Глава двадцать третья. В чем счастье

– В преддверье тебе, Михайло Васильич, живется хоть еще и не очень-то красно, – заметил Самсонов, – но не нынче-завтра тебя сделают тоже академиком…

– Улита едет, когда-то будет! – отвечал Ломоносов. – Но академиком я, конечно, однажды буду: плохой солдат, что не надеется сделаться генералом. Две работы по физике и химии я на днях уже представил на суд академии. Уповаю, что они заслужат мне место адъюнкта. Нашим немцам-академикам ведь на руку, что нашелся им молодой русский товарищ, знающий и по-немецки: могут меня для своих работ использовать. Для меня же место адъюнкта до поры до времени – венец желаний. Ты не поверишь, что за услада погрузиться этак до макушки в свои собственные изыскания физические и химические. Умиляешься духом, забываешь кругом весь свет с его мелочными дрязгами…

– А жалованье адъюнкта изрядное?

– На меня с женой и ребенком хватит: триста рублей в год. Не об одном хлебе человек жив бывает. Счастье, брат, не в богатстве, а в довольстве тем, что есть, паче же того в любимом труде.

– В любимом и свободном! – вздохнул Самсонов. – Ты, Михайло Васильич, совсем ведь свободен…

– Ни один человек, друг мой, даже самый знатный, самый богатый, не совсем свободен. Наравне с нами он связан, прежде всего, законами природы: притяжением земли, сном, едой и питьем…

– Но наслаждаться благами жизни он может вовсю.

– Ты думаешь? Спроси-ка на совесть у этих господ, что едят за обедом десять отборных блюд, заливают их дорогим заморским вином, находят ли они в этом еще наслаждение? Всего уже они перепробовали, все-то им давным-давно приелось. Нам с тобой кружка этакого простого пива, наверное, куда вкуснее, чем им шампанское. Но помимо законов природы для них, как и для нас, существуют еще законы человеческие, и чем кто богаче, знатнее, тем крепче он, неразрывнее связан цепями условностей своего общества. Возьми любого вельможу: ему надо иметь очень гибкую спину, быть всегда готовым лететь со всех ног, куда прикажут, выслушивать всякие пошлости и глупости с приятной улыбкой. Словом, он весь век свой до гробовой доски – раб своих житейских обязанностей, лакей высшего ранга.

– Но продать его первому встречному все-таки никто не может!

– Продать – нет, но столкнуть с высоты, и чем выше кто вознесся на поприще государственности, тем ниже он падает при коловратностях жизни. Живой пример у нас на глазах: Волынский, Бирон. Ты хоть и крепостной человек, но цесаревнин, и особого гнета свыше, верно, не испытываешь?

– Не могу пожаловаться.

– И свободного времени в течение дня у тебя час-другой найдется?

– Найдется.

– Так чего ж тебе еще? Стало быть, в эти свободные часы ты можешь отдаваться любимому делу. Для меня путеводная звезда – наука, в ней я почерпаю бодрость и силу. Не знаю, есть ли у тебя такая же любознательность и охота к строгой науке…

– Любознательность-то есть, и цифирь я живо прошел, но настоящие ученые книги, признаться сказать, мне не гораздо даются…

– Чересчур сухи и скучны, а?

В ответ на усмешку Ломоносова Самсонов смущенно улыбнулся.

– Выше лба уши не растут, – сказал он. – Пользы-то прямой для жизни от них я не вижу.

– Ну так они для тебя – книга о семи печатях. Я вот еще мальчиком в Холмогорах мечтал сделаться раз Коперником.

– А это что еще, выше академика?

Ломоносов рассмеялся.

– Нет, милый друг, Коперник был великий ученый, который жил двести лет до нас. Он доказал, что не солнце вращается вокруг земли, а земля вокруг солнца.

– И я как-то читал про то, да так ли это?

– Так, как и то, что земля около своей оси вертится. Сам я тоже спервоначалу этому не верил и пошел в поле, приник ухом к земле, не расслышу ли, как она вертится, не скрипит ли без дегтю?

– И расслышал?

Такая наивность еще более рассмешила молодого ученого.

– Ну, голубчик Гриша, Коперника из тебя, боюсь, не выйдет. Но я не из тех, для коих только и свету что в своем окошке. Чем быть ученым попугаем, каких на свете тоже довольно, лучше тебе стать толковым деловым человеком. Деловые люди столь же нужны матушке-России, как и ученые. К какому же делу, скажи, у тебя всего больше склонность?

– Вырос я в деревне, – отвечал Самсонов, – сызмала пригляделся к деревенскому обиходу. Летом, когда в ливонском имении графа Миниха, за болезнью старика-управляющего, мне пришлось всем орудовать, дело это мне еще крепче полюбилось. А в этом году, когда мы с камер-юнкером цесаревны Разумовским разъезжали по имениям ее высочества проверять приказчиков, я понаторел и по счетной части.

– Прехвально. Стезя твоя, стало быть, явно судьбой тебе предуказана. У самого у меня книг по сельскому хозяйству не имеется, но в библиотеке нашей академии, полагаю, найдутся, правда, не на русском языке, а на немецком. Но ведь немецкую грамоту ты тоже знаешь?

– Знаю. Я был бы тебе, Михайло Васильич, так уж благодарен!

– За что? Помогать ближнему – прямая обязанность всякого, а для брата нареченного – долг святой. Завтра же справлюсь у нашего библиотекаря.

С этими словами Ломоносов встал и кликнул слугу, чтобы расплатиться. Самсонов вынул было также свой кошелек, но Ломоносов даже готов был рассердиться: когда же гость платит за себя! А так как полученной им от жены гривны оказалось недостаточно для полной расплаты, то он приказал слуге полгривны отдать хозяину, полгривны оставить себе, а остальную сумму приписать к старому долгу. Слуга с низкими поклонами проводил его на улицу.

– А я, Михайло Васильич, хотел спросить тебя еще вот о чем, – начал тут снова Самсонов. – Ты – человек многоученый и рассудливый. Как ты, скажи, смекаешь насчет цесаревны Елизаветы Петровны?

– В каком смысле?

– Да ведь цесаревна – значит наследница престола, не так ли?

– Так.

– И названа она цесаревной ведь еще тогда, когда покойная государыня Анна Иоанновна на престол воссела?..

– И с собой из Курляндии Бирона, а тот целое стадо таких же грубых скотин вывез? – досказал Ломоносов. – Верно.

– Но она и доселе цесаревной еще величается, – продолжал Самсонов. – Стало быть, право это за ней как прежде признавалось, так и теперь еще будто признается?

– Похоже на то.

– А коли так, то как же по кончине царицы Анны Иоанновны ее вдруг обошли?

– Обошли потому, что к тому времени родился наследник мужеского пола.

– Но после него-то она все-таки ближайшая еще наследница престола?

– Да ты, братец, к чему всю эту речь клонишь? – недоумевая, спросил в свою очередь Ломоносов.

– А к тому, что… Ты вот, Михайло Васильич, воспел на днях годовщину рождения младенца-императора…

– Ну?

– И воспел от чистого сердца?

– От чистого, предвидя в младенце будущего счастливого монарха.

– Да здоровьем-то он, идет говор, слаб и выживет ли еще, Бог весть.

– А не выживет, так корону его воспримет по полному праву цесаревна Елизавета Петровна.

– И ты воспоешь ее тогда точно так же?

– Воспою, с вящшим, быть может, еще пламенем, ибо ею унаследован, слышно, и острый ум ее великого родителя. Воспеваю я ведь вместе с тем и нашу милую родину, Россию, благо которой мне всего дороже.

– Коли так, Михайло Васильич, то могу по тайности поведать тебе, что оказия к тому тебе скоро, может, представится.

Ломоносов на ходу остановился и окинул своего юного спутника подозрительным взглядом.

– Да ты, сударик мой, уж не конспиратор ли? Не злоумышляешь ли чего против нашей законной правительницы-принцессы?

– Сам я ничего не замышляю…

– Так кто же? Да нет, не говори, я и знать не хочу! Безобидность принцессы и сердечную доброту все восхваляют…

Самсонов, однако, в порыве откровенности не мог уже не поделиться волновавшими его сомнениями с таким душевным человеком, каким показал себя с ним Ломоносов.

– Безобидна-то она безобидна и добра, даже выше меры, – сказал он. – Доверилась этому Остерману и делает уже все по нем. А Остерман, все равно что Бирон, не выносит русского духу, окружил нашу цесаревну своими соглядатаями и поджидает только случая, чтобы уличить ее в происках и упрятать в монастырь. Так нам, русским людям, совсем житья уже не станет.

– Да, это не дай Бог!

– То-то и есть. А гвардейцы наши, можно сказать, молятся на цесаревну. Так дивно ли, что им не терпится провозгласить ее царицей?

– Эх, милый человек! Не след бы тебе об этом мне сказывать, а мне тебя слушать! Почем ты знаешь, не выдам ли я тебя? Чужая душа – дремучий бор.

– Нет, Михайло Васильич, ты-то, я знаю, меня не выдашь.

– Да, мое дело – сторона, я в политику не мешаюсь.

– Так расскажу тебе еще то, что недавно сам своими ушами слышал. Сижу я одним вечером за работой в кабинете Разумовского, заходит тут к нему знакомый офицер-гвардеец, рассказывает: так и так, мол, ходили они, молодые гвардейцы, день за днем в Летний сад, выжидая, не выйдет ли туда погулять и матушка цесаревна. Дождались наконец, всей гурьбой к ней навстречу:

– Матушка! Мы все начеку, ждем только твоих велений!

А она им в ответ:

– Ради Бога, молчите! Услышат вас, так и себя-то погубите и меня сделаете несчастной.

– Но терпения нашего, – говорят, – уже не стало, долго ль еще нам томиться, матушка?

– Как приспеет время, – говорит, – так дам вам знать. А теперь, дети мои, разойдитесь и ведите себя смирно.

– Да, дела, дела! – промолвил раздумчиво Ломоносов. – Но доколе монархом у нас юный Иоанн Антонович, нам с тобой, верноподданным придержашей власти, не о чем рассуждать, а делать только по совести свое собственное дело…

В таких разговорах собеседники незаметно добрели до местожительства Ломоносова. Услыхав на дворе голос мужа, мадам Христина высунулась из окошка и погрозила пальцем.

– Аминь, аминь, рассыпься! – пробормотал про себя Ломоносов. – Здешняя моя предержащая власть, как видишь, не велит нам шуметь: девчурка, верно, сейчас только заснула. Так ты уж не взыщи. А книжки для тебя в библиотеке я уж подышу. До свиданья, дружище!

Крепкое рукопожатье – и они расстались.

СкороКнижный режим