IX

Смерть Лизы провела жестокую грань в душе всех, знавших ее, а в семье Тобольцевых составила как бы эру… Все, что было при Лизе, – отошло в заветную область дорогих и трагически-прекрасных воспоминаний. Все, что было после, – дышало какой-то серой безнадежностью. Черный провал, на месте которого ещё вчера цвела молодая жизнь, невольно кидался в глаза. И все, содрогаясь, отворачивались и инстинктивно искали забвения…

Анна Порфирьевна одна не изменила своей тоске. Она упорно отгораживалась от внешнего мира, оскоблявшего своей суетой её великую печаль. Тобольцев был испуган этим настроением и загадочными слухами об исчезновении Федосеюшки. А когда, две недели спустя после похорон Лизы, полиция уведомила Тобольцева, что в богородском лесу найден труп повесившейся женщины, он скрыл эту весть от матери, но решил немедленно увезти её в Крым.

* * *

Был тусклый и грустный осенний день, когда Тобольцев и дворник Василий, в сопровождении городового, подошли к тому месту, где был найден труп. Через редевшие стволы сосен ещё издали показались фигуры понятых, следователя и полиции. Все головы оглянулись на подходивших.

Тобольцев озирался среди этой красочной гаммы умирающей зелени. Место было глухое, заросшее кустами чернолесья. Невдалеке чувствовалась близость болота. И было что-то зловещёе в этой пустынной полянке, внезапно открывавшейся среди леса, далеко от большой дороги и от жилья. Нельзя было найти места удобнее для самоубийства, и надо было только удивляться силе инстинкта, который безошибочно привел покойницу в эту глушь. Даже странно было, как могли так скоро найти этот труп! Он мог бы висеть здесь до зимы…

Дворник остановился внезапно, точно яма у него открылась под ногами. «Она… Андрей Кириллыч… Она самая…» – И глубоко дыша, он снял картуз и перекрестился. Тобольцев замер…

Резко выделяясь на фоне золотой лиственницы, шагах в двадцати от него стояла Федосеюшка… Да, она стояла, и это было так неожиданно и страшно, что у Тобольцева задрожало все внутри, и он понял ужас непосредственного Василия, который не решался сделать ни шагу дальше».

Она стояла, высокая-высокая, в своем обвисшем черном платье, пронизанном дождями и влагой ночей, уронив руки вдоль стана, низко опустив голову и пригнув подбородок к груди… Казалось, она тяжко задумалась… Казалось, она склонилась покорно под велением роковой судьбы… И нагнувшаяся над нею ветка дерева как будто участливо прислушивалась к её последним словам…

Подошедший сторож рассказывал Тобольцеву, что ещё дней десять назад, проходя случайно этим глухим местом в сумерках, он увидал в кустах задумчиво стоявшую женщину…

Показалось ему только, что она ростом очень высока… Но поза была так естественна, что он прошел мимо. Тем более что по делу спешил, к начальству… А потом, когда он её ночью вспомнил, то ему, по собственному его признанию, вдруг чего-то стало жутко… Услыхав об исчезновении их горничной, он пошел по памяти искать это место, уверенный на этот раз, что женщина, которую он видел тогда, была она… «И только, значит, я кусты раздвинул, гляжу, а она стоит… вот как тогда стояла… не шелохнется…»

– Господи помилуй! – прошептал Василий, весь дрожа…

Настала тишина. Слышно было, как дышит Василий, как далеко где-то хрустит сухой валежник и как перепархивают в чаще спугнутые людской речью птицы… Желтые озябшие листья срывались с белевших берез и, тихо кружась, бесшумно падали на сырую, утоптанную землю…

Тобольцев подошел ближе. Он видел ясно синевато-белую дорожку пробора среди черных волос склоненной головы и носки ног, беспомощно и жалко видневшихся из-под платья, так близко-близко от земли… Труп разложился уже. Вместо лица было что-то раздутое, сине-зеленое… И такое безликое и страшное, что Тобольцев невольно зажмурился… Но сильнее всего поразили его мертвые руки… эти пальцы, почерневшие, но ещё тонкие и цепкие, и в смерти такие же выразительные, какими они были при жизни… Скорченные судорожно и застывшие как бы в гримасе предсмертного отчаяния, они так много, так ярко говорили о задавленной жажде жизни, о побежденном силой духа мятежном инстинкте – об этой страшной последней борьбе, – что из груди Тобольцева вырвался стон… Он чувствовал, что до конца своей жизни, в бессонные ночи, в яркие солнечные дни перед ним будет всплывать этот длинный, черный призрак, эта покорно склоненная голова, с синевато-белой дорожкой пробора, эти отчаянно молящие, скорченные судорогой пальцы.

Глубокая тишина царила на полянке, полной людей… Хлопотливо перепархивали птицы; глухо стукала оземь срывавшаяся еловая шишка, тихо летели умирающие листья берез… А живые люди, жалкие и беспомощные перед тайной смерти, глядели в унылом безмолвии на застывший в своем загадочном молчании – чуждый им и жуткий – силуэт…

Тобольцев чувствовал, что никому не разгадать этой роковой драмы! Вся жизнь Федосеюшки была окружена мглой. И теперь она ушла в Бесконечность, унеся с собой все тайны… Одно Тобольцев знал теперь несомненно; эта смерть была последним и неизбежным звеном той цепи загадочных событий, которые привели Лизу к самоубийству.

Василия всю ночь трепала лихорадка. Женщины плакали и выли от ужаса, слушая его бесхитростный рассказ. Особенно убивалась Стеша. То, что покойницу положили в простой дощатый гроб и повезли хоронить в безвестную яму, без отпевания и креста, – её, которая была так религиозна, – поразило воображение женщин. Никто не понимал причины смерти, но предсмертные страдания покойной чувствовали все…

Ночью не гасили огня; вечерами все жались друг к другу. И даже в сумерках, нечаянно наталкиваясь в коридоре на висевшее за дверью на гвозде платье, испуганно кричали и истерически плакали… И у мужчин расстроились нервы… Ермолай, которого мучила совесть, с лица спал в одну неделю. Николай страдал бессонницами. И что всего страннее, смерть Лизы ни в ком, кроме Сони, не вызвала мистического ужаса. Скорбь утраты даже у Фимочки парализовала обычный страх живых перед мертвыми… Но образ стоявшей Федосеюшки, образ непогребенной самоубийцы никому не давал покоя.

Тобольцев боялся, что по испуганному шепоту и растерянным лицам мать его догадывается о драме. В один день он уложился, а к вечеру следующего дня они с Анной Порфирьевной уже мчались курьерским поездом в Крым.

Вся семья в тот же день перебралась бы в Москву, если бы не помешал ремонт таганского дома. Любимая дача и этот чудный лес казались теперь зловещими, постылыми, полными призраков и теней… В газетах ещё раньше прочли о таинственном убийстве неподалеку от их дачи, в Сокольниках. Все чего-то боялись… Казалось, мертвецы по ночам бродят крутом дома, заглядывают в окна и стучат в рамы… И как ни старался трезвый Капитон уверить брата, дам и прислугу, что это ветер трясет рамами, что брызги дождя или ветка стучат в окна, ему не верили, с ним спорили вражбедно, отстаивая права ушедших здесь, на земле… Николай перешел жить к Капитону, комнаты Лизы и Анны Порфирьевны стояли запертыми на ключ. И одна только Катерина Федоровна с нянюшкой приходили по утрам стирать пыль в будуаре Лизы… Катерина Федоровна ничего не позволяла переложить или тронуть. Часто схватив её вышивку или закладку в книге, она вскрикивала и, горячо целуя эти безжизненные предметы, заливалась слезами. И нянюшка Анфиса Ниловна, подгорюнившись, начинала рассказывать что-нибудь из прошлого «цыганки», чувствуя, что эти слезы дают «молодой» облегчение…

Но когда наступала ночь, страх рос, заглушая нежность… Катерина Федоровна клялась, что слышала в коридоре шаги, легкие и печальные, шаги Лизы… Она спала с Соней. Но потом потребовала, чтобы и нянюшка, которая одна ничего не боялась, ложилась рядом, в будуаре… Николай и Фимочка тоже слышали внизу легкий скрип половиц по ночам.

– Полы ссыхаются! – сердился Капитон. – Эка диковинка!..

Но когда как-то раз, в дождливый холодный вечер, в окно ярко озаренной столовой ударилась крылом преследуемая кем-то птица, все вскочили из-за стола, закричали, а с Катериной Федоровной сделалась истерика. Капитон велел завтра же послать за фурами и назначил день отъезда.

Тобольцев упорно боролся с настроением Анны Порфирьевны.

– Маменька, – говорил он, – возьмите себя в руки! Не думаете ли вы, что и я не страдаю? Ведь я любил Лизу, как мужчина любит желанную, прекрасную женщину… Но такая печаль – чувство разрушающее! В нем нет творческих элементов, оно вредно для жизни… Я знаю, Лиза была красотой вашего существования, да! Но, маменька, нельзя остановиться! Нельзя застыть в тоске… Смерть неизбежна. Жизнь коротка. А кругом ещё так много прекрасного!..

Они объехали весь южный берег. Но природа, мирившая Тобольцева со всякой утратой, учившая его понимать свое место в мире, в сектантской душе его матери вызывала новый взрыв скорби. её оскорбляла и раздражала эта равнодушная красота живущего – теперь, когда Лиза исчезла…

Они вернулись в конце сентября, а через два дня Катерина Федоровна родила девочку. По желанию Тобольцева, они наняли квартиру в одном из переулков Арбата. Соня жила с сестрой. В отсутствие Тобольцева примчался Чернов, полный самого воинственного пыла. Катерина Федоровна встретила его сурово. Но смерть Лизы и Федосеюшки и отсутствие Тобольцева так поразили Чернова, что ярость и ревность его улетучились, и он расплакался. Он страстно звал Соню к себе, прося предать все забвению, на коленях клялся не изменять… Соня не отвечала ни да, ни нет… А теперь она не хочет оставить больную сестру.

Капитон и свекровь опять были приглашены крестить. Анна Порфирьевна на имя внучки положила десять тысяч в банк. Но и к ней она выказывала такое же равнодушие, как и к Аде. Капитон мог утешиться. Очевидно, матери его были чужды все инстинкты нежной бабушки…

– Жаль! – говорил Тобольцев возмущавшейся жене. – Жаль не детей, конечно… Им и так хорошо… Мне жаль маменьку… Эти чувства удивительно скрашивают жизнь женщины, у которой все позади!.. Но – откровенно говоря – мне эта черта в матери нравится. Я вижу в этом нечто новое… Лиза была ей дороже собственных детей и внуков… А разве это не ценно?

Анна Порфирьевна с последнего единственного портрета Лизы заказала себе другой, в красках и во весь рост, и повесила его в своей спальне. Как живая, глядела из рамки Лиза – вся в белом. Тобольцев подолгу стоял перед портретом, и ему вспомнилось благоуханное утро, когда они ехали через Сокольники и он упросил Лизу завернуть к фотографу.

– Маменька, – говорил он, целуя голову матери, плакавшей перед портретом. – Вы ещё не жили, вы не знали радости… Перед вами целый мир неведомого вам искусства. Мы с вами изучим его за эту зиму… А весной поедем вдвоем в Италию…

Но его мечтам не, суждено было сбыться…

ещё в Крыму, следя за газетами и настроением общества, он чувствовал, что растет прибой. Дует откуда-то резким, свежим воздухом, и зыбь бежит, и пенятся гребни волн…

Не успели они вернуться, как вечером пришел Невзоров. Запершись в кабинете, они долго говорили о чем-то, к великой тревоге Катерины Федоровны. А на другой день началась забастовка228. Не вышла ни одна газета… стали трамваи.

– Это что же будет? – с круглыми глазами спрашивал Капитон за ужином, в Таганке. – Как же это людей без сведений держать?.. Теперь не нынче-завтра мир объявят…

– Петербургские типографы ещё не забастовали, – сказал Тобольцев, ужинавший у матери.

– Покорно благодарю!.. Двадцать копеек за номер… Стеша все киоски обегала… да и их расхватали…

Кухарка вечером вбежала в спальню Катерины Федоровны: «Муку покупайте, да скорее, барыня!.. Что сейчас у Колесиных делается… Беда!.. На части магазин разносят…»

– Да что такое?

– Булочные, бают, забастуют завтра все… Без хлеба останемся…

– Боже мой!.. Что такое творится?.. Соня, Соня!.. Беги скорее с Марьей в лавки… Берите муку… Вернетесь на извозчике…

Фимочка отправилась в магазин «Лион», на Кузнецкий, заказывать новую юбку… Была чудная «осенняя погода». Её поразило, что многие магазины запираются, окна-закрывают какими-то деревянными досками… На пороге стоят кучками приказчики, а хозяин одного магазина, с раскрытой головой и без пальто, прилаживает с дворником какую-то доску к окну… «Что это такое?» – спросила она у околоточного.

– Ждут волнений… Стекла берегут и имущество… Советую вам домой ехать, сударыня…

Фимочка побледнела и оглянулась. Разряженная, праздная толпа, в эти часы фланирующая по Кузнецкому, уже схлынула. Извозчики без седоков мчались куда-то, нахлестывая лошадей.

– Извозчик! – завизжала Фимочка не своим голосом. Те даже не оглянулись… Ни жива ни мертва ехала Фимочка домой. Испуганный старик, посадивший её уже на Мясницкой, говорил ей, что ещё утром рабочие где-то с солдатами дрались… «А что на Тверской сейчас?! Бают, три полка… И от булочной Филиппова ни камушка тебе не осталось!.. Как есть все с землей сравняли…» – «Боже-же ты мой!» – ахала Фимочка.

Капитон за обедом, округлив глаза, накинулся на жену. «Да сиди ты дома!.. Чего шляешься в этакие-то дни?.. Не токмо что шляпу, голову с тебя сорвут, дождешься… Юбка понадобилась!.. Ишь ты!.. Мало у нее юбок?.. Ба-бьё!!»

Слухи оказались преувеличенными и во многом ложными. Тем не менее в воздухе чувствовалась близость бури. А отсутствие газет вызывало панику и создавало жуткую атмосферу.

Конкина приехала навестить поправлявшуюся Катерину Федоровну и у неё застала Засецкую…

– Вообразите! Мои знакомые живут на Тверском бульваре… Вчера, когда разгоняли демонстрантов, их дочка, лет восьми, подошла к окну… И можете себе представить!.. Ззз!.. Просвистела пуля у самого её уха и ударила в зеркало… Сделай ребенок ещё один шаг, пуля угодила бы ей в висок!

– Какой ужас! – Засецкая повела плечами.

– Воображаю, что было с матерью!.. Подумайте, Чем мы виноваты, что эти мерзавцы бунтуют? – говорила хозяйка.

– Как же! Они баррикады строили на бульваре… И теперь, вообразите: ни одной скамьи!.. И гулять нельзя и сесть негде…

А через два дня Капитон, придя к обеду, сообщил, что сейчас видел Мятлева. Он едет на свою фабрику. Говорит, все фабрики и заводы стали.

– Неужели? – Анна Порфирьевна всплеснула руками.

– А у них только, знаете ли, званый обед состоялся… Засецкая гостей назвала… Человек полтораста…

– На крестины, что ли? – фыркнул Николай.

– Политический обед… Партия… этих – как их там? Конституционно – чего-то бишь… не знаю…229

– Ну, шут с ними! Плевать! – крикнул Николай.

– А его по телефону вызывают… Бунт!

– Вот тебе и конституция!.. Ду-р-реха!..

– А уж на бирже что творится! Господи Боже мой! Паника… Бумаги летят… Все головы потеряли…

Действительно, через день стали все фабрики и заводы. Конкины, так гордившиеся всегда добрыми отношениями с рабочими на их «шелковой» фабрике, как в шутку говорил Мятлев, совершенно растерялись. «Неужели нельзя столковаться полюбовно? – огорченно восклицал Конкин. – Я им все дал: больницы, школы, театр… И все-таки недовольны…»

– Ну, времена! – возмущался Капитон. – Вчера толпа пришла снимать рабочих. Тридцать лет у нас люди служили, молчали… А тут, на-поди! Сняли и увели!..

– Требуй прибавки, наконец, да не бастуй! – подхватывал Конкин. – Ведь это по карману бьет…

– Я бы их в три кнута, прохвостов! – И Николай сверкал глазами.

Стачечники держались необычайно стойко. Все были поражены.

– Как же это можно без газет людей оставлять? – говорил вернувшийся на один день из уезда Мятлев. – Это дико! Это произвол… Варварство!.. Чем я виноват, что меня без газеты держат? Разве я хозяин типографии? Бог знает что!

Катерина Федоровна уже поднялась, но не выходила. Она сама кормила девочку. Мужа она видела теперь только ночью, он редко обедал дома. Она догадывалась, что он собирает деньги, что Анна Порфирьевна дала ему крупную сумму. Это её не удивило. Но когда она от Конкиной узнала, что Засецкая тоже, потихоньку, впрочем, от Мятлева, поддерживает стачечников, она расхохоталась. «Вот дура-баба! – говорила она Фимочке и Капитону. – Ей лишь бы роль играть! Ничего не соображает!..» Два раза она видела, как поздно вечером приходил Невзоров. Вера Ивановна, летом выпущенная из тюрьмы, долго сидела у Андрея, а потом уходила, крадучись. А за нею Марья Егоровна… Неизбежная Таня тоже вертелась тут с какими-то поручениями. «Революцию делаете? – в лицо ей засмеялась Катерина Федоровна, когда Таня забежала её поцеловать. – Ну-ну!.. Действуйте… Кашу-то вы заварили, кто только расхлебывать её будет? Скольких людей по миру пустите?..»

– Чепуха!.. Все пойдут на уступки… Вот увидите… Кстати, хотите – брошюрку принесу?..

– А ну вас!.. Отстаньте! Ха!.. Ха!.. Блаженная какая-то!.. Ей-Богу… Даже сердиться на вас невозможно!..

Наконец-то вздохнули свободно… В начале октября кухарка Катерины Федоровны сообщила новости из мясной, где образовался клуб прислуги. Трамваи двинулись. Скоро газеты выйдут… Университет открыт… Через два дня она принесла первый номер «Русских ведомостей»230

– Слава тебе Господи! – говорил Мятлев на вечере у Конкиных. – Одиннадцать дней без газеты сидели!.. Я прямо неврастеником сделался!

– А вольно ж вам! – возражал Капитон. – Я уж сколько дней «Листок»231 читаю!..

Мятлев брезгливо сморщился.

– Это дело вкуса… Я не признаю уличных газет… И «Русским ведомостям» никогда не изменял…

– У нас кончилось, а в Петербурге началось, – заметил Конкин. – Так и будем чередоваться!..

Стачка кончилась повышением заработной платы. Тобольцев торжествовал и не скрывал своей радости.

– Это они на кабак, на вино теперь прибавку тратить будут, – возражала ему жена. – А несчастные семьи по-прежнему голодать будут… Не видала я разве, как в день расчета они мужей у трактиров ждут?

Кухарка и нянька вторили ей во всем. К великому Удивлению Тобольцева, они злобствовали на рабочих.

– Я бы их в три кнута принял бы! – твердил свое Николай. – И чего потакают! Дур-рачье!.. Себе на шею… Загово-орщики… Будь я губернатором, показал бы я им Кузькину мать! За-го-во-ор-щики!

Казалось, все минуло и жизнь вошла в свою колею. Фимочка опять побежала в «Лион». Опять улицы кипели толпой, а Кузнецкий – праздной, нарядной публикой, дамами, детьми, боннами, пшютами-студентами232 в куцых фуражках и щегольских пальто… Опять глазели часами у витрин, наводняли днем магазины, вечером театры…

Но Тобольцев знал, что буря идет… Близка ли она?

Когда она разразится, этого предвидеть было нельзя, но прибой рос. И вся жизнь стала вдруг такой новой и яркой! Весь город изменил физиономию… И наблюдатель, как Тобольцев, из мелких штрихов создавал картину… Удивительно много женщин вдруг появилось на улицах… Курсистки и студенты ходили целыми группами, пользуясь чудной осенью, останавливались толпой на панелях, площадях и бульварах, игнорируя полицию, громко смеялись, уверенно и горячо спорили. На бульварах, по праздникам, кучками собирались рабочие и что-то обсуждали… По вечерам, когда праздная публика волнами выливалась из театров, толпы молодежи, возбужденно споря, возвращались с каких-то сходок и лекций… Мертвая по вечерам Москва теперь кипела и жила… Какое-то повышенное настроение чувствовал Тобольцев. В университете всё ещё не учились; шло брожение, назначались сходки… Их запрещали. Тогда собирались за городом – в полях, в Останкине, в Петровско-Разумовском. Юные лица переполняли отходившие к Бутыркам вагоны трамвая, и Тобольцев любовался этими сияющими глазами, этими светлыми улыбками… Через Веру Ивановну и Бессоновых он был в курсе дела и напряжённо ждал…

А биржа, чуткая, как барометр, к малейшему давлению атмосферы, обнаруживала резкие колебания, какую-то зловещую, глухую, необъяснимую, казалось, панику… Этот барометр явно шел на бурю. Сделок не было, бумаги падали с ужасающей быстротой. Носились странные слухи о предстоящих крахах фирм, вчера казавшихся прочными… Вдруг исчезла уверенность в завтрашнем дне…

Ещё в конце сентября, не успел Тобольцев вернуться из Крыма, как ему подали карточку. «Третий раз приходит», – с неудовольствием сказала ему жена.

Это оказался эмигрант из Женевы. Он приехал смело и поселился в Москве как легальное лицо, с паспортом на имя Николаева. Он привез Тобольцеву письмо от знакомого ему члена центрального комитета, с просьбой помочь деньгами ввиду необходимости усиленной пропаганды. Это был симпатичный молодой блондин с нежным лицом и бородкой, имевший за собой уже девять лет партийной работы. Он оживленно рассказывал, как там, за границей, живо чувствуется этот подъем общественного самосознания. Все опьянены, наэлектризованы… Все кинулись в Россию, у кого есть только возможность вернуться… Комитет дает широкие полномочия, потому что руководить движением издали уже становится трудным.

– Вы – меньшевик?..

– Да… Я объездил пол-России, пока вы были в Крыму, чтоб ознакомиться с настроением. Я убежден, что мы стоим накануне революции. Юг весь в огне. Общая забастовка признана необходимой, и провести ее, по-моему, возможно… Мы выезжаем, восемь человек, в Иваново-Вознесенск завтра! Достаньте нам денег…

– Там уже была недавно грандиозная забастовка…

– Тем лучше! Надо пользоваться моментом…

– Вы серьезно верите, что мы накануне революции?

– Ещё бы! – Глаза его вспыхнули. – Вспомните прошлую осень… Во что вылилось это брожение?.. Могли ли вы ожидать, что наступит день 9 января?

– Но ведь и вы не ждали?

– Конечно, нет!.. Такого всплеска никто не мог предвидеть… А как высоко взлетит волна общественного возбуждения через какой-нибудь месяц или два, этого ни один пророк вам не предскажет!.. Знаю одно, что она не упадет…

Он много интересного рассказал Тобольцеву о бунте «Потёмкина». Как и Потапов, которого Николаев знал в Женеве, этот маленький человечек, с нежным румянцем и юношеской бородкой, работал там, рядом с Стёпушкой, рискуя ежедневно свободой и жизнью. Но в его бесхитростной, правдивой передаче мелких подробностей и бытовых деталей, как и в этическом пересказе Стёпушки, трагедия совершившегося там ещё выпуклее отражалась на этом сером фоне повседневности и производила более потрясающее впечатление, чем вычурно-высокопарные статьи в подпольной печати.

– У нас к вам большая просьба, Андрей Кириллыч!.. Надо создать постоянный источник доходов… Мы уже не можем держаться случайными доходами. Нельзя ли издать сборник? Открыть журнал? Конечно, под легальной фирмой… Подумайте-ка об этом!.. А пока соберите деньжонок…

– Хорошо-хорошо… Я подумаю… Забегите завтра.

Но этой затее не суждено было осуществиться…

Волна уже выступила из берегов.

Мир с Японией был встречен холодно даже Капитоном и Катериной Федоровной… Надвигалось что-то новое, грозное, непонятное, и все теряли голову, даже хладнокровные… Тобольцев от Бессонова и Николаева знал о готовящейся общей забастовке. Но обыватели растерялись, когда стали две дороги. Мятлев, только что собиравшийся выехать на Ривьеру, говорил Тобольцеву. «Это возмутительно!.. Когда же покой? Не успели вздохнуть свободно, и вот опять!.. Да ведь я же разбит, наконец! Я никуда не годен!..»

– Поезжайте в Петербург и морем!

– Покорно благодарю!.. Вы можете мне поручиться, что забастовка кончится через неделю? Ведь у меня дочь с зятем в Крыму… На днях должны были вернуться… Я только их и поджидал, чтоб самому уехать… Этому имени нет!..

Конкина тоже явилась к Тобольцевым вечером: «Вообразите!.. Поль уехал на фабрику, в уезд… Как он вернется, когда дороги стали?»

– Далеко? – с участием спросила хозяйка.

– За полтораста верст… Вообразите!

– Пустяки! Вернется на лошадях…

– Вы думаете?.. Ах, Андрей Кириллыч, успокойте меня!.. Я к вам как к ангелу-хранителю кинулась!.. Скажите, скоро ли кончится весь этот ужас?

Он засмеялся.

– Я знаю это не больше вашего!..

– Полноте!.. Ольга Григорьевна говорит, что вы в курсе дела… Ведь этак жить нельзя!.. На улицу боишься выйти… Студенты волнуются, а попадает нам…

– Правительство должно пойти на уступки!..

– А почему не они? – крикнула Катерина Федоровна.

– Ах, душечка!.. Мне все равно кто… Если они правы, пусть им уступят! Чем мы все виноваты?

Капитон тоже сдался как будто. И у него вырвалась знаменательная фраза: «Какой-нибудь конец нужен!»

– Это вы говорите?.. И не стыдно вам?

– Сестрица, я как торговый человек прежде всего, сужу… У нас сезон пропадает. Мастера бастуют, а публика боится заказы делать… Это в самое-то горячее время? Ежедневно тысячные убытки! – И он хватался за голову.

За два дня до этого в обеденный час к Тобольцевым позвонили. Вошел шатен в пальто, невысокий, плечистый, без бороды и в очках. Он снял их, улыбаясь, и Тобольцев узнал синие дерзкие глаза и лукаво-добродушное лицо ярославского мужичка.

– Шебуев!.. Голубчик!.. Откуда вы? – Они радостно обнялись.

– Шебуев испарился!.. Перед вами Павел Петров Булыгин… С паспортом и все как следует… А приехал прямо из Цюриха.

– Раздевайтесь!.. Как я рад! Будем обедать…

– Зашевелились! – подмигнул Шебуев, когда хозяйка вышла распорядиться насчет кофе, и яркими глазами поглядел на Соню. – Вы как, барышня, насчет забастовки понимаете?..

– Она замужем, – поправил Тобольцев.

– Ага!.. А супруг какой партии держится?

– Он-то? Беспартийный… артист… – смеялась Соня.

– Ар-тист?.. Жаль… Ну что ж?.. Все-таки и это не безнадежный случай… У вас, женщин, такая власть над нами! Куда хотите, туда и повернете нашего брата…

– Я сама всему сочувствую! – смущенно призналась Соня.

– Браво!.. Дайте ручку пожать!.. Нам теперь каждый союзник дорог… Лишь бы от сердца шло…

Соня была заметно польщена. По блеску глаз Тобольцева она догадывалась, кто этот гость… Сначала он показался ей незначительным, но теперь она находила его интересным. Он расспрашивал о Вере Ивановне, Марье Егоровне, Иванцове и других… Им он вез письма от Дмитриева и Соколовой из Берна.

– Тоже рвутся сюда. Вот только деньжат надо найти. Мы уж на вас, Андрей Кириллыч, как на каменную гору!.. Очень жалко на молодежь смотреть… Так и кипят! Газеты ваши на клочки рвут… Зачитываются…

– О, ещё бы!.. Постараюсь… Сколько надо?..

Катерина Федоровна догадалась, о чем идет речь, и лицо её потемнело. Несколько раз горячие, как угли, глаза гостя настойчиво и вдумчиво останавливались на ней. Но Катерина Федоровна гордо выдерживала эти пронзительные взгляды.

«Бой-баба!» – подумал Шебуев.

Он остался ночевать у Тобольцева, до приискания комнаты.

– Всего лучше в Гиршах остановитесь233. Там как раз Вера Ивановна и все ваши собрались…

Шебуев вчера ещё ему сказал, что за границей все уверены в близости вооруженного восстания…

– Не может быть!.. Это было бы безумием при данных условиях… Без оружия, без войск…

– Кто знает? – загадочно бросил Шебуев.

Они горячо заспорили. «Уверяю вас, ваши сведения неверны, – говорил Тобольцев. – Вы там, как дети, сказки себе выдумываете…» – Шебуев таинственно улыбался.

Катерина Федоровна догадалась, что это эмигрант, и провела беспокойную ночь. «Нельзя ли без этих ночевок? – сказала она мужу. – Жизнь в тягость становится!»

– Ваша жена, наверно, интересная, сильная личность, – сказал Шебуев Тобольцеву на другое утро, за кофе, который они пили наедине, в кабинете. – Но эта «Соня» прямо очаровательна!.. Ей-Богу!.. В неё можно без ума влюбиться!..

– Ах вы, романтик!.. Ха!.. Ха!.. Ну, придет ли в голову, зная вас, что вы способны влюбляться!..

– А как вы думаете?

– Это со смертной казнью в перспективе? Ха!.. Ха!..

– Что ж?.. Это только обостряет вкус жизни. Вы, мирные обыватели, этого не понимаете, очевидно…

– Как не понимать! Я восторгаюсь, преклоняюсь! Этот романтизм меня до слез волнует… Ну, смотрите же, заходите… «Соню» поглядеть! – И они оба весело хохотали.

Вечером, девятого, Тобольцев подошел к университету.234 Громадная толпа стояла во дворе среди полной тьмы. На подъезде, на лестнице, трепетно, беспомощно мигало и металось пламя свечи. Красное знамя подымалось над ним. Толпа тихо шевелилась, как пробуждающееся чудовище. Под знаменем стоял оратор… Трудно было уловить издали все его слова, но Тобольцев догадался, что речь идет о дальнейшей забастовке…

Вот опять метнулось и затрепетало жалкое, беспомощное пламя. Оратора сменил другой. Из мрака показалась слабо озаренная крупная, львиная голова. Огромная фигура зачернела на лестнице, и зазвучал мощный, страстный голос, который расслышали все, даже стоявшие у решетки.

«Стёпушка!..» – с дрогнувшим сердцем чуть не крикнул Тобольцев. О, как долго ждал он его! Всю эту лихорадочную, безумную неделю… Тобольцев слушал напряженно, среди наэлектризованной толпы, эту пламенную речь… И когда тот кончил, он закричал, как и все крутом, высоким, не своим голосом и аплодировал с пылавшими глазами и радостно смеялся. «Кто это?.. Вы не знаете, кто это говорил?» – раздавались кругом восторженные восклицания женщин.

Толпа долго не могла успокоиться… Потом говорил Шебуев, за ним Николаев. Тобольцев их узнал по голосам. Но сам он уже пробирался к выходу. Он надеялся найти Потапова… После его речи ничего уже не стоило слушать!.. Но во мраке все лица казались ему чужими и странными… «Может быть, он у меня?»

Как спешит влюбленный на свидание, так Тобольцев спешил домой. Ему отворила жена.

– Ах, это ты?.. А я доктора жду… Адя весь горит…

– У нас никого не было?

– Никого… Куда же ты, Андрей?

– До свидания… Я скоро вернусь… – Он кинулся к Бессоновым. Голова его пылала. То, что он пережил сейчас там, в этом мраке, в этой толпе людей, охваченных одинаковым порывом, спаянный с ними одной Цепью мыслей и стремлений, – Тобольцев знал, – он не забудет до самой смерти… Ему надо было видеть нынче Стёпушку во что бы то ни стало!.. Надо было сказать ему: «Я твой по-старому!.. Твой, без колебаний и критики!..»

– Не думаю, чтоб это было серьезно, – говорил доктор Катерине Федоровне. – После микстуры температура упадет…

Катерина Федоровна прочла раз в газетах, что утомленный фармацевт ночью вместо аспирину положил в порошки стрихнину. Поэтому только в семь утра она послала няньку в аптеку. Та вернулась через два часа.

– Да где вы пропадаете? – накинулась на неё хозяйка.

– Заперты, барыня, аптеки… Не добьешься толку…

– Что такое? Как заперты?

– Все, барыня, бастуют… Все!.. Народу что стоит на площади! Ужасти!.. И гонят… Меня обругали… Не пойду я никуда!

Катерина Федоровна кинулась к мужу. «Добились? Достукались?.. Вот тебе!.. Кашу заварили… А кто теперь будет расхлебывать?.. Больному ребенку лекарства достать не могу?» – Она разрыдалась. «Давай рецепт!» – сказала Соня… Через час она вернулась, сияющая, маша пузырьком над головой.

– Милая! – Сестра схватила её лицо в обе руки и расцеловала.

– Как тебе удалось? – удивился Тобольцев.

– Ах! Это целый роман!.. Я все бегала мимо аптек, где поглуше… Смотрю, стоит какой-то брюнетик у окна… Я умоляющими глазами гляжу на него, показываю рецепт… Он улыбнулся, плечами пожимает… Я ему даю понять, что никого в переулке нет и… ха!., ха!.. посылаю ему поцелуй… вот так!.. Он так и подскочил!.. Знаками показывает мне, чтоб шла во двор… Ну, я юркнула туда… Он же мне отпер… Пока порошки готовил, сзади, в комнате, я с ним кокетничала…

– Что значит хорошенькая! – смеялся Тобольцев.

Вечером пришел Потапов… Он казался возбужденным, помолодевшим. Они заперлись с Тобольцевым в кабинете. Туда им и чай подали. Катерина Федоровна сидела над постелькой мальчика, крепко сжав виски руками, облокотясь на колени, в мрачной, глубокой задумчивости… Её поразила одна картина, по неуловимой ассоциации вставшая внезапно в её памяти. Это было… В самом деле, когда же это было?.. Неужели всего полтора года назад? Да… да… в первое лето её замужества, на даче… Боже мой!.. Можно подумать, пять лет прошло с тех пор… Так много пережито, так много выстрадано!..

Она возвращалась через Сокольники домой от Минны Ивановны и уже в десяти шагах от дачи увидала страшный, черный столб дыма, шедший над рощей… Он был такой зловещий, такой необычайный, что сердце у неё упало. Она инстинктивно кинулась на террасу и заперла за собой двери. «Пожар где-то… Ужасный!» – задыхаясь, бросила она Фимочке, стоявшей у окна, в столовой… И вдруг мгновенно все потемнело… Сад, цветник – все исчезло из глаз в страшной, желто-пепельной мгле… Что-то застонало, заревело, завыло во дворе… Дрогнула дача, двери распахнулись с невероятной силой настежь… Где-то зазвенело стекло; сорванная мгновенно парусина затрепыхала, как флаг, и вдруг, поднявшись кверху, словно лист газетной бумаги, перелетела двор и исчезла из виду… С страшным криком, закрыв лицо руками, Катерина Федоровна упала на колени… Она слышала стук, вопль Фимочки, топот ног наверху и рядом звон разбитых стекол… всё это длилось один миг…

Когда они очнулись, смерч был уже далеко. Шел ливень и град. Весь двор, крыша и верхние террасы были усыпаны сломанными ветками и листьями. Анна Порфирьевна видела, как эта туча листьев, прежде чем упасть, кружилась вихрем, высоко в небе, в какой-то адской пляске… К счастью, все были дома, все были целы… Катерина Федоровна спаслась чудом.

Вечером они все, с перепуганными мужьями, вернувшимися раньше времени из Москвы, пошли на третий просек, где пронесся смерч… Это была такая страшная картина, что Катерине Федоровне сделалось дурно… «Ходынка»235… – сказала она невольно. Да, стихийным ужасом повеяло на них от этой зловещёй, огромной и оголенной долины смерти, где час назад кипела жизнь… Громадные вековые сосны с вывороченными корнями лежали, как поверженные великаны, в зловещем безмолвии, зарыв седые головы под обломками и грудами щеп. Распростертые молодые березы с вздрагивающими ещё и покорно поникшими ветками; растрепанные ели и стройные побеги лиственниц – они лежали тут все, старые и малые, убитые внезапно и предательски… А небо уже опять синело над ними, и солнце улыбалось этим закоченевшим в судорогах мертвецам.

Но страшнее всего в этой полной ужаса картине были остовы стоявших трупов… Они преследовали, как призраки, Тобольцева и его жену… Сломанные пополам, расщепленные вдребезги, с изуродованными стволами, они казались мертвецами без головы, зацепеневшими стоя. И красноречиво до ужаса – до ужаса ярко – поднимали они к синему небу искалеченные ветви-руки, как бы застывшие в взрыве бессильного отчаяния…

Тобольцев каждый день бегал на эти поляны и подолгу стоял перед ними, задумчивый и безмолвный… Для него эта картина была полна символизма…

– И все-таки здесь есть красота, – говорил он дома. – Да, трагическая красота гибели. В смерти всегда есть обаяние… чары тайны и тишины… Когда я стою перед этими трупами деревьев, я чувствую сильнее, чем когда-либо, какая сказка – жизнь!

– Нет! Это возмутительно! За что погибла дивная роща?

– Я не знаю, Катя, за что… И никто не знает… Я вижу руку стихии… Законы её мне неведомы… Дух разрушения пронесся над цветущей жизнью и все превратил в хаос. Этому духу не поставишь вопроса: за что? Но… дух разрушения есть в то же время и созидающий дух… Этого я не забываю. Для неисповедимых целей нужна гибель стольких жертв… Для какого-то конечного блага в грядущем нужен весь этот ужас настоящего… Чтобы новая жизнь зацвела на этом месте, надо было сейчас все сровнять с землей… И я благоговейно стою перед этим грозным творчеством стихии и с надеждой гляжу вперед…

228. А на другой день началась забастовка. – 19 сентября 1905 г. в Москве началась забастовка рабочих 110 типографий, мастерских Миусского трамвайного парка и булочников.
229. Партия… этих – как их там? Конституционно чего-то бишь… – 1–18 октября 1905 г. в Москве состоялся I учредительный съезд конституционно-демократической партии, официально – партии «народной свободы» – главной партии либерально-монархической буржуазии.
230. «Русские ведомости» – политическая и литературная газета (Москва, 1863–1918). С 1905 г. – орган кадетской партии.
231. «Листок». – Имеется в виду газета «Московский листок», ежедневное издание (Москва, 1881–1918). Считалась газетой, рассчитанной на непритязательные обывательские вкусы.
232. Пшют (устар.) – хлыщ, фат.
233. …в Гиршах остановитесь… – «Гирши» (разг.) – дома на улице Бронной, заселявшиеся преимущественно учащейся молодежью. Принадлежали домовладельцу В. Н. Гиршу.
234. Вечером, девятого, Тобольцев подошел к университету… – В октябре 1905 г. Московский университет стал одним из центров митинговой кампании.
235. «Ходынка» – нарицательное обозначение страшной катастрофы. Название происходит от катастрофы с большими человеческими жертвами, случившейся 30 мая 1896 г. на Ходынском поле в Москве во время «народного гуляния» в дни коронации Николая II.
СкороКнижный режим