Оглавление
X
Круто и быстро изменилась погода. И в конце августа семья Тобольцевых переехала в Москву. Все искренно жалели, что расстаются с Катериной Федоровной, и условились жить вместе каждое лето.
Но она сама рвалась в свое новое гнездо. В октябре ей предстояли роды, и последний месяц она уже потеряла силы. Нелегко было справляться с таким огромным хозяйством. Зато с какой любовью принялась она за устройство «гнездышка»! Квартиру она сняла на Пятницкой, чтобы быть ближе к Таганке. В одном из переулков ей приглянулась чистенькая квартира в шесть комнат: лучшая для Минны Ивановны, рядом столовая, гостиная, кабинет Тобольцева, где он устроил себе отдельную спальню, комната Катерины Федоровны и будущая детская. А пока её заняла Соня. Вместе с ванной это стоило тысячу рублей. Катерина Федоровна была в восторге от своей находки. Свекровь подарила молодым всю их роскошную обстановку с дачи… «Ух! – с облегчением подумал Тобольцев. – Остается потратиться только на плошки и горшки… Авось не разорюсь!»
Но он ошибался. Катерина Федоровна точно опьянела. Почти ежедневно она представляла ему счета: то полный прибор медных кастрюль и вообще кухонной посуды, стоившей баснословно дорого; то реестр столового белья; то счет из ботанического сада на пальмы, панданусы199 и латании. «Теперь как раз случай купить их дешево…» – утешала она. Поминутно она входила, переваливаясь, в комнату матери с широким итальянским окном. Целуя её ручки, она спрашивала: «Не правда ли, как хорошо, мамочка? Сколько воздуха и света!..»
– Завтра я вам цветов куплю на окна и канарейку повешу, – сказала она матери, когда, наконец, все было готово.
– Лучше котенка, Катенька, достань мне серенького… Всю жизнь я о котятах мечтала… Да боялась тебя рассердить…
– Хорошо, мамочка! Достану вам полосатого котенка… Только будьте веселее!.. Не могу понять, почему вы грустите?..
Мужу она говорила:
– Андрей, нет человека счастливее меня! Я всегда мечтала, выйдя замуж, иметь с собой, мать и Соню. Вдали от них я не могу быть счастливой… Я знаю, что я сажаю тебе их на шею…
– Бог с тобой, Катя! Что ты говоришь?
– Нет, я знаю, что ты ангел! И за твою доброту к моим я люблю тебя ещё больше…
И у него не хватало духу огорчать её отказом в деньгах. Когда перед свадьбой он сказал ей, что у него от капитала остались пустяки и жить придется на жалованье, это её нисколько не огорчило.
– Ну, что ж? Будешь прирабатывать… Я хозяйка хорошая! Прекрасно проживем…
Соня тоже казалась счастливой, по крайней мере, первое время. Тобольцев был рядом, и жизнь стала прекрасной. Он брал её в театр, был очень ласков с нею, и Соня вероломно забыла о Чернове. Только одна Минна Ивановна осталась ему верна и скучала без него.
Через неделю в квартире объявился серый, полосатый, прелестный котенок. Соня и мать обожали его, Катерина Федоровна брезгливо гнала его из своей комнаты. Теперь она по целым дням, после моциона и хлопот по хозяйству, лежала на кушетке с романом в руках. Соня два раза в неделю с утра уходила на уроки и возвращалась только к обеду; иногда уходила и на вечерний урок к Конкиным, жившим в Замоскворечье. Тобольцев уезжал на службу, и в доме оставались только Катерина Федоровна и её мать. Часто теперь их навещала Анна Порфирьевна или Федосеюшка, почти каждый свой визит приносившая в подарок от «самой» фрукты, цветы или пирог. Нередко заходил Капитон, очень дороживший дружбой с «сестрицей». Иногда и Фимочка. Лиза приходила нечасто. Она отговаривалась делами. На самом деле ей было тяжело видеть Соню рядом с Тобольцевым. Она просто щадила себя.
Но теперь Катерина Федоровна не замечала этого отчуждения. Она была слишком полна собой, своим частым нездоровьем, предстоящими родами. Мир замкнулся для неё теперь в стенах этого гнезда, под крышей которого собрались все, кого она любила. К остальному она была глуха. И только факт отступления русских войск под Ляояном смутно дошел до её сознания. Капитона же это отступление невыразимо огорчило.
– Ну что ты, право? Точно пес скулишь! – сердито говорила ему Фимочка. – Ступай к Кате, что ли! Вместе поплачете. Глядеть на тебя тошно!..
Тобольцев скоро взял привычку проводить вне дома вечера. Он по-прежнему устраивал спектакли в пользу партий и учащейся молодежи, которая бедствовала, потому что, когда началась война, приток пожертвований прекратился. Катерина Федоровна относилась к этому равнодушно. Она уставала за день, любила рано лечь и не хотела стеснять мужа. Но Соня понесла жестокое разочарование. Тобольцева она видела только за обедом. Он пропадал на заседаниях, банкетах, а её тянуло в театры, на улицу на люди. Соня тогда вспомнила о своем поклоннике. И когда Чернов подстерег её в переулке, она так обрадовалась ему, что все упреки, которые он приготовил было, замерли на его губах… Она с наслаждением слушала слова любви, которых ждала её душа, изголодавшаяся среди прозы. Она радостно смеялась, когда он описывал ей муки ревности и тоску одиночества… Она отвыкла от него, и сердце её ёкало, когда она вспоминала его жгучие ласки… Он молил о свидании, сказал свой адрес, обещал выработать целый план встреч… В сущности, он совершенно не понимает, как могла она радоваться переезду в Москву! Попасть под начало сестрицы… Разве это не кабала?… «Ка-ба-лла…» – несколько раз повторил он, смакуя это слово… Она досадливо сдвинула брови. Было видно, что все его недостатки так и лезут ей в глаза!
Он обещал встречать её всякий раз у дома Конкиных. Обещал доставать контрамарки в театр.
– Передай, деточка, маме поклон! Скажи, что я у неё скоро буду…
– А Катя? – испуганно спросила Соня.
– Что Кат-тя? Вот-т ещё!.. Разве вы её креп-постны-е?.. Разве я не господин-н себе?… Вот-т ещё!.. Какая каб-ба-ла!..
Анна Порфирьевна предвидела, что двухсот рублей, которые Андрюша получал в банке, будет мало для жизни вчетвером, особенно когда родится маленький.
– Ужас, как плывут деньги! – сознался он ей. – Не успел занять пятьсот рублей, а уж опять ничего нет…
– Как занять??! Неужели векселя выдаешь? Почему ко мне не обратился?
– Совестно, маменька! Я этот год прямо ограбил вас… Но… получается какое-то нелепое положение. Кате хочется, чтобы в доме её была полная чаша… А я, малодушный, совершенно не умею отказать ей в деньгах! Отнять у неё эту невинную радость мне больно… Словно я её обокрал…
Анна Порфирьевна молчала, глубоко задумавшись.
– А не жалеешь ты теперь, Андрюша, о своем капитале? – вдруг тихо спросила она.
– Как можете вы это думать, маменька? Ведь вы же знаете, на что ушли мои деньги! И… будь у меня сейчас опять в руках капитал, неужели я, как Капитон, стал бы жить на проценты? И копить для семьи? Разве я изменился за эти два года?
Она радостно улыбалась, покачивая головой.
– Опять всё спустил бы?
– Ну конечно! Ха! Ха!.. Разве не этим хороши деньги, что создаешь кругом себя счастье?… Вот на днях, маменька, приходят ко мне в банк старушка с дочкой. Барышне восемнадцать лет. Ей осталось только два года кончить гимназию. Платила за неё тетка, у которой белошвейное заведение. Теперь тётка захворала, потеряла заказы. Девочка задолжала в гимназию за полгода, её исключили. Ведь у нас все училища только для состоятельных! Обе плачут… А училась превосходно… И ведь не маленькая уже, чтобы назад было повернуть легко, в портнихи идти либо в бонны… Ну что стали бы вы делать на моем месте?
– Заплатила бы в гимназию.
– Вот и я заплатил… И обязался платить до окончания курса. А это сразу сто рублей из кармана.
– Та-ак… А кто ж к тебе их послал?
– Да из редакции «Вестника»… Ведь ко мне всех посылают. Сначала только курсистки, студенты да рабочие шли. А теперь? Ха!.. Ха!.. Популярность растет, должно быть. У кого места нет, у кого угла нет, у кого работы… Гимназист ещё один приходил… Ребенок, а уж жизнь бьет. Тоже исключают за невзнос платы. Треплется по чужим передним…
– Пришли его ко мне…
– Спасибо, маменька! Я-то и к вам шел с этим. Очень уж у меня своих опекаемых много развелось! А разве Кате это втолкуешь?.. Увидала мальчика – разволновалась: «Почему именно к моему мужу?' Почему вы думаете, что он богат?… Мы живем на жалованье. И кто вас послал?» Ребенок чуть не плачет… Догадался ко мне в банк прибежать… Смелый!.. Даром что дитя, а цепляется за жизнь… Люблю таких… Ах!.. Катя ещё не знает всего… А узнала бы, рассудила бы, по своей логике, так: стало быть, богат Андрей, коли на чужих сотни швыряет. На своих и тысячи не должен жалеть…
– Золотое у тебя сердце, Андрюша!..
– Эх, маменька! Если есть во мне что хорошее, то уж, конечно, это от вас… Капитон весь в отца пошел. Того чужое горе не разжалобит. А я страшно счастлив, когда могу помочь. И подумайте только: какие-нибудь пятьдесят-сто рублей, а целая будущность от этого зависит… Прямо жутко делается, маменька! Верите ли? Мне этот ребенок, который меня в передней банка два часа поджидал, – спать не давал спокойно… А сколькие самоубийством кончают при этих условиях!., И ещё удивляются, что у нас вглубь и вширь идет увлечение социалистическими и анархическими теориями!
Он бегал по комнате, ероша волосы. А за ним следили горячие глаза матери.
Он поцеловал её руку.
– Ну, спасибо, дорогая! Вы уж этого мальчика не оставьте…
– До университета доведу, будь спокоен!..
– А может, и там тоже? – рассмеялся Тобольцев.
Она улыбнулась.
– А там будет видно… Векселя-то пришли мне… Уплачу… И должать больше не смей!
Через неделю она сказала сыну:
– Ты ведь знаешь, Андрюша, что при жизни мужа я и процентов не проживала с своего приданого. Все они к капиталу шли… Теперь я хотела бы тебе их отдавать… Нет, выслушай! Возражать уже потом будешь… Видишь ли? Стоять по-старому в стороне от всего – мне уже трудно теперь… А кому дать и сколько, это ты без меня лучше сумеешь… А главное… Я это не для себя стараюсь, а для Катеньки. Из головы у меня не выходит твоя фраза: «Словно я её обокрал…» И в самом деле! В богатую семью замуж шла, свои уроки бросила. Нехорошо, если она пожалеет… Ну, вот я и надумала: буду тебе двести в месяц выдавать. Ты ей сто, да свои двести на хозяйство обреки. А себе оставляй сто… Неловко и тебе без гроша оставаться… Ишь у тебя сколько… обязанностей развелось!..
– Боже мой! Да разве я согласился бы глядеть из рук жены?
Анна Порфирьевна усмехнулась.
– Женился – закабалился. Уж там как ни вертись, Андрюша, а жизнь своё возьмет…
Краска залила его лицо.
– Что вы такое говорите, маменька?
– А то, сокол ясный, что теперь крылья твои связаны. И далеко ты не улетишь! Сейчас ещё в тебе кровь не уходилась. А пойдут дети, да помру я… ох, Андрюшенька, придется тебе ломать свою натуру широкую! Катенька-то с коготком. В обиду себя не даст. Я, пожалуй, этому и рада. Уж очень ты доверчив! Кто на тебе не ездил? С кем ты только не нянчился? Припомни… Много твоих денежек по улице раскидано… И в грязи лежат. А Катя своей крыши не раскроет, нет… Да так оно и должно быть!.. Матери свои дети Богом даны…
– Маменька, клянусь вам, я ни в чем не раскаиваюсь! Ни в одном из своих безумий, если они были… Жизнь дорога нам иллюзиями… А нет их, и жить не стоит!.. Я, конечно, люблю жену… Я, конечно, буду любить своих детей… Но… даю вам слово (его голос словно вспыхнул): в тот день, когда в мой дом постучится… ну, хоть бы такой друг, как Степан… и моя жена захлопнет перед ним двери, – все будет кончено между нею и мною! Где нет места моим друзьям, там нет места и мне!..
Она слушала его в глубоком волнении. В первый раз ей пришло в голову, что этот счастливый брак может закончиться страшной и внезапной драмой… Не утешала ли она себя ещё весной надеждой, что, женившись, Андрюша переменится? Не радовалась ли она, что у его невесты есть характер и твердые принципы?.. И тем не менее поразило её в это мгновение сознание, что оба они будут глубоко правы, каждый с своей точки зрения, когда наступит этот неизбежный конфликт между двумя натурами, между двумя враждебными миросозерцаниями…
И ещё более поразило её внезапное открытие, что за какие-нибудь полгода, благодаря чьему-то неуловимому влиянию, в её собственной душе расшаталось всё, что оправдывало принципы и поведение невестки как образцовой семьянинки… И что в её душе незаметно народилась и растет симпатия к таким беспутным и беспринципным (с точки зрения Капитона), как её Андрей и Лиза… Да, да!.. Эта дружба Капитона с Катей… Не разделила ли она, в сущности, их семью на два лагеря? Между которыми сама Анна Порфирьевна стояла такая одинокая, не зная, к кому примкнуть? Говорили о войне, о правительстве, о «жидах», о «крамоле»… «О глупых мальчишках, гибнущих по тюрьмам, вместо того чтобы учиться в университете; о глупых девчонках, которые из моды в революцию играют…» «А отцы с матерями все глаза выплакали…»
Ах, так и звенит голос Кати в её ушах!.. Каждый спор рыл, казалось, между обеими сторонами яму… И эта яма с каждым днем становилась шире и глубже… Но разве Анна Порфирьевна не сознавала всей правоты Катиных слов?.. Разве сама она не пережила, как мать, всего этого ужаса за свое дитя?.. И не дрожит ли она сама за него и теперь день и ночь?.. Ах, всё это так!.. Но почему же после этих споров все сердце её рвется к Андрюше?.. И вот сейчас – не загорелась ли её душа, когда она подумала… «Нет! Не покорится такой… Не укатается… И дай Бог, чтоб не укатался!..»
Но тотчас же мать заслонила эту новую, другую, которой она не знала в своей душе до этого дня… И страх за будущее с прежней силой охватил ее. «Не будет счастлив Андрюша! Нет!.. Семья таким людям не нужна!»
В октябре Катерина Федоровна, после двадцати часов страдания, родила сына.
Тобольцев всё время сидел у постели, то держа руку жены, судорожно ломавшую его пальцы так, что он еле удерживался от крика боли; то нежно целуя её в лоб, покрытый холодным потом. Ему всё время казалось, что Катя не выдержит страданий и умрет. Он не верил акушерке, не верил доктору, не верил жене, когда она сама его успокаивала между двумя приступами жестоких болей… Он готов был проклинать этого ребенка и твердил с безумными глазами, выбегая в столовую, где сидела бледная Соня: «Если она умрет, я застрелюсь!.. Я застрелюсь… Пережить это невозможно!..» Нервы его были так потрясены, он так настрадался в эту ужасную ночь, что когда акушерка сказала ему: «Поздравляю вас с сыном!..» – он ахнул, упал на колени и зарыдал, пряча лицо в подушках жены.
Только тут Соня поняла, как любит Тобольцев жену! И она почувствовала с ужасом, что для неё всё кончено…
Но сам Тобольцев не был удивлен этим взрывом отчаяния. Мелкие размолвки с женой по поводу политики и «семейных начал» за это лето и его пробудившееся увлечение Лизой – о, как всё это побледнело и стушевалось за эту роковую ночь! Что ему было за дело до взглядов Кати, до их идейной розни?
Разве не полюбил он в ней её яркую индивидуальность, её сильную натуру, её темперамент?! Никто до сих пор не вызывал в его душе такого трепета, таких безумных желаний, как эта женщина. И потерять её – значило утратить главную ценность его собственной жизни!.. «Теперь я все понял, – говорил он себе на другую ночь, дежуря в кресле у постели жены, из боязни, что что-нибудь не доглядят няня и акушерка. – Я все понял. В Лизе я люблю её любовь; в Соне – её тело. В Кате я люблю её самое, её душу… И вот почему она держит меня в руках, несмотря ни на что!..»
Утром, в семь часов, когда новорожденного выкупали и положили около матери, она сказала слабым голосом, страстно целуя крошечное личико: «Какой он красавчик, Андрей! Он весь в тебя… Гляди, какой носик! Рот какой тонкий… О!.. Вся моя жизнь в нем… Вся жизнь!»
Он вздрогнул от звука её голоса, и на мгновение ему стало страшно. Какой ужас так любить этих крошек! Эти хрупкие существа… Какая трагедия – любовь вообще!.. Бедные матери!
– Андрей, поцелуй его!.. Какой бархат эти щечки!..
Тобольцев не чувствовал никакой нежности к этому красному кусочку мяса, слабо барахтавшемуся и сопевшему среди кружев и батиста. Но чтобы не огорчить жену, он поцеловал младенца. А она взяла руку мужа и крепко прижалась к ней губами, словно благодаря его за то огромное счастье, которое он ей дал… Это было поистине «дитя любви», зачатое в тот незабвенный вечер, когда она отдалась ему. «Боже мой! Какая глубокая тайна! – думала она все дни, лежа в темной спальне. – Разве, повинуясь безумной страсти, помышляла я тогда о ребенке, об этом ангеле? А если б думала, что он будет, разве не гнала бы я с ужасом эту мысль?.. «Дети – кристаллизованная любовь, – говорит Андрей. – Да… Это так…»
Тобольцев в семь утра выпил кофе и пошел пешком к матери. Минна Ивановна ещё спала. Катерина Федоровна накануне скрыла от неё родовые боли, и старушка мирно почивала.
Было чудное, свежее, хотя полное тумана, утро. Тобольцеву казалось сейчас, что это он сам вторично родился на свет. С наслаждением вдыхая ещё не испорченный воздух и любуясь ещё густыми красно-желтыми купами деревьев за решетками садов, он шел и слушал четкий ритм своих шагов. В цилиндре и щегольском пальто, бледный, но счастливый и улыбающийся, он шел, казалось, с вызовом навстречу будущему. Всё, чего он страшился за эти месяцы, уже миновало… Жизнь впереди улыбалась – эта обновленная, зашевелившаяся всюду жизнь… А в ритме его шагов по панели он слышал: «Я – отец… Я – отец… Я – отец…»
Федосеюшка с низким поклоном отперла ему парадную. Другая бы спросила: «Что так рано, барин?» Но «халдейка» только пристально взглянула ему в глаза, словно пронизала его. Тобольцев был так полон жизнерадостностью, что забыл свою антипатию и кинул ей мельком фразу, что звучала ещё в его ушах: «Я – отец!.. Сын у меня родился…» Федосеюшка раскрыла свои длинные «змеиные» глаза, вспыхнула и снова молча в пояс поклонилась Тобольцеву.
Он легко вбежал по лестнице и вошел в спальню матери без доклада. Он что-то убирала в комоде, уже одетая. На шаги сына она обернулась, испуганная. Но лицо её сияло счастьем.
– Маменька, я – отец… Сын у меня родился…
– Сын?! – Она всплеснула руками. – Живой?!
– Ну конечно… На что ему мертвым быть? Фунтов двенадцать веса в нем… Такой мужик здоровый!
Анна Порфирьевна села в кресло. Ноги у неё дрожали, и краска залила её щеки. Она чуть-чуть не крикнула: «Так скоро?!» Теперь она поняла все и была рада, что удержала этот вопрос.
– Поздравляю, Андрюша, – тихо и горячо сказала она.
Он вдруг догадался, вспыхнул тоже и расхохотался.
Крестины новорожденного были обставлены необычайной помпой. Крестными матерями приглашены были Анна Порфирьевна и Минна Ивановна; отцом – Капитон, очень тронутый этим новым знаком внимания Катерины Федоровны. Крестили на девятый день, по желанию молодой матери. Она поднялась, несмотря на слабость, с постели, ни в чем не желая отступать от обычаев православной старины. У купели младенца держала Анна Порфирьевна, а Минна Ивановна сидела рядом в кресле и поминутно вытирала слезы. После роскошного завтрака свекровь пошла в спальню невестки, где впервые подняли шторы, и, присев в кресло, сказала ей:
– Милая Катенька, принято так, что крестная мать дарит что-нибудь на зубок крестнику. Ну, так вот… Я положила на имя младенца Андрюши в банк десять тысяч…
– Маменька! – ахнула Катерина Федоровна.
– С тем, чтобы до его совершеннолетия вы, мать, могли распоряжаться процентами. Проживать их или к капиталу добавлять, это ваше дело… Отец этого не касается…
Катерина Федоровна, вспыхнув до белка глаз, горячо поцеловала руку у переконфуженной свекрови.
Лиза подарила маленькому Аде одеяло голубого шелка, покрытое старинными ручной работы кружевами Катерина Федоровна всплеснула руками, когда Минна Ивановна сказала ей:
– Эти кружева огромных денег стоят… Это настоящие Alençon200…
Теперь Лиза приходила каждый день посмотреть на племянника.
Она тоже с глубоким волнением и восторгом узнавала в крохотном личике дорогие черты Тобольцева. С беззаветной страстью она целовала эти ручонки с знакомыми ей ноготками. Увидав их в первый раз, она разрыдалась.
– Что ты это? Вот глупая! – испугалась Катерина Федоровна. – Бог с тобой!.. Чего ревешь?.. Чем бы радоваться на него…
– Ах ручки, ручки! – пролепетала Лиза. Дивной тайной казались ей эти крохотные пальчики с знакомыми миндалевидными ногтями, это родимое пятнышко на правой щеке, как у Тобольцева… Сколько раз она целовала мысленно эту родинку на дорогом лице, эти красивые руки! И теперь перед нею был живой Андрюша, только маленький, на которого она могла безнаказанно и беспрепятственно изливать всю нежность и страсть, съедавшие её душу. Эта новая, светлая и высокая любовь никому не вредила, ничьей радости не разрушала, не грозила ей самой никакими обидами и унижениями… Это был источник новых и душу возвышающих настроений…
Эта любовь сблизила снова обеих женщин. Лиза по целым утрам сидела в квартире Тобольцева. Его не было дома в эти часы, а Соня уходила на уроки. Лизе только это и нужно было. Она никогда не называла маленького Адей. Ей было отрадно говорить вслух и безнаказанно слова, которые наполняли её душу, жгли её губы: «Андрюша, золото мое!.. Счастье!.. Как я люблю тебя!..» Она часто плакала, приникнув лицом к личику малютки. Катерина Федоровна огорчалась.
– Что ты, в самом деле? Точно хоронишь его!
– Это я от зависти, – отвечала Лиза, вытирая слезы.
– Ну, ну! Вот вам и тихоня! Вот вам и монашка! – смеялась дома Фимочка, узнав о рождении племянника. – В мае повенчались, а в октябре Бог сына дал… Ах-тих-ти!..
– Ну, чего ржешь? – сердился Капитон. – Люди повенчались… Кабы так жили?.. По-твоему, венец пустяки?
Он каждый праздник приходил на пирог к куме, часто с дочкой, и очень любил эти визиты. Нередко он заглядывал и по вечерам на чашку чая – поговорить о войне, отвести душу с родным человеком. Судьба Порт-Артура и события в Гулле глубоко потрясали его… Но, как ни мало был наблюдателен Капитон, от него не ускользнула глубокая перемена в душе «сестрицы». её равнодушие ко всему в мире в эти последние полтора месяца он объяснял её болезненным состоянием. Но теперь, когда она снова была цветущей молодой женщиной, с ярким румянцем на щеках, трудно было сваливать на болезнь её удивительную односторонность. Катерина Федоровна была так страстно поглощена кормлением младенца, что ко всему на свете она оказывалась слепа и глуха. Тобольцев с первых дней заметил, что этот «кусочек мяса» держит всех домашних под гнетом самого жестокого деспотизма. На него шикали и глядели свирепыми глазами, когда Адя спал. На него махали руками и сердились, когда он просил музыки. «Какая тут музыка!.. Адя спит…»
Тобольцев сердился.
– Он только и делает, что спит, как сурок, целые сутки… Так, значит, и не дыши?!
А молодая мать возмущалась его бессердечностью…
Ложилась Катерина Федоровна теперь «с курами», как говорил её муж. Мальчик был «комочек нервов», по определению доктора, и блажил день и ночь, не давая матери выспаться. Поэтому в девять вечера у неё уже делалось сонное лицо, и она зевала во весь рот.
– Что с тобой? – удивлялся Тобольцев. Ему хотелось провести вечер с женой. Он отвык от неё за эти шесть недель её затворничества и был безумно влюблен.
– Спать хочу, – коротко и спокойно отвечала она.
– Помилуй, Катя! Девяти нет ещё… Во что же это жизнь обращается?!
– У Ади животик болел. Он плакал всю ночь.
– Бог знает что!.. Вся жизнь в зависимости от какого-то животика!..
Но не только её жизнь была в зависимости от малютки: весь дом подчинялся настроениям, шедшим из детской. Катерина Федоровна теряла голову от самого ничтожного заболевания мальчика. Когда Адя плакал, она с лицом трагической артистки сидела у его постели и знаком гнала кухарку и Соню, если они просовывали голову в дверь, спрашивая распоряжений по хозяйству. Деспотичная натура её склонилась впервые перед другой властью в лице новой няньки. Ловкая старуха сделалась persona grata201 в поме и пользовалась хитро и умело своим влиянием на молодую мать. Первые два месяца все хозяйство было брошено на плечи Соне. Книга Жука «Мать и дитя»202 была единственной, за которую Катерина Федоровна хваталась во всякую минуту затруднений. А их было много на её тернистом пути!
– Надо отдать тебе справедливость, что ты ужасно много потеряла в этой своей новой роли, – язвительно замечал Тобольцев, раздосадованный её равнодушием. Но она и это принимала совершенно спокойно. Да, она к нему охладела! Он это должен был себе сказать, как ни странно и больно было ему сознаться в этом! Самка убила женщину в его жене. Он утешал себя тем, что это охлаждение временное, что организм её не оправился ещё вполне от родов. Но он не мог не жалеть об ушедшей из её души нежности, так поэтично одухотворявшей их любовь!
Один раз, измученный почти трехмесячным отчуждением, Тобольцев привлек к себе жену и с отчаянной страстью стал целовать её лицо.
– Пусти! – нетерпеливо сказала она. – Я ужасно хочу спать!
Его руки разжались невольно, и он выбежал из дому… Почти всю ночь он пробродил по набережной. Соня отперла ему дверь (она всегда поджидала его возвращения). Катерина Федоровна уже сладко спала.
– Спрашивала она меня?
Робкой надеждой задрожал его голос.
– Конечно, нет!.. На что ты ей, когда у неё есть Адя?
Он вздрогнул, словно ему вонзили булавку в тело… Девочка, и та догадалась. Значит, это так…
А жена и на другой день не заметила его огорчения. Ей надо выспаться… Поцелуи и ласки волнуют А волноваться ей нельзя. Это портит молоко. Она стояла на твердой почве…
– Прочти-ка, что Толстой говорит об этом, – предлагала она не раз мужу.
– Какое мне дело до Толстого? Разве он не прожил свою юность в свое удовольствие? Что ты мне тычешь в глаза чужими мнениями?.. Я не затем сошелся с тобой, чтобы Толстого читать! – сердился Тобольцев.
– Андрей… Разве не дети – цель брака и любви? Мы теперь должны отказаться от личной жизни…
– Что это значит? Разве я изменился оттого, что у меня есть ребенок? Разве я перестал быть самим собою? Чего ты требуешь от меня?..
Нет. Она не хотела ссориться. Она ласково, но твердо доказывала мужу, какие жертвы требует от него на первых порах его младенец. Они уже не любовники. Ни чада, ни безумия не должно быть в их отношениях.» Цель брака достигнута, ребенок родился, и, пока она его кормит, они должны быть целомудренными…
– Что такое? – Он вдруг расхохотался. – А сколько же времени ты намерена его кормить?
– Как все. Что за вопрос? Девять месяцев. Но у Жука сказано, что хорошо кормить до года…
– Ага!.. А что твой Жук советует мужьям, пока жены их кормят? Допускает он, что мужья могут увлечься другими?
Она рассердилась. Она не желала легкомысленного отношения к автору её настольной книги.
– Катя, да ты просто охладела ко мне! – горестно крикнул он раз, когда на его страстный, ищущий поцелуй она ответила жестом оскорбленной весталки.
Она протестовала. Что за вздор! Конечно, она его любит… Разве может она не любить отца её Ади?..
Он чуть не закричал. Так вот во что обратилась эта страсть ее!!? Он – отец Ади – прежде всего!?
Он так страдал, что осунулся и побледнел за какую-нибудь неделю. Все вечера он проводил с Таней или у Веры Ивановны, среди молодежи, или шел к матери и Лизе.
– А что делает Катя? – спрашивали его в Таганке.
– Священнодействует, – неизменно отвечал он, стараясь казаться небрежным.
– А сын как?
– Ест и спит, а в промежутках орет благим матом… И мил только, когда спит…
– На кого ты сердишься? – удивлялась Лиза.
– На самого себя, Лизанька… На кого же больше?
А только удивительно, как опускаются женщины в браке! И это так хорошо, что у тебя нет ни мужа, ни детей! Иногда, после долгого молчания, когда он сидел, задумчивый, перед топившимся камином в комнате Лизы (он очень полюбил этот уголок), он начинал говорить, будто продолжал начатый с кем-то разговор:
– Вот эту музыку ее, которую я так любил всегда… и в которой выливалась вся её обаятельная индивидуальность, чего я бы ни дал, чтобы услыхать её вновь!.. Белый рояль стоит, забытый и печальный. Я даже видел пыль на нем… В нашем доме пыль!! Ха!.. Ха!.. Это невероятно… Но это – «знамение времени» как говорят газеты.
Он оборачивался к Лизе и глядел на неё удивленными глазами.
– Милая Лизанька… Это похоже на печальную сказку. Когда я был на Ривьере, я раз увидел там агаву. Как змеи, толстые и колючие, ползли по земле её мясистые листья… И какая сила была в этом чудовищном растении!.. И вдруг я наступил на что-то мертвое… Я наклонился в сумерках и увидал под ногой иссохшие, коричневые, погибшие листья агавы… Я поднял голову. В уровень с моим лицом, на огромном стебле, качался белый, странный цветок… Я все понял… Могучая агава жила, росла и цвела, чтоб погибнуть, дав жизнь этому уродливому, никчемному цветку, который сам живет лишь несколько часов… Мне было грустно, когда я уходил, и под моими ногами шуршали мертвые листья…
Лиза молчала, печально глядя в огонь. Она никогда не расспрашивала. Она, казалось, понимала его с полуслова. Но на его несчастье она не строила планов, как это втайне делала Соня. Она понимала, что каждая женщина может дать только то, что у неё есть, не более. И она чувствовала себя бессильной заменить Катю в его душе.
– Знаешь, Лиза, – раз сказал Тобольцев. – Катя часто импровизировала раньше. Ты, может быть, не знала, что это редкий дар? Из неё могла выйти не только пианистка, но и композитор… А теперь, что она такое? Иссохшая агава.
– Полно!.. Это пройдет…
– Боюсь, что нет… Боюсь, что, если у нас будут ещё дети, эта страстная любовь к ним съест её душу и все, что в этой душе мне было ценно… Какая страшная вещь – счастье!..
– Что с тобой, Андрюша? – спросила его раз как-то Соня за обедом. – У тебя глаза ввалились. Ты болен?
Тогда и Катерина Федоровна выразила беспокойство.
– Ты, должно быть, ужасную жизнь ведешь, – сказала она с мягким укором. – Хоть бы когда-нибудь дома посидел!..
– Для кого? Для тебя?
– Ну да… Для мамы, Сони, для меня, наконец…
– Но ведь ты в девять ложишься?
Она весело рассмеялась.
– Изволь… Для тебя посижу и до одиннадцати…
Ему показалось, что её глаза стали горячими и словно приласкали его. Сердце его бурно застучало. «Я влюблен, как мальчишка… Как это хорошо!.. В сущности, пока я люблю и страдаю, я благословляю любовь. Пусть муки неудовлетворенности! Пусть страдания и слезы! Лишь бы не погаснуть!»
В этот вечер он пришел в её спальню, и она не могла или не хотела противиться его мольбам.
Тобольцев был безумно счастлив.
Но это недолго длилось. Она снова стала избегать его близости. Если он входил, она звала няньку под каким-нибудь предлогом, запиралась даже на ключ.
– Глупая! – сказал он ей раз, глядя на неё алчными, злыми глазами. – Чего ты добиваешься? Чтоб я охладел к тебе?
Она вздрогнула.
– Андрей, что ты говоришь? Неужели ты способен… на такую низость?.. Изменить мне?..
Он притянул её к себе.
– Катя! Ты ничего не видишь в моей душе! Изменить тебе?.. Не понимаю… На разных языках мы говорим с тобой… Изменить можно только самому себе… Пойми: только самому себе я могу изменить!.. Но тогда сама жизнь потеряет для меня всю ценность…
– Ты думаешь, что смеешь уйти к другой?.. Ты? Мой муж?
– Бог мой! Разве это страшно?.. Страшно то, что я могу разлюбить тебя!.. Катя, пойми: если б я не любил тебя… если б я не желал тебя, одну тебя во всем мире, – я давно утешился бы с другой…
– И ты смеешь мне это говорить в лицо? Да знаешь ли ты, что я никогда не прощу тебе измены?!!
Но на этот раз она не противилась… Она покорно отдалась ему. Он чувствовал, однако, что она уступила из страха потерять его любовь… «Нет… – сказал он себе, пылко беря её в объятья, – я буду бороться за свое влияние, за её гаснущую ко мне любовь… Я должен разбудить её страсть, без которой жизнь для меня потеряет половину своей ценности! Я должен зажечь её кровь, её нервы, её душу… Или все пропало!»
Казалось, камень дрогнул бы от пыла его ласк!
Но… она оставалась холодна. Она подчинялась – только…
Вдруг ему показалось, что она прислушивается… к звукам, шедшим из детской. «Не проснулся ли Адя?» – прочел он в её тревожных, далеких от любви глазах…
– Катя! – с отчаянием сорвалось у него, и поцелуем он закрыл её глаза. Но холод проникал и в его душу. Она боится почувствовать ответную страсть; она боится, что это волнение может испортить… Адин обед… Он это вдруг ясно понял через дымку и угар его желаний… Внезапно разжались его руки, и он оттолкнул от себя это смуглое желанное тело.
– Куда ты? – испуганно крикнула она.
– Покойной ночи! – сказал он холодно.
Дверь хлопнула за ним. А она долго лежала с. раскрытыми широко глазами, удивляясь его требовательности, стараясь его понять, взволнованная, несмотря на все старания держать себя в руках…
– Послушай, Андрюша, – сказала она ему на другой день, – чем ты недоволен? Разве я отказываю тебе в чём-нибудь?
Он схватился за виски.
– Бог мой!.. Забудь хоть между нами этот супружеский жаргон! И откуда он у тебя?.. «Отказываю»… Да разве мне покорность твоя нужна? Разве только телом твоим и чувственными наслаждениями могу я насытить мою душу? Она изголодалась за эти четыре месяца невыносимой и неизбежной прозы… Она жаждет экстаза… А ты толкуешь мне о покорности! Ты воображаешь, что, пассивно отдаваясь мне, ты исполняешь свои супружеские обязанности?.. И с тебя довольно! Да ведь это только законные мужья могут довольствоваться такими… скотскими удовольствиями!.. И где была твоя душа вчера? Твои желания? Твоя страсть?.. То, что мне нужно от тебя!.. Единственное, что мне нужно! Ты воображаешь, что я могу довольствоваться какими-то моими «правами» и твоими «обязанностями»? Но ведь я люблю тебя… твою индивидуальность, твою страсть ко мне… Я люблю в тебе то, что мне ни одна женщина в мире не может дать!.. Что я встретил в тебе и полюбил и что умрет с тобой. Но я хочу тебя такой, какой люблю… Другой тебя мне не надо!.. Ты боишься измены, Катя? Это смешно! Раз я ушел к другой от тебя, то к тебе я уже не вернусь… Думаю, что это так… Но это будет только, когда я разлюблю тебя. А разлюблю я тебя, когда разочаруюсь в тебе, моя Катя… Обыкновенно мужья рассуждают так: «Жена беременна, кормит, исполняет свои священные обязанности… Она святыня для мужа; её надо щадить…» И супруг идет в публичный дом или соблазняет девчонку-мастерицу, плодя проституцию, чтобы сохранить интересы очага. И все его оправдывают: доктора, друзья, общество. Если б ты была больна хоть год, и я никого не любил бы, никого не желал бы, кроме тебя (я это подчеркиваю слово «желал», потому что желание не есть ещё любовь… Но любовь и желание, слитые в одно, – это сила)… Так вот, видишь ли, я сумел бы ждать хоть год твоего выздоровления, возврата твоей страсти и божественных желаний! И минута блаженства вознаградила бы меня за год лишений… Так я понимаю любовь! Потому что для меня сейчас, любящего впервые индивидуальность женщины, страдания мои в ожидании минуты, когда ты мне отдашься; мои воспоминания о тебе; мои грезы – во сто раз ценнее, чем связь одной минуты с другой женщиной, которая только на миг успокоит мои больные нервы. Я болен страстью к тебе, Катя! Я болен жаждой счастья… Но я требователен. Мне надо получить то, о чем я мечтаю… Ни йотой меньше!
Странно… Эта власть над сложной душой Тобольцева, это пылкое признание его в самой глубокой, пламенной страсти, какую женщина может внушить мужчине, не радовала, не восторгала Катерину Федоровну Она страшилась этой требовательности. Она жаждала покоя в интересах Ади, которому служила со страстным самозабвением, как восточная раба.