XXXII

Все наши люди похудели, словно завяли; только старушка по-прежнему величава, как и была. Как ни бранит ее, как ни кричит на нее пани, старушка не пугается, не теряется, выступает тихо, говорит спокойно, смотрит ясно своими ясными глазами. Сама не заметишь, бывало, как прижмешься к ней, вот как ребенок к родной матери прижимается, да и заплачешь.

– Не плачь, мое дитятко, не плачь, – скажет старушка потихоньку, ласковым голосом. – Пускай недобрые люди плачут, а ты пережди, вытерпи горечко. Неужто и вытерпеть нельзя?

Господи боже! Какое наше грустное и томное было житье! Не слыхать смеху, не слыхать голоса человеческого; ни одна живая душа к нам на двор не завернет, разве по делу; и так всякий боязно оглядывается, так спешит, словно из лесу от лютого зверя уходит.

Запоздала я как-то раз после ужина и бегу поскорей через двор. «Что это Прокоп ужинать не пришел?» – думаю я… Вдруг, смотрю, он передо мною, перерезал мне дорогу и не дает уйти.

– Устино, скажи мне всю правду: любишь ли ты меня?

Ушла бы я от него, но ноги меня не несут. Стою, горю; а он меня за руку, прижимает, обнимает к себе и все спрашивает: «Любишь?» – такой странный! Сели мы, поговорили, слюбились – и все беды наши забыли. Весела душа моя, и свет мил, и так все на свете хорошо мне, так прекрасно! Уж, стало быть, хорошо мне было, когда сама пани заметила.

– Что с тобой? – спрашивает она меня. – Отчего ты так раскраснелась, словно кто тебя поколотил? Или, может быть, украла ты что-нибудь?

СкороКнижный режим