Оглавление
- Часть первая. Боль врача ищет
- Глава первая. Отступница
- Глава вторая. Все впереди
- Глава трерья. Глава, которую можно поставить в начале
- Глава четвертая. Без содержания
- Глава пятая. На все ноги кован
- Глава шестая. Волк в овечьей коже
- Глава седьмая. Не поняли, но объясняют
- Глава восьмая. Из балета «Два вора»
- Глава девятая. Дока на доку нашел
- Глава десятая. В органе переменили вал
- Глава одиннадцатая. Утро, которое хочет быть мудренее вечера
- Часть вторая. Бездна призывает бездну
- Глава первая. Entre chien et loup
- Глава вторая. Враги г. Горданова
- Глава трерья. Свой своего не узнал
- Глава четвертая. Бой тарантула с ехидной
- Глава пятая. Последний из могикан
- Глава шестая. Горданов дает шах и мат Иосафу Висленеву
- Глава седьмая. Продолжение о том, как Горданов дал шах и мат Иосафу Висленеву
- Глава восьмая. Финальная ракета
- Глава девятая. Ночь после бала
- Глава десятая. Висленевские дроби приводятся к одному знаменателю
- Глава одиннадцатая. Висленев являет натуру
- Глава двенадцатая. Горданов спотыкается на ровном месте
- Глава тринадцатая. Горданов встает на краю пропасти
- Глава четырнадцатая. Из прекрасного далека
- Глава пятнадцатая. Порез до крови
- Часть третья. Кровь
- Глава первая. Кипяток
- Глава вторая. Женский ум после многих дум
- Глава третья. Положение дел, объясняющее, почему Подозеров заговорил о близкой смерти
- Глава четвертая. Сумасшедший бедуин
- Глава пятая. Рассказ водопьянова
- Глава шестая. Не перед добром
- Глава седьмая. Краснеют стены
- Глава восьмая. Не краснеющие
- Глава девятая. Под крылом у темной ночи
- Глава десятая. После скобеля топором
- Глава одиннадцатая. Крест
- Глава двенадцатая. Лариса не узнает себя
- Глава тринадцатая. В ожидании худшего
- Глава четырнадцатая. В ожидании смерти
- Глава пятнадцатая. Секрет
- Глава шестнадцатая. Ходит сон и дрема говорит
- Глава семнадцатая. Черный день
- Глава восемнадцатая. Форов делается Макаром, на которого сыпятся шишки
- Глава девятнадцатая. Несколько строк для объяснения дела
- Часть четвертая. Мертвый узел
- Глава первая. Тик и так
- Глава вторая. Где обретается Форов
- Глава третья. Каково поживают другие
- Глава четвертая. Кошка и мышка
- Глава пятая. Nota bene на всякий случай
- Глава шестая. Итог для новой сметы
- Глава седьмая. Черная немочь
- Глава восьмая. Немая исповедь
- Глава девятая. Без покаяния
- Глава десятая. С толку сбила
- Глава одиннадцатая. Бриллиант и янтарь
- Глава тринадцатая. Собака и ее тень
- Глава четырнадцатая. Раненого берут в плен
- Глава пятнадцатая. Роза из сугроба
- Глава шестнадцатая. На курьерских
- Глава семнадцатая. Еще шибче
- Глава восемнадцатая. Майор и Катерина Астафьевна
- Глава девятнадцатая. О тех же самых
- Глава двадцатая. Еще о них же
- Глава двадцать первая. Свадьба Форовых
- Глава двадцать вторая. Язык сердца
- Глава двадцать третья. Горшок сталкивается с горшком
- Часть пятая. Темные силы
- Глава первая. Два Вавилона
- Глава вторая. Нимфа и сатир
- Глава третья. Собаке снится хлеб, а рыба – рыбаку
- Глава четвертая. Другой рыбак с иною отвагой
- Глава пятая. Рыбак рыбака видит
- Глава шестая. Отбой
- Глава седьмая. Monsieur Borne
- Глава восьмая. Парижские беды Monsieur Borné
- Глава девятая. Он теряет свое имя и получает имя Устина
- Глава десятая. Устин не помог
- Глава одиннадцатая. В шутовском колпаке
- Глава двенадцатая. В дыму и в искрах
- Глава тринадцатая. На краю погибели
- Глава четырнадцатая. В черном цвете
- Глава пятнадцатая. Удивил!
- Глава шестнадцатая. Висленев въезжает в Петербург
- Глава семнадцатая. Потоп
- Глава восемнадцатая. Проба пера и чернил
- Глава девятнадцатая. Свой своему поневоле друг
- Глава двадцатая. Ошибка
- Глава двадцать первая. Старые приятели
- Глава двадцать вторая. Объяснение
- Глава двадцать третья. Висленев вместо хождения по оброку отпускается на волю, без выкупа
- Глава двадцать четвертая. Зато делается очень худо Бодростину
- Глава двадцать пятая. Две кометы
- Глава двадцать шестая. Маланьина свадьба
- Глава двадцать седьмая. Куда кривая выносит
- Глава двадцать восьмая. Те же раны
- Глава двадцать девятая. Неожиданные события
- Глава тридцатая. Убеждения храброго майора колеблются
- Глава тридцать первая. Чего достиг Ропшин
- Глава тридцать вторая. За ширмами
- Глава тридцать третья. Во всей красоте
- Глава тридцать четвертая. Начало конца
- Глава тридцать пятая. Близок уж час торжества
- Глава тридцать шестая. Где лара
- Часть шестая. Через край
- Глава первая. Вести о Горданове
- Глава вторая. Синтянина берет на себя трудную заботу
- Глава третья. Превыше мира и страстей
- Глава четвертая. След
- Глава пятая. Лара отыскана и устроена
- Глава шестая. Битый небитого везет
- Глава седьмая. Беседы сумасшедшего бедуина
- Глава восьмая. Светозарово воскресенье
- Глава девятая. Дело темной ночи
- Глава десятая. Пред последним ударом
- Глава одиннадцатая. Вор у вора дубинку украл
- Глава двенадцатая. Огненный змей
- Глава тринадцатая. События ближатся
- Глава четырнадцатая. Последние вспышки старого огня
- Глава пятнадцатая. Красное пятно
- Глава шестнадцатая. Живой огонь
- Глава семнадцатая. Ларисина тайна
- Глава восемнадцатая. Соломенный дух
- Глава девятнадцатая. Коровья смерть
- Глава двадцатая. Нежить мечется
- Глава двадцать первая. Ночь после бала
- Глава двадцать вторая. Бунт
- Глава двадцать третья. Весть о Ларисе
- Глава двадцать четвертая. На ворах загораются шапки
- Глава двадцать пятая. Одинаковые книги в разных переплетах
- Глава двадцать шестая. Сид пережил
- Эпилог
- Главная
- Николай Лесков
- 📚 Книги
- На ножах
- Читать онлайн
- Глава четырнадцатая. Из прекрасного далекаГлава четырнадцатая. Из прекрасного далека
Глава четырнадцатая. Из прекрасного далека
Прошел месяц, в течение которого дела в городе, приютившем Горданова с Висленевым, подвинулись вперед весьма значительно. Первые вести оттуда читаем в письме, которое департаментский сторож подал сегодня на подносике вице-директору Григорию Васильевичу Акатову, родному брату Глафиры Васильевны Бодростиной.
Акатов, еще довольно молодой человек, в золотых очках и вицмундире со звездой, которую он из скромности закрывал лацканом, взял конверт.
И, вплотную усевшись в свое кресло, начал не без удовольствия читать письмо нашего испанского дворянина.
«Любезный Григорий! – начинал Подозеров в заголовке листа. – Не титулую тебя „превосходительством“, как потому, что довольно с тебя этого титула на конверте, так и потому, что в моем воображении ничто не может превосходить того благородства, которое я знал в тебе, и потому пишу тебе просто: мой дорогой и любезный Гриша! Очень рад, что ты, благодаря твоим большим достоинствам и уменью жить с людьми, так рано достиг до степеней известных, и радуюсь этому опять по нескольким причинам: во-первых, радуюсь за самого тебя, что тебе быстрым возвышением отдана справедливость. Это очень важно для поддержания в человеке энергии, чтоб он мог бодро идти далее, не растрачивая лучших сил души на успокоивание в себе мятущегося чувства оскорбленного самолюбия и пр. (можно, конечно, и без этого, да то труднее). Во-вторых, радуюсь за всех тех, кому придется иметь с тобою дело; потому что благородный жар, одушевляющий тебя, конечно, еще не имел времени погаснуть под пеплом спаленных надежд, верований и упований, и наконец (да не оскорбится слух твой), радуюсь за самого себя, потому что могу прибегнуть к тебе с просьбой, имея полную надежду, что ты не откажешься мне попротежировать и попредстательствовать за меня, где ты сам найдешь то лучшим и уместным».
Акатов дочитал до этого места, сдвинул слегка брови и продолжал чтение с сухим и деловым выражением лица.
«Может быть, я приступаю к тебе не совсем ловко, но думаю, что между нами, старыми испытанными друзьями, всякие тонкости совершенно излишни, да и я человек, мало шлифованный, и просить от роду моего никогда ничего ни у кого не просил, так и привычек к этому пригодных себе не усвоил. Одно то, что я прошу, уже сбивает меня немножко с панталыку. Поверь мне, что, если бы дело шло о просьбе не к тебе, а к другому лицу, так я прежде отрубил бы себе руку, чем написал бы хотя одно слово в просительном тоне, но ты – дело другое, ты человек, которому мне не тяжко сказать все, а скажу же я тебе следующее. В течение всего времени, которое я провел здесь за скромным из скромнейших дел, я был очень доволен своим положением, как раз отвечающим моим способностям и моему призванию: я сдал бывшим своим крестьянам за 300 руб. в год в аренду мой маленький хуторишко и служил по крестьянским делам, возлюбя это дело и находя в занятии им бесконечный ряд наслаждений самого приятного для меня свойства. Я видел посев и наблюдаю всходы прекрасных семян, о которых все мы так восторженно мечтали в святые годы восторженной юности и ради добытия которых не прочь были иногда от предпринятия восторженных же, детских, но благородных глупостей. (Пошли со мною вместе мир и благословение этим отшедшим прекрасным дням, дающим такие сладкие воспоминания). Ко всему этому, признаюсь тебе, я к концу четвертого десятка так оседлился здесь, что задумал было и жениться, конечно не по расчету и не по прикладным соображениям, однако этому, как кажется, не суждено осуществиться, и я эту статью уже выписал в расход, но мне, дружище, опротивела вдруг моя служба и опротивела непереносно. Опротивела она не сама по себе, а по массе неприятностей, которые сыпятся на меня оттуда, откуда бы, кажется, я мог ожидать одного только животворящего сочувствия. Не могу тебе выразить, как это нестерпимо для меня, что в наше время, – хочешь ты или не хочешь, – непременно должен быть политиком, к чему я, например, не имею ни малейшего влечения. Я бы не хотел ничего иного, как только делать свое дело с неизменною всегдашнею и тебе, может быть, памятною моею уверенностью, что, делая свое дело честно, исполняя ближайший долг свой благородно, человек самым наилучшим органическим образом служит наилучшим интересам своей страны, но у нас в эту пору повсюду стало не так; у нас теперь думают, что прежде всего надо стать с кем-нибудь на ножи, а дело уже потом; дело – это вещь второстепенная. По-моему, это ужасная гадость, и я этого сколько мог тщательно избегал и, представь ты, нашел себе через „эту подлость“ массу недоброжелателей, приписывавших мне всяческие дурные побуждения, беспрестанно ошибавшихся в своих заключениях, досадовавших на это и наконец окончательно на меня разгневавшихся за то, что не могут подвести меня под свои таблицы, не могут сказать: что я такое и что за планы крою я в коварной душе моей? Ты, вероятно, улыбаешься этому, но мне от этого стало очень невесело. На днях, то есть месяц, полтора тому назад, наши Палестины посетили два великие мужа, Гог и Магог нашего комического времени; отставной, но приснопамятный вождь безоружных воителей, Иосаф Висленев, и человек, имени которого мы когда-то положили не произносить, драгоценный Пашенька Горданов. Что такое они намерены здесь делать? Я разгадать не могу, хотя вижу и чувствую, что они набежали сюда за „предприятием“, но за предприятием, не похожим ни на что прежнее, и представь же ты себе, что силой судеб я стал этим людям поперек дороги, и, вдобавок ко всему, не чувствуя ни малейшей охоты уступать им этой дороги, я буду, кажется, вынужден к такой уступке. Друзья они или враги, и какою веревочкой их лукавый спутал, этого я не доискиваюсь, да это и неважно, но они здесь очень торопливо начали поправлять свои юношеские ошибки: один, уступив некогда сестре часть дома, закладывает его теперь весь целиком в свою пользу, а другой, уступив некогда кое-что своим мужичкам, тоже нынче обращает это назад, достигая этого способом самым недостойным. Подробности рассказывать нечего, бедный народишко наш еще темен, подпил и неведомо что загалдил, а я всею маленькой силой моего уряда воспротивился этой сделке и остановил ее, за что и обвинен чуть ли не во взяточничестве. (Акатов поторопился и сдвинул с листа бумаги свой мизинец). Тебе не рассказывать стать, что за персона Горданов, ты знаешь, что для него нет ничего святого: это же, конечно, известно и твоему зятю, Михаиле Андреевичу Бодростину, который тоже многие годы не мог о нем слышать и даже теперь, в первые дни пребывания здесь Павла Николаевича, везде по городу рассказывал бледные отрывки из его черной истории. Бедный старик вовсе и не подозревал, что он строит этим Горданову торжество. Это престранное и прехарактерное явление, как у нас нынче повсеместно интересуются бездельниками и нежнейше о них заботятся! Можешь быть каким тебе угодно честным человеком, и тебя никогда не заметят, но появись ты только в предшествии скандальной репутации, и на тебя лорнеты обратятся. Какое-то влеченье, род недуга; клевещи, например, на честного человека сколько хочешь, и это ничего: самые добрые люди только плечами пожмут и скажут: „Таков-де уж свет, на Христа прежде нас клеветали“, но скажи правду про негодяя… О! Это преступление, которого тебе не простят. Это, говорят, „жестокость“! У каждого бездельника в одну минуту отыскивается в обществе столько защитников, сколько честная мать семейства и труженик-отец не дождутся во всю свою жизнь. Словно это исключительно век мошенников, словно это настало их царствие… Право! Я сужу так по тому, что вижу в своем угле, и по тому, что, например, читаю в литературе. Неразборчивость в якшательстве с негодяями повсеместная. Читай ты, например, Теккерея, он выводит в „Базаре житейской суеты“ героиню мошенницу, Ребекку Шарп, и говорит не обинуясь, что „Ребекка Шарп есть лицо собирательное, принадлежащее поколению англичан, действовавшему после 1818 года“, и этим никто из честных англичан этой поры не обижался, тогда как у нас за такую вещь Теккерея, конечно, назвали бы по меньшей мере инсинуатором и узколобым дураком, который „не умел понять людей, действовавших после 1818 года“. (Нынче мошенники все жалуются, что их „не понимают“, словно они какие мудрецы). Нет ли здесь повода скорбеть за смысл и за совесть? Бездельничества нашего благородного друга Горданова сделались здесь милыми анекдотами и, служа в течение нескольких дней самою любимою темой для разговоров, приуготовили ему триумф, какого он едва ли и ожидал: где он ни появлялся, на него смотрели как на белого слона и, насмотревшись, пошли его нарасхват звать и принимать. Ты не поверишь, что молодец этот до того всех здесь очаровал, до того всех обошел, что знакомством с ним у нас стали даже кичиться: стали звать гостей на чай „с Гордановым“, на обед „с Гордановым“, подумай, пожалуйста, какая сила есть в подлости! Сам заклятый враг его, зять твой Бодростин, и тот, наконец, не стерпел и снова водит с ним хлеб и соль, и они вместе что-то тоже „предпринимают“. Не спросишь ли меня: какое мне до всего этого дело? Никакого, но вот беда: этому мерзавцу есть до меня какое-то дело. Я помешал ему надуть крестьян, хотя, впрочем, помешал ненадолго, потому что они, улещенные обещаниями и опоенные водкой, опять-таки просят вполне невыгодной для них мены землей, и вот теперь все трубящие славу Горданова трубят, что я его притеснял, что я с него что-то вымогал. (Акатов снял с листка и другой мизинец). Поддерживается все это мастерским образом и вредит мне всемерно, тем более что Горданов в самом деле, по-видимому, располагает очень свободными средствами и вывернулся превосходно: он теперь землю, отнимаемую им у крестьян, обещает занять уже не заводом, как говорил мне, когда просил моего содействия, а ремесленною школой, которою приводит в восторг и Бодростина, и губернатора. Словом, я явился в дураках и с покером чести. (Акатов совсем выбросил письмо из рук на стол и продолжал читать глазами, переворачивая странички концом карандаша). Но Бог с ним, я бы и это снес (писал далее Подозеров), и почестнее меня людей порочат, но мне, наконец, грозят иною бедой: вина моя, заключающаяся в защите крестьян, не позабывается, а все возрождается как сфинкс в новом виде. Пять дней тому назад был у меня Бодростин, и, со свойственною ему прямотой и честностию, сказал мне, будто бы ему „сообщено“, что я не могу быть терпим на службе, как человек вредного образа мыслей! Можешь себе вообразить, как это идет ко мне! Но однако, вот видно, если не пристало, то прилипло. На вопрос, сделанный мною Бодростину: верит ли он этой нелепице, он начал с „конечно, хотя и разумеется“ и свел на „но“ и на „говорят“, вообще построил речь по известному плану, безнадежному для человека, требующего защиты и оправдания. После этого мы поговорили крупно, и так крупно, что, кажется, более не пожелаем друг с другом видеться и едва ли станем говорить. Хотя дерзостей ни с той, ни с другой стороны сказано не было, но тем не менее мы, вероятно, разошлись навеки. Он мне сказал, что он не верит, но допускает возможность, что я, по странности моего характера, симпатиям к народу, по увлечениям теориями и поджигательными статьями газет, мог забыться, а я… я в свою очередь указал ему на другое, и одним словом, мы более не друзья. Такова, видно, у нас роковая судьба путных людей ссориться между собою за мошенников, под предлогом разномыслия в теоретических началах, до которых мошенникам нет никакого дела и к которым они льнут только для того, чтобы шарлатанствовать ими. Но извини, что я болтлив: это слабость людей оскорбленных. Продолжаю мою историю. Тяжко обиженный взведенным на меня нелепым обвинением, я обратился к губернатору и просил его разъяснить: кто и на каких основаниях марает меня такою клеветой, но его превосходительство, спустя нос на усы и потом подняв усы к носу и прыгнув с каблуков на носки и обратно, коротко и ясно отвечал мне, что он „красным социалистам никаких объяснений не дает“. Я пробовал искать разгадки этому еще у двух-трех лиц, но со мною не говорят, меня чуждаются и, наконец, даже меня не принимают. Насилу-насилу, чрез посредство некоторых дружески расположенных ко мне дам (из которых об одной замечательной женщине, Александре Ивановне Синтяниной, я некогда много писал тебе, описывая мои здешние знакомства), я узнал, что все это построено на основаниях прочных: на моих, конечно, самых невинных, разговорах с крестьянами г. Горданова. Факт налицо, и делать, стало быть, нечего: я „красный, человек опасный“, и мне надо отсюда убираться. Не знаю, чувствуешь ли ты, Григорий, хотя долю того душащего негодования, которым я в эту минуту как злым духом одержим, доканчивая это несвязное письмо, но ради всяческого добра, которое ты чтишь, определи меня, друг мой, брат и товарищ, определи меня куда-нибудь на службу ли, к частному ли делу, мне это все равно; но только скорее отсюда! Я пойду спокойно в помощники столоначальника и даже в писаря к тебе в департамент, под твою команду, или в любую контору, лишь бы только с меня требовали работы, труда, дела, а не направлений, не мнений, которые я имею и хочу иметь не про господ, а про свой расход, и которые, кроме меня самого, может быть, никому и ни на что не годятся. Я ищу одного: укромного места, где бы мог зарабатывать кусок хлеба вне всякой зависимости от получивших для меня особое значение требований идоложертвенного, служения направлениям и громким словам, во имя которых на глазах моих почти повсюду совершается профанация священнейших для меня идей. Пособи мне, голубчик Гриша, в этом случае сколько хочешь и сколько можешь, а главное, ответь мне словечко скоро, без промедления, чтобы до крайней степени натянутое терпение мое не столкнулось еще с чем-нибудь новым и на чем-нибудь не оборвалось.
«P. S. Прибавлю тебе к моей длинной сказке смешную присказку: у нас тут на сих днях случилась престранная история, не чуждая мистического элемента. Михаил Андреевич Бодростин, после наших с ним объяснений, уехал в Москву, а вчера в сумерки твоя сестра Глафира Васильевна, гуляя по длинной аллее в задней части своего огромного парка в селе Бодростине, встретила лицом к лицу самого его же, Михаила Андреевича, шедшего к ней навстречу с закрытыми глазами и в его кирасирском мундире, которого он не надевал двадцать лет и у которого на этот раз спина была разрезана до самого воротника. Сестра твоя, при всей ее геройской смелости, сробела, закричала и упала в обморок на руки Висленева. На крик Глафиры Васильевны прибежали сестра Иосафа Висленева, молодая девушка Лариса, и Горданов, бывшие в другой части парка и в противном конце той же аллеи. Эта пара тоже лицом к лицу встретилась с тем же Бодростиным, который этих уже не испугал, но удивил разрезанною спиной своего старого, узкого и кургузого мундира. Бросились искать Михаила Андреевича и нигде его не нашли; ни садовники, ни прислуга нигде его не видали. Нашли только падчерицу Синтяниной, глухонемую девочку Веру: она рвала мать-и-мачеху на опушке парка. Ее тоже спросили, не видела ли она Михаила Андреевича? И представь, она тоже отвечала знаком, что видела. А когда ее спросили, куда он пошел, то она, улыбаясь, ответила: „повсюду“, но это дитя больное и экспансивное. Глафира Васильевна велела принести себе кирасирский мундир Михаила Андреевича и мундир был весь цел, а через час получена была из Москвы депеша от Бодростина о том, что он два часа тому назад прибыл туда благополучно, и затем вечер закончился ужином и музыкой. Таким образом, вот тебе у нас даже и свое „видение шведского короля“. Но смейся или не смейся, а все бодростинские люди по этому случаю страшно оробели, и посол, привезший мне сегодня из Бодростинской усадьбы некоторые мои книги, рассказывая мне „ужасное чудо“, с трепетом добавил, что это уже не первое и что пастух Панька косолапый под самый Иванов день видел, как из речки выползли на берег два рака, чего этот косолапый Панька так испугался, что ударился без оглядки бежать домой, но упал и слышал, как застонала земля, после чего этот бедняк чуть не отдал Богу свою младенчески суеверную душу. Не заменят ли меня, наконец, в общественном внимании хоть эти раки, или не буду ли я, напротив, употреблен на сугубое позорище, дабы оторвать внимание людей от этих раков?»
Акатов свернул листок, сунул его в карман и во весь обратный путь домой все мысленно писал Подозерову ответ, – ответ уклончивый, с беспрестанными «конечно, хотя, разумеется» и печальнейшим «но», которым в конце все эти «хотя и разумеется» сводились к нулю в квадрате. Письмо начиналось товарищеским вступлением, затем развивалось полушуточным сравнением индивидуального характера Подозерова с коллективным характером России, которая везде хочет, чтобы признали благородство ее поведения, забывая, что в наш век надо заставлять знать себя; далее в ответе Акатова мельком говорилось о неблагодарности службы вообще «и хоть, мол, мне будто и везет, но это досталось такими-то трудами», а что касается до ходатайства за просителя, то «конечно, Подозеров может не сомневаться в теплейшем к нему расположении, но, однако же, разумеется, и не может неволить товарища (то есть Акатова) к отступлению от его правила не предстательствовать нигде и ни за кого из близких людей, в числе которых он всегда считает его, Подозерова».
Таково было письмо, которое Подозеров должен был получить от несомненного друга своего Акатова, но он его не получил, потому что «хотя» Акатов и имел несомненное намерение написать своему товарищу таковое письмо, «но» пока доехал до дому, он уже почувствовал, что как бы еще лучше этого письма совсем не писать.
«И не странно ли все это? – рассуждал, засыпая после обеда в кресле, Акатов. – Положим, что Горданов всегда и был, и есть, и будет мерзавец, но почему же я знаю теперь, каков стал и Подозеров? Провинция растлевает нравы… И наконец этот цинизм: „взятки“, „вымогательство“… фуй! Почему же на меня этого не скажут? Почему ко мне никакой этакий Горданов не подкрадется?»
– Подкрадется, ваше превосходительство, клянусь святым Патриком, подкрадется, – прогнусил в ответ Акатову, немножко задыхаясь, дремучий семинарист Феоктист Меридианов, которого Акатов едва ли когда видел, не знал по имени и не пустил бы к себе на порог ни в дом, ни в департамент, но бог Морфей ничем этим не стесняется и сводит людей в такие компании, что только ахнешь проснувшись, и Акатов ахнул, и совсем позабыл и о Подозерове, и о его письме, и вот причина, почему Подозеров ждет дружеского ответа «разумеется» очень нетерпеливо, «но совершенно напрасно».