Глава двадцать девятая. Последняя сцена из пятого акта семейной драмы

Собственные дела Лизы шли очень худо: всегдашние плохие лады в семье Бахаревых, по возвращении их в Москву от Богатыревых, сменились сплошным разладом. Первый повод к этому разладу подала Лиза, не перебиравшаяся из Богородицкого до самого приезда своей семьи в Москву. Это очень не понравилось отцу и матери, которые ожидали встретить ее дома. Пошли упреки с одной стороны, резкие ответы с другой, и кончилось тем, что Лиза, наконец, объявила желание вовсе не переходить домой и жить отдельно.

– Убей, убей отца, матушка; заплати ему за его любовь этим! – говорила Ольга Сергеевна после самой раздирающей сцены по поводу этого предположения.

Лиза попросила мать перестать, не говорить ничего отцу и в тот же день переехала в семью.

Егор Николаевич ужасно быстро старел; Софи рыхлела; Ольга Сергеевна ни в чем не изменилась. Только к кошкам прибавила еще левретку.

Однако, несмотря на первую уступчивость Лизы, трудно было надеяться, что в семье Бахаревых удержится хоть какой-нибудь худой мир, который был бы лучше доброй ссоры. Так и вышло.

В один прекрасный день в передней Бахаревых показалась Бертольди: она спросила Лизу, и ее проводили к Лизе.

– Ma chère! Ma chère! – позвала Ольга Сергеевна, когда Бертольди через полчаса вышла в сопровождении Лизы в переднюю.

Бертольди благоразумно не оглянулась и не отозвалась на этот оклик.

– Я вас зову, madame, – с провинциальною ядовитостью проговорила Ольга Сергеевна. – Госпожа Бертольди!

– Что-с? – спросила, глянув через плечо, Бертольди.

– Я вас прошу не удостоивать нас вашими посещениями.

– Я вас и не удостоиваю; я была у вашей дочери.

– Моя дочь пока еще вовсе не полновластная хозяйка в этом доме. В этом доме я хозяйка и ее мать, – отвечала Ольга Сергеевна, показывая пальцем на свою грудь. – Я хозяйка-с, и прошу вас не бывать здесь, потому что у меня дочери девушки и мне дорога их репутация.

– Я не съем ее.

– Бертольди! я никогда не забуду этого незаслуженного оскорбления, которое вы из-за меня перенесли сейчас, – с жаром произнесла Лиза.

– Я не сержусь на грубость. Прощайте, Лиза; приходите ко мне, – отвечала Бертольди, выходя в двери.

– Да, я буду приходить к вам.

– Нет, не будешь, – запальчиво крикнула Ольга Сергеевна.

– Нет, буду, – спокойно отвечала Лиза.

– Нет, не будешь, не будешь, не будешь.

– Отчего это не буду?

– Оттого, что я этого не хочу, оттого, что я пойду к генерал-губернатору: я мать, я имею всякое право, хоть бы ты была генеральша, а я имею право; слово скажу, и тебя выпорют, да, даже выпорют, выпорют.

– Полноте срамиться-то, – говорила Абрамовна Ольге Сергеевне, которая, забывшись, кричала свои угрозы во все горло по-русски.

– Я ее в смирительный дом, – кричала Ольга Сергеевна.

– Пожалуйста, пожалуйста, – проговорила шепотом молчавшая во все это время Лиза.

– Мне в этом никто не помешает: я мать.

– Пожалуйста, отправляйте, – опять шепотом и кивая головою, проговорила Лиза.

У нее, как говорится, голос упал: очень уж все это на нее подействовало.

Старик Бахарев вышел и спросил только:

– Что такое? что такое?

Ольга Сергеевна застрекотала; он не стал слушать, сейчас же замахал руками и ушел.

Лиза ушла к себе совершенно разбитая нечаянностью всей этой сцены.

– Охота тебе так беспокоить maman, – сказала ей вечером Софи.

– Оставь, пожалуйста, Соничка, – отвечала Лиза.

– Если ты убьешь мать, то ты будешь виновата.

– Я, я буду виновата, – отвечала Лиза.

Проходили сутки за сутками; Лиза не выходила из своей комнаты, и к ней никто не входил, кроме няни и Полиньки Калистратовой.

Няня не читала Лизе никакой морали; она даже отнеслась в этом случае безразлично к обеим сторонам, махнув рукою и сказав:

– Ну вас совсем, срамниц этаких.

Горячая расположенность Абрамовны к Лизе выражалась только в жарких баталиях с людьми, распространявшими сплетни, что барыня поймала Лизу, остригла ее и заперла.

Абрамовна отстаивала Лизину репутацию даже в глазах самых ничтожных людей, каковы для нее были дворник, кучер, соседские девушки и богатыревский поваренок.

– А то ничего; у нас по Москве в барышнях этого фальшу много бывает; у нас и в газетах как-то писали, что даже младенца… – начинал поваренок, но Абрамовна его сейчас сдерживала:

– То ваши московские; а мы не московские.

– Это точно; ну только ничего. В столице всякую сейчас могут обучить, – настаивал поваренок и получал от Абрамовны подзатыльник, от которого старухиной руке было очень больно, а праздной дворне весьма весело.

Полиньке Калистратовой Лиза никаких подробностей не рассказывала, а сказала только, что у нее дома опять большие неприятности. Полиньке это происшествие рассказала Бертольди, но она могла рассказать только то, что произошло до ее ухода, а остального и она никогда не узнала.

Кроме Полиньки Калистратовой, к Лизе допускался еще Юстин Помада, с которым Лиза в эту пору опять стала несравненно теплее и внимательнее.

Заключение, которому Лиза сама себя подвергла, вообще не было слишком строго. Не говоря о том, что ее никто не удерживал в этом заключении, к ней несомненно свободно допустили бы всех, кроме Бертольди; но никто из ее знакомых не показывался. Маркиза, встретясь с Ольгой Сергеевной у Богатыревой, очень внимательно расспрашивала ее о Лизе и показала необыкновенную терпеливость в выслушивании жалостных материнских намеков. Маркиза вспомнила аристократический такт и разыграла, что она ничего не понимает. Но, однако, все-таки маркиза дала почувствовать, что с мнениями силою бороться неразумно.

А Варвара Ивановна Богатырева, напротив, говорила Ольге Сергеевне, что это очень разумно.

– Она очень умная женщина, – говорила Варвара Ивановна о маркизе, – но у нее уж ум за разум зашел; а мое правило просто: ты девушка, и повинуйся. А то нынче они очень уж сувки, да не лувки.

– Да мы, бывало, как идет покойница-мать… бывало, духу ее боимся: невестою уж была, а материнского слова трепетала; а нынче… вон хоть ваш Серж наделал…

– Сын другое дело, ma chère, а дочь вся в зависимости от матери, и мать несет за нее ответственность перед обществом.

Пуще всего Ольге Сергеевне понравилось это новое открытие, что она несет за дочерей ответственность перед обществом: так она и стала смотреть на себя, как на лицо весьма ответственное.

Егор Николаевич, ко всеобщему удивлению, во всей этой передряге не принимал ровно никакого участия. Стар уж он становился, удушье его мучило, и к этому удушью присоединилась еще новая болезнь, которая очень пугала Егора Николаевича и отнимала у него последнюю энергию.

Он только говорил:

– Не ссорьтесь вы, бога ради не ссорьтесь.

– Что ты все сидишь тут, Лиза? – говорил он в другое время дочери.

– Что ж мне, папа, выходить? Выходить туда только для оскорблений.

– Какие уж оскорбления! Разве мать может оскорбить?

– Я думаю, папа.

– Чем? чем она тебя может оскорбить?

– Да maman хотела меня отправить в смирительный дом, что ж! Я ожидаю: отправляйте.

– Полно врать, – какой там еще смирительный дом?

– Я не знаю какой.

– Ну что там: в сердцах мать что-нибудь сказала, а ты уж и поднялась.

– Это, папа, может повторяться, потому что я так жить не могу.

– Э, полно вздор городить!

Тем это и кончилось; но Лиза ни на волос не изменила своего образа жизни.

В это время разыгралась известная нам история Розанова.

Маркиза и Романовны совсем оставили Лизу. Маркиза охладела к Лизе по крайней живости своей натуры, а Романовны охладели потому, что охладела маркиза. Но как бы там ни было, а о «молодом дичке», как некогда называли здесь Лизу, теперь не было и помина: маркиза устала от долгой политической деятельности.

С отъездом Полиньки Калистратовой круг Лизиных посетителей сократился решительно до одного Помады, через которого шла у Лизы жаркая переписка и делались кое-какие дела.

У Лизы шел заговор, в котором Помада принимал непосредственное участие, и заговор этот разразился в то время, когда мало способная к последовательному преследованию Ольга Сергеевна смягчилась до зела и начала сильно желать искреннего примирения с дочерью.

Шло обыкновенно так, как всегда шло все в семье Бахаревых и как многое идет в других русских семьях. Бесповодная или весьма малопричинная злоба сменялась столь же беспричинною снисходительностью и уступчивостью, готовою доходить до самых непонятных размеров.

Среди такого положения дел, в одно морозное февральское утро, Абрамовна с совершенно потерянным видом вошла в комнату Ольги Сергеевны и доложила, что Лиза куда-то собирается.

– Как собирается? – спросила, не совсем поняв дело, Ольга Сергеевна.

– Рано, где тебе, встала сегодня и укладывается.

Ольга Сергеевна побледнела и бросилась в комнату Лизы.

– Что это? – спросила она у стоявшей над чемоданом Лизы.

– Ничего-с, – отвечала спокойно Лиза.

– Зачем это ты укладываешься?

– Я сегодня уезжаю.

– Как уезжаешь? Как ты смеешь уезжать?

– Увидите.

– Ах ты, разбойница, – прошипела мать и крикнула: – Егор Николаевич!

– Не поднимайте, maman, напрасно шуму, – проговорила Лиза.

– Егор Николаевич! – повторила еще громче Ольга Сергеевна и, покраснев как бурак, села, сложа на груди руки.

Лиза продолжала соображать, как ей что удобнее разместить по чемодану.

– Как же это вы одни поедете, сударыня?

– Это для вас все равно, maman. Я у вас жить решительно не могу: вы меня лишаете общества, которое меня интересует, вы меня грозили посадить в смирительный дом, ну, сажайте. Я с вами не ссорюсь, но жить с вами не могу.

– Ах, ах, разбойница! ах, разбойница! она не может жить с родителями! Но я за тебя несу ответственность перед обществом.

– Перед обществом, maman, всякий отвечает сам за себя.

– Но я, милостивая государыня, наконец, ваша мать! – вскрикнула со стула Ольга Сергеевна. – Понимаете ли вы с вашими науками, что значит слово мать: мать отвечает за дочь перед обществом.

– Maman, если б вы меня знали…

– Где мне понимать такую умницу!

– Положим, и так.

– Философка, сочинения сочинять будет, а мать дура.

– Я этого не говорю.

– Еще бы! А я понимаю одно, что я слабая мать; что я с тобою церемонилась; не умела учить, когда поперек лавки укладывалась.

– Прошлого, maman, не воротишь; но если вас беспокоит ваша ответственность за меня перед обществом, то я вам ручаюсь…

– Гм! в чем это вы ручаетесь?

– Я потому и сказала, что вы меня не знаете…

– Да.

– Я неспособна…

– Вы только неспособны к благодарности, к хорошему вы неспособны; к остальному ко всему вы очень способны.

– Положим, и так, maman. Я только хочу успокоить вас, что вы никогда не будете компрометированы перед обществом.

– Как! как я не буду компрометирована? А это что?

Ольга Сергеевна указала на чемодан.

– Это ничего, maman: я уеду и буду жить честно; вы не будете краснеть за меня ни перед кем.

– Ах ты, разбойница этакая! – прошептала Ольга Сергеевна и порывисто бросилась к Лизе.

Лиза осторожно отвела ее от себя и сказала:

– Успокойтесь, maman, успокойтесь.

– Вон, вынимай вон вещи.

По лестнице поднимался Егор Николаевич.

– Что это такое? – спрашивал он.

– Вот вам, батюшка-баловник, любуйтесь на свою балованную дочку! Ох! ох! воды мне, воды… воддды!

Ольга Сергеевна упала в обморок, продолжавшийся более часа. После этого припадка ее снесли в спальню, и по дому пошел шепот.

– Чтоб я этого не слыхал более! – строго сказал Лизе отец и вышел.

– Папа, я решилась, и меня ничто не удержит, – отвечала вслед ему Лиза.

– И слышать не хочу, – махнув рукой, крикнул Бахарев и ушел в свою комнату.

Лиза окончила свою работу и села над уложенным чемоданом.

Вошла няня. Говорила, говорила, долго и много говорила старуха; Лиза ничего не слыхала.

Наконец ударило одиннадцать часов. Лиза встала, сослала вниз свои вещи и, одевшись, твердою поступью сошла в залу.

Егор Николаевич сидел и курил у окна.

– Прощайте, папа, – сказала, подойдя к нему, Лиза.

Старик не взглянул на нее и ничего не ответил. Лиза подошла к двери материной комнаты; сестра ее не пустила к Ольге Сергеевне.

– Ну, прощай, – сказала Лиза сестре.

Они холодно поцеловались.

– Папа, прощайте, я уезжаю, – сказала Лиза, подойдя снова к отцу.

– Иди от меня, – отвечал старик.

– Я вас ничем не огорчаю, папа; я не могу здесь жить; я хочу трудиться.

– Пошла, пошла от меня.

Лиза поймала и поцеловала его руку.

– Да что это, однако, за вздор в самом деле, – сказал со слезами на глазах старик. – Я тебе приказываю…

Лиза молчала.

– Я тебе приказываю, чтоб это все сейчас было кончено.

– Не могу, папа.

– С кем же ты едешь? Без бумаги, без денег едешь?

– У меня есть мой диплом и деньги.

– Ты врешь! Какие у тебя деньги? Что ты врешь!

– У меня есть деньги; я продала мой фермуар.

– Боже мой! фермуар, такой прелестный фермуар! – застонала, выходя из дверей гостиной, Ольга Сергеевна. – Кто смел купить этот фермуар?

– Этот фермуар мой, maman; он принадлежал мне, и я имела право его продать. Его мне подарила тетка Агния.

– Фамильная вещь, боже мой! наша фамильная вещь! – стонала Ольга Сергеевна.

Лизе становилось все тяжелее, а часовая стрелка безучастно заползала за половину двенадцатого.

– Прощай, – сказала Лиза няне.

Абрамовна стояла молча, давая Лизе целовать себя в лицо, но сама ее не целовала.

– Оставаться! – крикнул Егор Николаевич, – иначе… я велю людям…

– Папа, насильно вы можете приказать делать со мною все, что вам угодно, но я здесь не останусь, – отвечала, сохраняя всю свою твердость, Лиза.

– Мы поедем в деревню.

– Туда я вовсе ни за что не поеду.

– Как не поедешь? Я тебе велю.

– Связанную меня можете везти всюду, но добровольно я не поеду. Прощайте, папа.

Лиза опять подошла к отцу, но старик отвернул от нее руку.

– Вбрварка! вбрварка! убийца! – вскрикнула, падая, Ольга Сергеевна.

Лиза, бледная как смерть, повернула к двери.

Мимоходом она еще раз обняла и поцеловала Абрамовну.

Старуха вынула из-под шейного платка припасенный ею на этот случай небольшой образочек в серебряной ризе и подняла его над Лизой.

– Дай сюда образ! – крикнул, сорвавшись с места, Егор Николаевич. – Дай я благословлю Лизавету Егоровну, – и, выдернув из рук старухи икону, он поднял ее над своею головой против Лизы и сказал:

– Именем всемогущего Бога да будешь ты от меня проклята, проклята, проклята; будь проклята в сей и в будущей жизни!

С этими словами старик уронил образ и упал на первый стул.

Лиза зажала уши и выбежала за двери.

Минут десять в зале была такая тишина, такое мертвое молчание, что, казалось, будто все лица этой живой картины окаменели и так будут стоять в этой комнате до скончания века. По полу только раздавались чокающие шаги бродившей левретки.

Наконец Егор Николаевич поднял голову и крикнул:

– Лошадь, скорее лошадь.

Через десять минут он почти вскачь несся к петербургской железной дороге.

При повороте на площадь старик услышал свисток.

– Гони! – крикнул он кучеру.

Лошадь понеслась вскачь.

Егор Николаевич бросился на крыльцо вокзала.

В эту же минуту раздалось мерное пыхтенье локомотива, и из дебаркадера выскочило и понеслось густое облако серого пара.

Поезд ушел.

Егор Николаевич схватился руками за перила и закачался. Мимо его проходили люди, жандармы, носильщики, – он все стоял, и в глазах у него мутилось. Наконец мимо его прошел Юстин Помада, но Егор Николаевич никого не видал, а Помада, увидя его, свернул в сторону и быстро скрылся.

«Воротить!» – хотелось крикнуть Егору Николаевичу, но он понял, что это будет бесполезно, и тут только вспомнил, что он даже не знает, куда поехала Лиза.

Ее никто не спросил об этом: кажется, все думали, что она только пугает их.

Из оставшихся в Москве людей, известных Бахаревым, все дело знал один Помада, но о нем в это время в целом доме никто не вспомнил, а сам он никак не желал туда показываться.

СкороКнижный режим