Оглавление
- Книга первая. В провинции
- Глава первая. Тополь да березка
- Глава вторая. Кто едет в тарантасе
- Глава третья. Приют безмятежный
- Глава четвертая. Мать Агния
- Глава пятая. Старое с новым
- Глава шестая. Молодой пересадок
- Глава седьмая. В ночной тишине
- Глава восьмая. Родные липы
- Глава девятая. Университетский антик прошлого десятилетия
- Глава десятая. Летнее утро
- Глава одиннадцатая. Колыбельный уголок
- Глава двенадцатая. Прогрессивные люди уездного города
- Глава тринадцатая. Нежданный гость
- Глава четырнадцатая. Семейная картинка в мереве
- Глава пятнадцатая. Перепилили
- Глава шестнадцатая. Перчатка поднята
- Глава семнадцатая. Слово с весом
- Глава восемнадцатая. Слово воплощается
- Глава девятнадцатая. Крещенский вечер
- Глава двадцатая. За полночь
- Глава двадцать первая. Глава, некоторым образом топографически-историческая
- Глава двадцать вторая. Утро мудренее вечера
- Глава двадцать третья. Из большой тучи маленький гром
- Глава двадцать четвертая. В пустом доме
- Глава двадцать пятая. Два внутренние мира
- Глава двадцать шестая. Что на русской земле бывает
- Глава двадцать седьмая. Кадриль в две пары
- Глава двадцать восьмая. Глава без названия
- Глава двадцать девятая. На одном поле разные ягоды
- Глава тридцатая. Half-yearly review
- Глава тридцать первая. Великое переселение народов и вообще глава, резюмирующая первую книгу
- Книга вторая. В Москве
- Глава первая. Дальнее место
- Глава вторая. Первые дни и первые знакомства
- Глава третья. Чужой человек
- Глава четвертая. Свои люди
- Глава пятая. Патер Роден и аббат д‘Егриньи
- Глава шестая. Углекислые феи чистых прудов
- Глава седьмая. Красные, белые, пестрые и буланые
- Глава восьмая. Люди древнего письма
- Глава девятая. Два гриба в один борщ
- Глава десятая. Бахаревы в Москве
- Глава одиннадцатая. Разворошенный муравейник
- Глава двенадцатая. Que femme veut, dieu le veut
- Глава тринадцатая. Delirium tremens
- Глава четырнадцатая. Московские мизерабли
- Глава пятнадцатая. Генерал Стрепетов
- Глава шестнадцатая. Измена
- Главы семнадцатая и восемнадцатая
- Глава девятнадцатая. Различные последствия тяжелого дня
- Глава двадцатая. Скоропостижная дама
- Глава двадцать первая. Девица Бертольди
- Глава двадцать вторая.. Независимая пора
- Глава двадцать третья. Старый друг
- Глава двадцать четвертая. Самая маленькая главка
- Глава двадцать пятая. Новые наслоения в обществе и кое-что новое в романе
- Глава двадцать шестая. Разрыв
- Глава двадцать седьмая. Осенняя liebesfieber
- Глава двадцать восьмая. Не знаешь, где найдешь, где потеряешь
- Глава двадцать девятая. Последняя сцена из пятого акта семейной драмы
- ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ. Ночь в москве, ночь над рекой Саванкой и ночь в «Италии»
- Книга третья. На Невских берегах
- Глава первая. Старые знакомые на новой почве
- Глава вторая. Domls
- Глава третья. Гражданская семья и генерал без чина
- Глава четвертая. Вопросы дня
- Глава пятая. Дуэнья
- Глава шестая. Тополь да березка
- Глава седьмая. Мирское и гражданское житье
- Глава восьмая. Первый блин
- Глава девятая. Девятый вал
- Глава десятая. Камрады
- Глава одиннадцатая. Совершенно независимая дама
- Глава двенадцатая. Анекдот
- Глава тринадцатая. Опыты и упражнения
- Глава четырнадцатая. Начало конца
- Глава пятнадцатая. Механики
- Глава шестнадцатая. Неожиданный оборот
- Глава семнадцатая. И сырые дрова загораются
- Глава восемнадцатая. Землетрясение
- Глава девятнадцатая. В Беловеже
- Глава двадцатая. Что предсказывали старый зубр, филин и собака
- Глава двадцать первая. Барон и баронесса
- Глава двадцать вторая. У редактора отсталого журнала
- Глава двадцать третья. Post scriptum
- Глава двадцать четвертая. Смерть
- Глава двадцать пятая. Новейшие моды и фасоны. (Последняя глава вместо эпилога)
- Главная
- Николай Лесков
- 📚 Книги
- Некуда
- Читать онлайн
- Глава двадцать пятая. Два внутренние мираГлава двадцать пятая. Два внутренние мира
Глава двадцать пятая. Два внутренние мира
Как всегда бывает в жизни, что смирными и тихими людьми занимаются меньше, чем людьми, смело заявляющими о своем существовании, так, кажется, идет и в нашем романе. Мы до сих пор только слегка занимались Женни и гораздо невнимательнее входили в ее жизнь, чем в жизнь Лизы Бахаревой, тогда как она, по плану романа, имеет не меньшее право на наше внимание. Мы должны были в последних главах показать ее обстановку для того, чтобы не возвращаться к прошлому и, не рисуя читателю мелких и неинтересных сцен однообразной уездной жизни, выяснить, при каких декорациях и мотивах спокойная головка Женни доходила до составления себе ясных и совершенно самостоятельных понятий о людях и их деятельности, о себе, о своих силах, о своем призвании и обязанностях, налагаемых на нее долгом в действительном размере ее сил. Наконец, мы должны теперь, хотя на несколько минут, еще ближе подойти к этой нашей героине, потому что, едва знакомые с нею, мы скоро потеряем ее из виду надолго и встретимся с нею уже в иных местах и при иных обстоятельствах.
В своей чересчур скромной обстановке Женни, одна-одинешенька, додумалась до многого. В ней она решила, что ее отец простой, очень честный и очень добрый человек, но не герой, точно так же, как не злодей; что она для него дороже всего на свете и что потому она станет жить только таким образом, чтобы заплатить старику самой теплой любовью за его любовь и осветить его закатывающуюся жизнь. «Все другое на втором плане», – думала Женни.
Уездное общество ей было положительно гадко, и она весьма тщательно старалась избегать всякого с ним сближения, но делала это чрезвычайно осторожно, во-первых, чтобы не огорчить отца, прожившего в этом обществе свой век, а во-вторых, и потому, что терпимость и мягкость были преобладающими чертами ее доброго нрава.
Кружок своих близких людей она тоже понимала. Зарницын ей представлялся добрым, простодушным парнем, с которым можно легко жить в добрых отношениях, но она его находила немножко фразером, немножко лгуном, немножко человеком смешным и до крайности флюгерным. Он ей ни разу не приснился ночью, и она никогда не подумала, какое впечатление он произвел бы на нее, сидя с нею tête-а-tête11 за ее утренним чаем.
Дьякона Александровского и его хорошенькую жену Женни считала очень добрыми людьми, и ей было бы больно всякое их несчастие.
Доктора она отличала от многих. Никто из близких уездных знакомых не рисовался так часто над туманной пеленою луга. Говорят, подлость есть сила. Надо прибавить: скандал тоже есть сила. Особенно скандал известного рода есть сила у женщин, и притом у самых лучших, у самых теплых женщин. Доктор был кругом оскандализирован. В него метали грязью и плуты и дураки, среди которых он грызся с судьбою. Его не упрекали темными деяниями по службе. Он постоянно сам рассказывал, что ему без взяток прожить нельзя, но не из этих взяток свивался кнут, которым хлестала его уездная мораль. Напротив, и исправник, и судья, и городничий, и эскадронный командир находили, что Розанов «тонлр», чту выражало некоторую, так сказать, пренебрежительность доктора к благам мира сего и неприятную для многих его разборчивость на род взятки. Доктор брал десятую часть того, что он мог бы взять на своем месте, и не шел в стачки там, где другим было нужно покрыть его медицинскою подписью свою юридически-административную неправду. Мстили ему более собственно за эту строптивую черту его характера, но поставить ее в прямую вину доктору и ею бить его по чем ни попало было невозможно. Один чиновный чудак повел семью голодать на литературном запощеванье и изобразил «Полицию вне полиции»; надворный советник Щедрин начал рассказывать такие вещи, что снова прошел слух, будто бы народился антихрист и «действует в советницком чине». По газетам и другим журналам закопошились обличители. Неловко было старым взяточникам и обиралам в такое время открыто говорить доктору, что ты подлец да то, что ты не с нами, и мы тебе дадим почувствовать.
Нужно было стегать доктора другим кнутом, и кнут этот не замедлили свить нежные, женские ручки слабонервных уездных барынь и барышень, и тонкие, гнуткие ремешки для него выкроила не менее нежная ручка нимфообразной дочери купца Тихонина. Эта слабонервная девица, возложившая в первый же год по приезде доктора в город честный венец на главу его, на третий день после свадьбы пожаловалась на него своему отцу, на четвертый– замужней сестре, а на пятый – жене уездного казначея, оделявшего каждое первое число пенсионом всех чиновных вдовушек города, и пономарю Ефиму, раскачивавшему каждое воскресенье железный язык громогласного соборного колокола.
Дивное было творение божие эта Оля Тихонина.
Дивно оно для нас тем более, что все ее видали в последнее время в Москве, Сумах, Петербурге, Белеве и Одессе, но никто, даже сам Островский, катаясь по темному Царству, не заприметил Оли Тихониной и не срисовал ее в свой бесценный, мастерской альбом.
Во время благопотребное, тоже не здесь и не при здешней обстановке, мы встретимся с этим простодушно-подлым типом нашей цивилизации, а теперь не станем на нем останавливаться и пойдем далее.
Женни знала, что доктор очень несчастен в своей семейной жизни. Она знала, что его винят только в двух пороках: в склонности к разгулу и в каком-то неделикатном обращении с женою. Она знала также, что все это идет о нем из его же спальни. Она знала, наконец, что доктор страстно, нежно и беспредельно любит свою пятилетнюю дочь и по первому мягкому слову все прощает своей жене, забывая всю дрянь и нечисть, которую она подняла на него. Женни видела, что он умен, горяч сердцем, искренен до дерзости, и она его искренно жалела.
«Может ли быть, – думала она, глядя на поле, засеянное чечевицей, – чтобы добрая, разумная женщина не сделала его на целый век таким, каким он сидит передо мною? Не может быть этого. – А пьянство?.. Да другие еще более его пьют… И разве женщина, если захочет, не заменит собою вина? Хмель – забвение: около женщины еще легче забываться».
Иголка все щелкала и щелкала в руках Женни, когда она, размышляя о докторе, решала, что ей более всего жаль его, что такого человека воскресить и приподнять для более трезвой жизни было бы отличной целью для женщины.
И Женни дружилась с доктором и искренно сожалела о его печальной судьбе, которой, по ее мнению, помочь уж было невозможно.
«И зачем он женился?» – с неудовольствием и упреком думала Женни, быстро дергая вверх и вниз свою стальную иголку.
Вязмитинова она очень уважала и не видела в нем ни одной слабости, ни одного порока. В ее глазах это был человек, каким, по ее мнению, следовало быть человеку.
Ее пленяли и Гретхен, и пушкинская Татьяна, и мать Гракхов, и та женщина, кормящая своею грудью отца, для которой она могла служить едва ли не лучшей натурщицей в целом мире.
Она не умела мыслить политически, хотя и сочувствовала Корде и брала в идеалы мать Гракхов.
Ей хотелось, чтобы всем было хорошо.
«Пусть всем хорошо будет».
Вот был ее идеал.
Ну, а как достичь этого скромного желания?
«Жить каждому в своем домике», – решила Женни, не заходя далеко и не спрашивая, как бы это отучить род людской от чересчур корыстных притязаний и дать друг другу собственные домики.
А уездные дамы все-таки лгали, называя ее дурочкой.
Она только не знала, что нельзя всем построить собственные домики и безмятежно жить в них, пока двужильный старик Захват Иванович сидит на большой коробье да похваливается, а свободная человечья душа ему молится: научи, мол, меня, батюшка Захват Иванович, как самому мне Захватом стать!
Не говоря о докторе, Вязмитинов больше всех прочих отвечал симпатиям Женни. В нем ей нравилась скромность, спокойствие воззрений на жизнь и сердечное сожаление о людях, лишних на пиру жизни, и о людях, ворующих пироги с жизненного пира.
«Скромен, разумен и трудолюбив»… – думала Женни.
«Не красавец и не урод», – договаривало ей женское чувство.
А что она думала о Лизе? То есть, что она стала думать в последнее время?
«Лиза умница, – говорила себе Женни, смотря на колыхающийся початник. – Она героиня, она выйдет силой, а я… я…»
Тут мешались Вязмитинов, отец, даже иногда доктор, и вдруг ни с того ни с сего Татьяна и мать Гракхов, Корде и Пелагея с вопросом о соусе, который особенно любил Петр Лукич.
«Вязмитинов много знает, трудится, он живой человек, кругозор его шире, чем кругозор моего отца, и вернее осмотрен, чем кругозор Зарницына», – рассуждала Женни.
А доктор?
«Да ему уж помочь нельзя», – думала она и шла к Пелагее заправлять соус, который особенно любил Петр Лукич, всегда возвращающийся мучеником из своей смотрительской камеры.
«Лиза чту! – размышляла Женни, заправив соус и снова сев под своим окошком, – Лизе все бы это ни на что не годилось, и ничто ее не остановило бы. Она только напрасно думала когда-то, что моя жизнь на что-нибудь ей пригодилась бы».
«Эта жизнь ничем ее не удовлетворила бы и ни от чего ее не избавила бы», – подумала Женни, глядя после своей поездки к Лизе на просвирнику гусыню, тянувшую из поседелого печатника последнего растительного гренадера.
Внутренний мир Лизы совершенно не похож был на мир Женни.
Не было мира в этой душе. Рвалась она на волю, томилась предчувствиями, изнывала в темных шарадах своего и чужого разума.
Мертва казалась ей книга природы; на ее вопросы не давали ей ответа темные люди темного царства.
Она страдала и искала повсюду разгадки для живых, ноющих вопросов, неумолчно взывавших о скорейшем решении.
Ей тоже хотелось правды. Но этой правды она искала не так, как искала ее Женни.
Она искала мира, когда мира не было в ее костях.
Семья не поняла ее чистых порывов; люди их перетолковывали; друзья старались их усыпить; мать кошек чесала; отец младенчествовал. Все обрывалось, некуда было, деться.
Женни не взяла ее к себе по искренней, детской просьбе. «Нельзя», говорила. Мать Агния тоже говорила: «опомнись», а опомниться нужно было там же, в том же вертепе, где кошек чешут и злят регулярными приемами через час по ложке.
Нельзя в таких местах опомниться.
Живых людей по мысли не находилось, и началось беспорядочное чтение.
Выбор недовольных всегда падает на книги протестующие, и чем сдержаннее, чем темнее выражается протест, тем он кажется серьезнее и даже справедливее.
Лиза, от природы нежная, пытливая и впечатлительная, не нашла дома ничего, таки ровно ничего, кроме странной, почти детской ласки отца, аристократического внимания тетки и мягкого бичевания от всех прочих членов своей семьи.
Врожденные симпатии еще влекли ее в семью Гловацких, но куда же годились эти мечтания?
Ей хотелось много понимать, учиться.
Ее повезли на балы.
Все это шло против ее желаний.
Она искала сочувствия и нашла это сочувствие в книгах, где личность отвергалась во имя общества и во имя общества освобождалась личность.
И стали смешны ей прежние плачевные сцены, и сантиментально-глупа показалась собственная просьба к Женни – увезти ее отсюда.
Застыдившись своего невинного прошлого, она застыдилась и памятников этого прошлого.
Все близкие к ней по своему положению люди стояли памятниками прошедших привязанностей.
Они были ясны, и в них нечего было доискиваться; а темные намеки манили неведомым счастьем, шириною свободной деятельности.
Привязанности были принесены в жертву стремлениям.
Живые люди казались мразью. Дух витал в мире иных людей, в мире, износившем вещие глаголы, в среде людей чести, бескорыстия и свободы.
Все живые связи с прошедшим мельчали и рвались.
Беспечальное будущее народов рисовалось в лучезарном свете. Недомолвки расширяли эти лучи, и простые человеческие чувства становились буржуазны, мелки, недостойны.
Лиза порешила, что окружающие ее люди—«мразь», и определила, что настоящие ее дни есть приготовительный термин ко вступлению в жизнь с настоящими представителями бескорыстного человечества, живущего единственно для водворения общей высокой правды.
Иногда ей бывало жалко Женни и вообще даже жалко всего этого простенького мирка; но что же был этот мирок перед миром, который где-то носился перед нею, мир обаятельный, свободный и правдивый?
Лизе самой было смешно, что она еще так недавно могла выходить из себя за вздоры и биться из-за ничтожных уступок в своем семейном быту.