Оглавление
Часть третья
Надежда Васильевна Неронова, зябко кутаясь в турецкую тоненькую шаль, ходила по ковру гостиной в своей городской квартире. А за столом, глубоко уйдя в кресло, подняв костлявые плечи и бросив на колени усталые большие руки, сидел ее старый товарищ, актер Микульский.
На дворе стояла весна. Окна были открыты. В палисаднике распустилась сирень. Весело заливались канарейки. Но не радовала весна. Лицо у Надежды Васильевны было желтое, осунувшееся, угрюмое.
– Ну, так как же, Наденька? Какой ответ товарищам дать?.. Маршрут у нас обычный: Самара, Саратов, Нижний… И труппа подобралась недурная. А «примадонны» нету… Откажешь, все рассыплется.
– Отчего Литвинову не пригласите?
– Таланта нету, красавица. Имени нет.
– Зато хороша, молода. Где нам, старухам, с такими тягаться?
Микульский развернул красный клетчатый платок и громко высморкался. Его разбирал смех. Какова! Ревнует. Эта Литвинова влюбилась в Хлудова по уши и на шею ему вешается. А Наденька все подметила.
– Для сцены, красавица, молодость – вещь дешевая. И годы при таланте значения не имеют. До известного предела, конечно… Ну а тебе до этого предела пока далеко. Хе… хе!.. Знаешь поговорку:
– Я устала. Пора на покой.
Микульский отодвинулся с креслом и закрестил воздух.
– Очнись, Надежда Васильевна! В твои-то годы на покой, когда твое имя по всей провинции полные сборы делает? Почему бы тогда не прямо в монастырь?
Она играла пальцами по столу и, сдвинув брови, глядела в окно.
Микульский тихонько покачивал головой. Неужели и впрямь влюбилась? Кругом вздыхатели: купцы, помещики, офицеры. И свой брат актер. Выбирай любого!.. И дался ей этот мальчишка!
– Ты о хуторе говоришь? Отдохнуть хочешь летом?
– Нет, брошу года на два сцену. Уеду лечиться. Я давно больна.
Лицо Микульского вытянулось.
– Да без сцены ты умрешь. Сама себя ты не знаешь, Наденька! Все равно, что рыба на песке чувствовать себя будешь.
– Да, конечно… Но потом я вернусь…
– «Потом»!! Шутка сказать! Потом уже старость нагрянет.
– Ну что ж? У меня есть переход. Я ведь не «простушка». Прямо на старух и перейду… Только не здесь, где все меня на первых ролях видели. Уеду в Харьков или к Казанцеву. Он Калугу держит. Сколько лет звал!.. А тут постыло мне все, Андрей Иванович. Пойми! Куда ни гляну, куда ни выйду, тоска!.. N*** мне могилой кажется.
Ее голос сорвался. Она опять остановилась у окна.
– Как пахнет! – скорбно промолвила она, дыша ароматом сирени. И Микульский по голосу расслышал, что глаза у нее были полны слез.
Он встал, кряхтя, и ласково взял ее руку в свои.
– Не откажи, Наденька, на этот раз старому товарищу! Конечно, такая «примадонна» нам не по карману… Но львиная доля барышей тебе. А без тебя-то как бы зубы на полку не положить! Слышала, какие убытки в этом году все антрепризы понесли? Воют, матушка, с голоду… Актера война больше всякого другого по карману бьет.
– А кто еще едет? – вяло спросила она, не отнимая руки.
Микульский перечислил имена актрис и актеров… «Хлудов», – сказал он под конец.
Веки Надежды Васильевны дрогнули.
– А этот зачем понадобился? – сухо усмехнулась она, освобождая руку. – Вот уж ни тени таланта…
– Надо ж кому-нибудь лампы выносить! Да он парень полезный… Во-первых, образованный человек, неглупый, за импресарио сойдет… Один вид, костюм… Прямо барич… Объяснения там разные с начальством, он это может. С большим тактом мальчик. А уж театр любит – прямо трогательно!.. Потом и по счетной части тоже. Парень мозговитый, на все руки.
Она глядела в окно, как бы не слушая. Но ловила каждое слово.
– Я подумаю, – сдержанно ответила она. А у самой сердце било тревогу…
– Как дивно пахнет сирень! – с негой повторила она. И лицо ее озарилось виноватой, молодой улыбкой.
«Поедет, наверно, – подумал Микульский. – Тут и сирень, и соловьи – все мне на руку будет…»
Он ушел, а Надежда Васильевна заметалась по комнате, полная смятения.
Теперь она совсем потеряла покой. Она чувствовала, что судьба ее решится за эту поездку.
Ах, да разве не боролась она с соблазном? Не гнала волнующих образов? Не презирала себя за слабость?
Но мечты стучались в ее сердце, как ветки сирени на рассвете тихонько стучали в окна ее спальни. Каждое утро она вставала босая, распахивала ставни, и в комнату лились аромат и свежесть. И с ними входила в душу опьяняющая греза. И, бессильная совладать с жаждой счастья, она плакала, стоя у окна и целуя бледно-лиловые лепестки.
А в сердце робкие и хрупкие опять раскрывались цветы ее любви.
«Последние…» – думала она.
После первого визита Хлудова на Пасхе Надежда Васильевна только мельком встречала его за кулисами. Он, как всегда, стоял на ее дороге в уборную и почтительно кланялся издали. И только ожиданием этого короткого мига жила она в эти дни. Но проходила мимо торопливо, озабоченная, казалось, и далекая… Лишь бы не выдать себя! Лишь бы не быть смешной…
Эта выдержка стоила ей многих бессонных ночей и мигреней, многих слез, совсем разбила ее нервы.
На другой день после разговора с Микульским, в антракте Хлудов подошел к ней за кулисами.
– Правда, что вы едете с нами по Волге? – спросил он тихо и почтительно, но голос его дрожал.
Она не могла оторвать от него глаз. Но и говорить не могла. И только молча наклонила голову, и когда подошел Микульский, она судорожно уцепилась за его руку, боясь упасть от внезапной слабости.
«Довольно!.. – сказала она себе в эту ночь, вернувшись из театра. – Довольно! Не могу и не хочу больше бороться. Я состарилась от этих мук. Теперь плыву по течению… Люблю его без памяти, как никогда и никого не любила. Только смерть погасит в моей душе это пламя. Пусть я смешна, пусть я безумна! Пусть осудит меня Вера! Пусть насмеются мне в глаза люди!.. Все равно… Это моя судьба. Приму ее покорно. Будет ли он любить меня день или год, за это благословлю его. Не упрекну, если изменит. Не прокляну, когда уйдет».
Она точно ожила, приняв это решение. Голос, улыбка, походка, движения – все изменилось.
С поразительной чуткостью подмечала Вера все эти мелочи. Подозрительно следила она за Надеждой Васильевной. Как блестят глаза у мамочки! А голос полнозвучный и глубокий. Точно на сцене. И как ласкова она опять! Неужели?..
Но где он?.. Кто?
– Еду, Веруша, с труппой надолго. Может быть, на два месяца.
Опять виноватая улыбка и застенчиво страстная ласка. Как знаком Вере этот скорбный взгляд!
– Ты переедешь на хутор к крестной…
– Зачем, мамочка? Позвольте мне побыть одной! Мне неприятно жить в чужом доме, хотя б и у крестной.
– Скучать будешь, Вера?
– Я никогда не скучаю, мамочка.
Правда… Удивительная девушка эта Вера!..
Вздохнув, Надежда Васильевна поцеловала голову дочери.
– Будешь писать мне, детка?
– Да, мамочка. Не беспокойтесь…
– Я тебе оставляю Аннушку. Возьму с собой Пелагею.
– Нет, нет!.. Пожалуйста, не берите ее с собой!
Она смутилась. И Надежде Васильевне было страшно спросить: почему? Ведь Вера не терпит Полю… И все-таки… Ах, все равно! Лучше не допытываться!
…Она была печальна, расставаясь с дочерью в майское душистое утро. Она крестила ее, и полон скорби был ее взгляд. Вера была почтительна и ласкова. Сдержанна как всегда. «Она что-то знает…» – догадывалась Надежда Васильевна. Глаза Веры смеялись, но застывшая в лице улыбка была болезненна. Скорей бы конец!
Колокольчик запел. Захлебнулись и заболтали бубенцы. Пыль поднялась столбом. Еле виднелся тарантас и рука с белым платком, посылавшая последнее приветствие.
Зябко поводя плечами, Вера щурилась вдаль.
Поля прибежала в девичью и заревела.
– Будет тебе Бога гневить, Пелагея Петровна! – утешала Настасья. – Полной хозяйкой на цельное лето осталась…
– Хороша хозяйка!.. Из рук девчонки глядеть, да ее фоны выслушивать… Знаю уж я, знаю, чьих это рук дело… Бывало, все с Полькой едут, без Польки не ступят шагу, а теперь Аннушка да Аннушка… Ты смотри, мать, как она нас всех к рукам приберет, даром что молоденькая! Пройдет год, она и маменькой командовать начнет…
– Через год, гляди, замуж выйдет.
– Как бы не так! Скорей наша Надежда Васильевна замуж выйдет, помяни мое слово! А эта все будет фыркать да заморского прынца поджидать!.. Змея подколодная… И глаза-то у нее змеиные…
Тарантас Надежды Васильевны догнал остальную труппу только часа два спустя, на постоялом дворе.
Только первый любовник (он же и герой) и любовница его, «простушка» Миловидова наняли бричку. Остальные вместе с Микульским, не изменившим традиции, тряслись в еврейской балагуле. Было дешевле и веселей.
Ехали на долгих, делая большие привалы. На станциях обедали, пили чай. По деревням закупали необходимую провизию. Надежда Васильевна была превосходной хозяйкой, и под ее руководством Аннушка на всю труппу варила куриный суп, жарила гуся. Если на постоялых дворах не хватало мест, мужчины шли ночевать на сеновал или на деревню. На станции оставались дамы. Ложились рано, вставали с зарей, чтобы выкупаться в реке или побродить в лесу, и опять ехали дальше, приветствуя солнце и свежесть полей. Все были бодры, беспечны, жизнерадостны. Микульский декламировал:
Надежда Васильевна, казалось, спала с открытыми глазами и видела блаженные сны. Безвольная, счастливая улыбка застыла на ее лице. Хлудов был все время рядом, ждал приказаний, угадывал малейшее желание, глядел в глаза покорным и пламенным взглядом, ничего не умея, ничего не желай скрывать.
– Даже зависть берет, – говорили актрисы. Старые перемывали косточки Надежды Васильевны. А молодые решали отбить Хлудова у «старухи», держали пари, что отобьют, вырабатывали план. Злобствовали. Даже сон и аппетит потеряли.
Мужчины были тактичнее, терпимее… Они не злословили. Кому какое дело? Они даже сердились на «баб». Они признавали, что Неронова еще «хоть куда», и кто из них отказался бы от связи с нею?
– Съест она его, как волк козленка, – говорил комик. – Останутся от нашего Хлудова рожки да ножки. Здоровье у него неважное, а у нее темперамент… ой-ой!..
– Это уж их дело, – возражал Микульский. – А по-нашему, совет да любовь! Играть она теперь будет во как! А нам только это и важно.
– Где твой паж, Наденька? – как-то раз невинно спросил Микульский.
Все расхохотались. Надежда Васильевна сдвинула брови.
Но это прозвище так и осталось за Хлудовым. Он не протестовал.
– Где ваша королева? – язвительно спрашивали его актрисы.
– Надежда Васильевна пошла к реке, – спокойно отвечал он, всегда неуязвимый, печальный, медленный, такой далекий от людей, словно он прислушивался к чему-то над землей, понятному ему одному.
Страсть их, которую они оба держали на цепи, как пойманный зверь рвалась на волю, грозила разбить клетку.
Если бы хоть на мгновение остаться наедине!.. Но это было невозможно. Ни один из них уже не ручался за себя через какую-нибудь неделю этой совместной жизни. И сладко и жутко было представить себе эту возможность. Но оба ждали ее. Ждали с напряжением, с трепетом.
С виду все было то же, что зимой: встреча глазами, разговор без слов, нечаянные прикосновения, когда он подавал ей стул, передавал тарелку, подсаживал в экипаж. Но взгляды его жгли и пронзали. Они уже не были так робки, как зимою. Они были красноречивы до ужаса.
– Фу ты, батюшки! Даже меня, старую, в жар кидает! – смеялась Дмитриева, красивая женщина, ровесница Надежды Васильевны, но смолоду уже игравшая старух. – Как не позавидовать молодости! – ядовито прибавляла она. И женщины смеялись.
А гордая Надежда Васильевна под этими взглядами Хлудова совсем теряла самообладание. Она боялась быть смешной и следила за каждым своим шагом, за каждым словом. Только глаза выдавали ее. Мимика ей изменяла. Как могла она подавить трепет, когда, нежно касаясь ее стана, он помогал ей подняться на высокую подножку экипажа? Как могла она потушить блеск своих глаз, после долгого переезда встречаясь с ним на станции или здороваясь утром на крыльце?
И вся эта близость с одной стороны и сдержанность с другой торопили назревавшую развязку.
На одной из станций, пока Аннушка готовила обед, Надежда Васильевна прилегла в одной из комнат на диване, подложив под голову думку. Тут же в ободранном кресле задремал Микульский.
На дворе стоял жаркий полдень, но от закрытых ставен в полутемной комнате было прохладно. На пол из щели ставни упал золотой луч и зайчиком заиграл на графине с водой. Где-то стонала муха в сетях паука. За окном раскинулось поле, дальше чернел бор.
Если б скрыться туда вдвоем! Хоть на миг побыть наедине…
Словно обожгла ее эта мысль. Она открыла глаза, поправила «думку», оперлась на локоть и прислушалась.
На дворе звучали голоса. О чем-то спорили, смеялись… Всегда смеются – счастливые!.. А где он? Не с ними ли?.. Хохочет Касаткина… Вызывающе, задорно… Когда кокетничает с Хлудовым, она всегда смеется именно так.
Заныло сердце, как больной зуб. Встать, поглядеть, там ли он?.. Она уже спустила ноги.
– М… м… по-ра? – сквозь дремоту заворчал Микульский.
Нет! Она не пойдет… Никому не выдаст своей муки. Не надо унижаться.
Стиснув зубы, она легла лицом к стене и смотрела полными слез глазами на выцветшие обои. Микульский мирно всхрапывал, откинув голову и открыв рот. Счастливый… Она давно потеряла сон.
Тихо стукнули в дверь.
Кто, кроме него, может так вкрадчиво стучать?
Она опять спустила ноги, оправила юбку, большими глазами глядя на дверь.
– Войдите, – хрипло произнесла она.
Вошел Хлудов и подал ей букет из ландышей.
– Ах, прелесть! Откуда?..
– Тут рядом лес… Простите, что разбудил вас…
– Нет, я не спала… Спасибо, голубчик!
Аромат опьянял. Он словно подарил ей с этими ландышами целый мир надежд и обещаний.
Он стоял перед нею почтительный и нежный. Настоящий паж.
– До чего я любила рвать ландыши! – сказала она трепетным голосом и погладила себя по горячим щекам росистыми колокольчиками.
Он переложил шляпу из руки в другую и изменился в лице.
– Я хотел просить… если это не дерзко… Быть может, мы дошли бы до леса… здесь близко… Так много ландышей!
Голос его замер.
Она встала, выпрямившись. Он невольно опустил веки под ее взглядом.
Она колебалась только одну секунду. Порывисто подошла к Микульскому.
– Вставай, старик! Пойдем в лес рвать ландыши… К обеду вернемся…
Микульского разморило, и ему было не до идиллий.
– Ох, красавица, избавь! В сон клонит. Клопы заели ночью в избе.
Он зевнул и, как ребенок, потер глаза кулаком.
– А! И паж тут? Вот он тебя проводит, а я до обеда сосну.
Надежда Васильевна смущенно глянула на Хлудова и встретила его горячий взгляд В нем была мольба, почти приказание. Она не могла ослушаться.
Они вышли с крыльца станции. Их никто не видел. Все сидели на дворе, в тени.
Стыд залил румянцем лицо Надежды Васильевны.
А!.. Пусть смеются! От судьбы не уйдешь.
Лес был шагах в трехстах, сейчас за полем. Полуденное солнце палило. Надежда Васильевна шла без зонтика.
– Куда вы? Сейчас обед поспеет! – крикнул кто-то вдогонку.
Вздрогнув, они остановились. Это кричала «простушка» Миловидова. Вместе с любовником своим она вбежала в комнату и распахнула ставни.
Доронин толкнул подругу в бок и прыснул, закрыв рот ладонью.
– Чего мешаешь? Черт с младенцем связался…
– Ха… ха!.. Помчались… Вот бесстыжая!
– А в морду хочешь, дон Диего? – вдруг спросил Микульский, открывая один глаз и косясь им на «премьера». – Не задумаюсь зубы вышибить. Это что? (Он показал огромный волосатый кулак.) Кто Наденьку обидит, тот мне врагом будет… И вы это себе, сударыня, на носу зарубите…
– Удив-ви-тель-но страшно! – пропела Миловидова, раздув ноздри. Но быстро вылетела из комнаты.
Они в лесу.
После перехода под палящим солнцем они точно в воду окунулись. Такая сладкая свежесть обняла их под густыми соснами. Пятна зеленого золота дрожали на кудрявых папоротниках, блуждали по вязкой земле, усыпанной иглами. Опьяняюще пахло нагретой хвоей… Мерно и печально стучал вдалеке дятел, и откуда-то доносился сладкий аромат невидимых ландышей.
Как на ладони виден был отсюда постоялый двор, за ним деревня. Горели на солнце стекла запертых окон, а здесь, за мохнатыми лапами елей, их никто не видел. Они были одни. Они были вдвоем.
Остановились и взглянули в глаза друг другу, и у обоих вырвался вздох облегчения. Наконец!..
Но миг опьянения прошел. По крайней мере, для нее, еще владевшей собою. Смех Миловидовой звучал в ушах.
Она взглядом умоляла его продлить это мгновение, пока не перейден предел. Но его глаза влекли ее дальше, молили переступить его. Невольно протянул он к ней руки, не отрываясь глазами от ее губ и глаз; глазами целуя несчетно все ее лицо. И она закрыла веки, обессиленная, покоренная. Его рука жгла ее руку. Она чувствовала трепет его тела. И неудержимая дрожь охватила ее.
Внезапно она расслышала его бессвязный шепот:
– Всю жизнь любил… Буду любить вечно… до смерти… Скажите одно слово… и умру. Ваш… всеми мыслями, всей душой… Королева моя, не смейтесь! Не отталкивайте!.. Позвольте мне вас любить!
Наконец! Он его сказал, это слово, которого она ждала и боялась. Заколдованный круг распался. И перед нею лежат два пути. С ним и без него.
С ним – короткое счастье. Ослепительное и жгучее, как молния. И как после молнии – глубокий мрак. Одиночество и старость.
Без него – сумерки и пустыня. И тот же холод одиночества. И та же безнадежность постепенного угасания. И та же старость в конце.
Говорили что-то бессвязное. Она пробовала его уверить, что эта любовь – безумие; что она для него стара; что он завтра посмеется над своим заблуждением. Говорила, словом, все то ненужное, банальное и бессильное, что она твердила самой себе все эти дни, и что таяло бесследно в огне его взгляда и прикосновения. «Пусть безумие! – отвечал он. – Безумия не надо бояться. И кто знает? Быть может, одни безумцы правы здесь, на земле, где все минутно и обманчиво. Зачем загадывать о будущем?»
И тоской звучал его медленный голос. И в его глубоких глазах было выражение человека, как бы переступившего грани земные и знающего то, что неведомо другим.
Он говорил ей, что никогда не целовал ни одной женщины, никогда не мечтал о другом лице. А она вспоминала всех, кого любила, кому отдавалась; всех, кого оплакивала, из-за кого страдала. Она с ужасом глядела в его пламенные глаза, ловила в них отблеск потустороннего мира и смолкала, охваченная грозным предчувствием.
Он взял ее руки в свои – пылавшие, пронизанные трепетом неизжитых желаний. Слова его были все так же нежны и почтительны, а глаза жгли и приказывали. И она уже не слушала слов. Она повиновалась взглядам. Он страстно целовал ее руки, еще не смея ее обнять. Но если б он привлек ее к себе на грудь, она не могла бы сопротивляться. Ее губы горели, как лицо ее, как глаза ее, как душа.
Он обещал любить ее – благоговейно и робко. Молил лишь не избегать его, как всю эту зиму, позволить ему изредка говорить ей о любви. Она не верила словам, нет! Она читала в его глазах его стихийное желание, его роковое стремление обладать ею во что бы то ни стало. И теперь она знала, что подчинится ему по первому его слову.
О Боже! Она прожила долгую жизнь, изведала все наслаждения, многих любила, и всякий раз любила искренно и отдавалась беззаветно. И верила, что любит навсегда. Но как бледно и бедно было все пережитое ею перед этим чувством! Все краски, все звуки вобрала в себя эта стихийная страсть. Нет! Она никого не любила до этого дня.
А потом она сидела на старом пне и плакала счастливыми слезами, полная покорности судьбе, что бы она ни готовила ей в искупление этих блаженных минут. А он лежал у ее ног, как тот паж, которого она ждала давно, всю жизнь, казалось ей.
И это все, что было между ними в этот памятный день в волшебном лесу?
Да, все… Ни одного объятия, ни одного поцелуя. Он вел себя, как юноша, не дерзавший оскорбить свою любовь прикосновением. Она в свои годы чувствовала себя как девушка, не знавшая ласки.
Но эти часы трепета и предвкушения радости дали им обоим больше, чем все последующие годы их любви.
– А-у-у-у! – расслышали они, наконец, далекие звуки из другого мира. И оба вздрогнули. И оба очнулись. И в глазах обоих отразилась тоска о потерянном рае.
Да. Они были не одни в мире. Надо было покинуть волшебный лес и идти навстречу насмешкам и злобе.
– А ландыши? – вдруг вспомнила она.
Он точно читал в душе ее, в ее растерянных глазах и бледной улыбке.
– Все равно! Возьмите меня под руку, и не будем бояться людей. Что они нам теперь?
В его мужественном голосе она угадала силу, которой не подозревала за ним. И с отрадой она почувствовала себя впервые перед ним слабой, покорной. Почувствовала в нем бесстрашного рыцаря, зовущего судьбу на бой.
Когда они выходили из леса в поле, Надежда Васильевна оглянулась с тоской и восторгом. Никогда уже, никогда не вернется она под тень этих сосен. Никогда не повторится для них этот миг экстаза. Разве что-нибудь повторяется в стремительном потоке жизни?
Но этих сосен, и зеленого сумрака, и запаха хвои, и тишины, нарушавшейся лишь стуком дятла да падением ветки, они оба не забыли никогда.
Их давно уже называли любовниками, но они оставались такими же далекими, какими были в лесу. Далекими и близкими, потому что нити их жизней тесно переплелись. Они всегда были вместе, он всегда был подле и в гостинице, и за кулисами. Их взгляды говорили больше слов об исключительной страсти, спаявшей их души огненным кольцом. Их мысли, желания, надежды – все было общее сейчас. Все угадывалось ими мгновенно, как будто они читали в сердце друг у друга, как будто хрустальными стали эти сердца. И эта близость была и сладка, и страшна.
Когда кончался спектакль, Надежда Васильевна возвращалась в гостиницу, опираясь на руку Хлудова. Она часто отказывалась ужинать в компании и предпочитала сидеть вдвоем в маленьком садике с пыльными кустами отцветшей сирени, скрывавшими сад от улицы. Она жила только для этих коротких мгновений досуга. Весь день был занят репетициями и спектаклями. Субботы и кануна праздника они оба страстно ждали. В эти вечера они уходили вдвоем в городской сад. Они молчали, но не замечали молчания. Души их пели старую, но вечно кажущуюся чудом песнь любви. И оба внимали этим звукам благоговейно, с трепетом и печалью, неизменной спутницей страсти.
Они обменивались взглядом, пожатием руки, беглым прикосновением, от которого обоих кидало в дрожь. Они ни разу не поцеловались, но губы их горели, и все напряженное тело было полно мучительного томления. Они оба были отравлены обессиливающим сладким ядом желания.
У дверей ее номера он почтительно прощался с нею, целовал ее руку, и губы его жгли ее кожу.
Его пламенные глаза всю ее обнимали, всю ее покрывали поцелуями. А она смотрела на него из-под полузакрытых век, полуоткрыв губы, изнемогая от желания, отдаваясь ему и застывшей, страдальческой улыбкой, и покорным взглядом, и безвольным жестом брошенных и холодных рук, которых не могли согреть его горячие пожатия, его страстные поцелуи, действовавшие на нее так болезненно…
Из-за двери, бессильно прислонясь к косяку, она слушала его шаги, замиравшие в коридоре, шаги медленные, нерешительные, задумчивые, как весь он… И ей безумно хотелось распахнуть дверь, вернуть его, кинуться ему на грудь в самозабвении, слиться с ним всеми точками напряженного тела, всеми изгибами замученной души… Чего он ждет? Зачем медлит? Ведь жизнь бежит… неповторяемая жизнь! Разве он не видит, что она, как раба, ждет его знака, что она вся его – каждой каплей своей крови?
Как часто, заломив руки, она падала в подушки и плакала исступленно, и готова была кричать в голос от нестерпимой муки своей неутоленной страсти!.. В эти ночи она засыпала только под утро. А вставала больная, вялая, разбитая, постаревшая. Глаза, окруженные синей тенью, меркли. Двусмысленно улыбались актрисы и актеры, видя ее на репетиции, и переводили взгляды на серьезное лицо Хлудова. Никто не подозревал истины.
– Вы больны? – тревожно спрашивал он Надежду Васильевну.
О, какой нежностью светился его взгляд! Какой любовью был пронизан звук его голоса! Она кротко улыбалась ему и спешила успокоить. Чистый, наивный юноша, он был так далек от правды. Тем лучше!.. Ни за какие блага в мире теперь, когда перегорел ее порыв, не призналась бы она ему в своем безумии.
Теперь ей все стало понятно. Она для него все еще оставалась богиней, которую он не дерзал оскорбить желанием. Она все еще была его недосягаемой мечтой…
Не остановиться ли на этом? Почему бы ей не удовольствоваться на этот раз любовью – далекой, чистой, без наслаждения и восторгов страсти, но без горечи измены и ужаса грядущего, неизбежного охлаждения? Не остаться ли в его глазах гордой и безупречной королевой, милостиво внимающей признаниям пажа, недоступной и желанной мечтой? Не грезила ли она сама о таких отношениях пятнадцать лет назад при встрече с Мочаловым, в тот вечер, когда она отвергла его страсть и не пошла за ним на новую жизнь, потому что в эту новую жизнь не верила? Обладание – она это знала по опыту – несет за собой пресыщение, усталость, холод, измену, а для женщины – тоску и отчаяние. Она не хотела любить, как женщина, покорная своей доле. Она не хотела страдать.
Ах, да и только ли тогда мечтала она о такой любви?
В объятиях Хованского, Садовникова, Мосолова и Опочинина не тосковала ли она об этой райской грезе, недоступной земле?
И вот, наконец, греза осуществилась. Она, как богиня, стоит на пьедестале, вознесенная любовью чистого юноши. И все теперь зависит от нее одной. Он так застенчив, что никогда не сделает первого шага, хоть он ждет его, быть может, бессознательно. Да, он, наверно, жаждет ее зова, ее знака. Что сделает она?
О, как страстно, как искренне жаждет она остаться навеки для него неосуществимой мечтой!
Перед ним вся жизнь. Он полюбит не раз, женится, будет счастлив с другими. Но все эти чувства будут бледны и мелки перед его любовью к ней, перед воспоминанием об их встрече. Они расстанутся когда-нибудь. Когда?.. Ну, лет через пять, когда засеребрится ее коса, когда он устанет ждать и надеяться и потребует от другой женщины своей доли полного счастья здесь, на земле. Ей будет больно. Да. Но страсть ее уже перегорит тогда безмолвно, незаметно для него и других. И она будет рада за него, как мать радуется за сына.
Так думала Надежда Васильевна, измученная бессонницей, утомленная работой.
И вдруг, как пантера из клетки, из тайников души вырывалась ее страсть – беспощадная, слепая, стихийная.
Отдать его другой? Отдать своими руками? Не проще ли покончить с собой, уйти от мук ревности, как ушел Мосолов? Как ни любит она жизнь, но утрате его чувства она предпочтет смерть. Ей было дико думать, что сцена и творчество – то, что спасало и утешало ее во всех ее разочарованиях и утратах, – сможет утешить ее в потере Хлудова! Как? Он будет целовать другую, другой отдавать свои юные порывы, свои неизжитые силы, а она будет слушать на сцене слова любви из чужих уст и считать себя удовлетворенной этим обманом? Нет! Нет… Боже мой! Но ведь так было раньше… Или она никогда не любила? Или она любит в первый раз?
Верочка?
Ах, зачем обманываться? Даже эта органическая беззаветная привязанность не скрасит ее жизни, если Хлудов уйдет к другой. Тогда конец всему. Что останется от нее? Она сразу состарится. Она будет нищей. Она покинет сцену. Она покончит с собой.
С ужасом стояла Надежда Васильевна перед таким решением. Жизнерадостная еще недавно, она содрогалась перед последними выводами, подсказанными страстью, которая не знает пощады, преследуя свои цели с автоматической неизбежностью.
Спектакль кончился.
Было душно и пыльно в палисаднике. Улица уже спала, но окна гостиницы были ярко озарены, и свет ломался на поблекших кустах сирени. Оркестр из четырех евреев играл мазурку.
Все раздражало. Хотелось плакать. Хлудов был рядом, но эта близость уже не давала отрады. Напротив: она томила, будила тревогу. Если б вздохнуть всей грудью! Если б закричать… Он молчал. Он ничего не видел в ее душе.
Звенела посуда. В садик доносились перебранка трактирной прислуги, запах кухни, чад сала.
А ведь где-то море било в берега. И грудь дышала привольем. И тоска стихала перед лицом Беспредельного.
Ах, зачем, зачем он молчит!
Слабо хрустнув пальцами, стараясь не глядеть на его неподвижный силуэт, она упорно искала в небе хотя б одной звезды.
Небо насупилось. Остановились неподвижные облака, точно ожидая чего-то. И эта тишина там, вверху, давила грудь, не давала вздохнуть.
А где-то там, над степью, звезды сверкали и мерцали, как алмазы. И среди мирных полей безмолвная пела ночь, сея тишину и сны без видений тем, кто работал весь день и устал.
И красный огонек лампадки горел на далеком хуторе, где безмятежно спала счастливая, бесстрастная Верочка.
Ах, если б она никогда не узнала эту палящую жажду наслаждения!.. И никому не было дела до ее мук, ни Верочке, ни звездам.
Счастливы те, кто могут спать! Счастливы те, кого ночь застигла в степи, кому веет в лицо ласковый ветер, кто, глядя на звезды, чувствует Бесконечность и смиряется…
Как далеко все это было теперь от нее, замученной страстью, потерявшей себя в этом взмывшем хаосе, изменившей себе в этот последний час!
Вздох вырвался из груди. Но не было облегчения. Точно камень придавил ей грудь.
Если б с ним вдвоем очутиться сейчас в Одессе, сойти по широкой лестнице к морю… как тогда, с другим…
Если б с ним вдвоем очутиться в лодке, на Волге, и до зари слушать соловьев… как тогда… с другим…
Если б с ним вдвоем рука в руку выйти за калитку хутора и под бледным светом пойти по меже, мимо гречихи, туда, за стену конопли, дальше к ветрякам, и еще дальше к лесу… как тогда… с другим…
Крупная слеза капнула ей на руки. Судорожно вздохнула грудь.
– Вы плачете?
Он встрепенулся. Он ловил ее руки, которые она отнимала. Он встал смятенный.
Она несчастна? Она сердится? Не оскорбил ли он ее чем-нибудь? За каждую ее слезу он готов… Что должен он делать? Пусть она приказывает!
– Ах, оставьте меня!.. Замолчите…
Рыдая, она убежала и заперлась у себя.
Там она упала на постель, вся содрогаясь от жгучих, мучительных спазм. Боже, Боже, где взять сил? Где взять гордости? Она никогда не страдала так. Она до этого дня не знала этих мук.
Вдруг она поднялась на постели, вся вытянувшись, как струна. Ей почудились в коридоре его робкие шаги. О, счастье!.. О, ужас!
Она сползла на ковер, бесшумно прокралась к двери и, прислонившись к косяку, слушала всеми нервами.
Да, он был тут, за дверью. Вот отчего так билось сердце, вот отчего так стучало в висках… Не выдать себя! Ни одним звуком…
Сколько стояли они так, разделенные одной дверью, оба дрожа от радости и ужаса, оба томясь болью желания! Сознание ускользало. Исчезало время.
Вот он вздохнул и шевельнулся.
Постучит?.. Уйдет?
Ах, если б стукнул!.. Если б распахнуть дверь и сказать…
Что сказать? Нет… Самой нельзя… нельзя первой… Он посмеется когда-нибудь… потом…
Печально зазвучали его шаги.
Схватив себя за виски, она навалилась грудью на дверь.
Заперта… Надо повернуть ключ. Надо позвать…
Его шаги звучат все дальше… дальше…
Уходит… Уйдет сейчас…
Ну, отвори же!.. Позови его, несчастная!
– Не м-могу! – застонала она, схватившись за волосы и дергая их в исступлении. – Н-нет!.. Н-нет!.. Н-нет…
Она упала на ковер, задыхаясь от неутоленной жажды наслаждения, всем доступного, для всех возможного, кроме нее, кроме нее…
На другой день она не могла поднять головы. Сутки лежала, страдая мигренью, в полумраке и полной тишине.
Аннушка клала ей на голову горячие компрессы и никого к ней не допускала. Микульский пришел в отчаяние. Поставили сборный спектакль, но половина публики вернула билеты в кассу. Один раззор!
Они сидели в городском саду, под старой липой.
Весь день парило. Неподвижный воздух был накален. Ждали грозы.
Надежда Васильевна, как барометр, была чутка ко всякой перемене атмосферы. Жизнерадостна в солнечные дни, раздражительна и подавлена в непогоду. Грозы она не боялась. Еще в детстве ей доставляло наслаждение стоять на крыльце, когда все запирали окна. На своем хуторе она всегда с террасы любовалась грозой и смеялась над Верочкой, которая прятала лицо в подушки. Никогда не ахнет, бывало, только прижмурится, если ослепит молния или грохнет над головой удар.
Но перед грозой Надежда Васильевна всегда была больна. Нервы напрягались, не хватало воздуха, хотелось рыдать, кричать. Привычное самообладание покидало ее.
И в этот раз, сидя на скамье городского сада, рядом с Хлудовым, она была бледна и измучена. Пот бисером выступил над губой, на висках, на лбу. Пульс бился неровно. К горлу подкатывал клубок. Вот уже третий день гроза проходила мимо, не принося облегчения.
– Вы больны? Пойдемте домой!..
– Нет… нет… Там еще душнее… Нет сил идти.
– Нас застигнет гроза… Слышите?
Где-то недалеко уже ворчал гром. За деревьями давно поднимались синие взлохмаченные тучи. И вдруг вершины лип качнулись и зароптали. Это был первый порыв ветра.
– Наконец! – прошептала Надежда Васильевна, поднимая бледное лицо.
Но это длилось один только миг. И опять замерли деревья, и поникли над скамьей неподвижные ветки.
– Неужели опять пройдет мимо? Я не могу… Я не могу больше, – лепетала Надежда Васильевна, ломая руки.
И Хлудов был поражен. Этот жалобный голос, эти слезы, что дрожали в нем… Он всегда видел ее сильной, смелой, насмешливой, чуждой слабостей. Даже на днях, когда она зарыдала там, в палисаднике, он почувствовал только страх, не жалость. Нет, он еще не умел, не смел ее жалеть. Он только терзался своей непонятной виной перед нею, а что он чем-то провинился, это мерещилось ему смутно из ее болезненного крика, сорвавшегося у нее тогда: «Ах, оставьте!..»
Вот эта беспомощная женщина, с блуждающим взглядом, с молящими жестами похолодевших рук, которые он не может согреть, – она ли это? Нет… Какая-то чужая, новая. Не царица, а простая смертная, которой нужен защитник. Но милая, бесконечно милая. И дорогая по-новому. И совсем близкая, сразу ставшая доступной и понятной.
Кровь прилила к его сердцу. Вся сдержанность исчезла.
– Боже мой! – бессознательно простонала она. Закрыв глаза, она вся поникла, близкая к обмороку.
– Вы упадете…
Он подхватил ее, обнял и держал у бурно бившегося сердца. Ее голова бессильно упала на его грудь. Ее лицо было у самых губ его. Он невольно зажмурился.
Опять завыл ветер. Липы перед ними дрогнули и закачались. Тревожно загудели их вершины. Ветер крутил их и наклонял над дорожкой. А они опять распрямлялись, сильные, непокорные.
Но гул несся все ближе… Как будто издалека бежал и ворчал разъяренный зверь. Весь сад внезапно завыл, как живое существо, охваченное ужасом. Несколько тяжелых капель упало на дорогу. Сразу потемнело в аллее.
Широко раскрыв глаза, глядела Надежда Васильевна на могучие липы. Под налетевшим ураганом они затрепетали с вершины до корня и заметались вершинами. «Н-н-нет… Н-н-нет…» – чудились ей стоны. Точно живые… Точно люди протестуют в своем унижении. Изнемогают в неравной борьбе…
Она глядела и не видела. Видела и не сознавала как будто. Но подсознанием, как всегда, все отмечала, все бережно прятала на дно души, откуда – она знала – когда-нибудь в нужную минуту встанут образы, всплывут воспоминания. Вся она сейчас была как сестра этих гордых лип. И ее настигала стихия. И она чувствовала трепет перед идущей судьбой.
Чья это рука держит ее? Какое сильное и нежное объятие!.. Сон это?.. Как случилось?.. Чье сердце так оглушительно бьется у виска? Ах, не просыпаться бы, если это сон… Счастье какое!.. Страшно…
Где-то близко словно охнуло и затрещало что-то… Сучья упали на песок. Листья помчались и заплясали в потемневшем, захолодевшем сразу воздухе.
Наконец!.. Наконец!..
– Пойдемте!.. Опасно… Где-то здесь была беседка…
Молния прорезала сумрак, и тотчас же раздался короткий удар, такой сильный, точно раскололся над их головами ствол липы. Хлудов вздрогнул.
– Уйдемте же, – молил он, прижимая к себе ее отдавшееся ему тело. – Вас может убить…
– Ах, умереть сейчас! – расслышал он ее голос. – Рядом с вами… Вот так… у сердца… Счастье мое…
Слова замерли. Обвив рукой его голову, она отдала ему свои полуоткрытые, палимые жаждой уста.
– Надежда Васильевна!.. Вот нежданное счастье!.. Узнал, что вы едете в Нижний… и… все кинул, примчался взглянуть на вас…
Они за кулисами стояли в полумраке. Бутурлин целовал ее руки. Его глаза сияли. Голос дрожал. Он что-то говорил… Неужели она не догадалась, что он тут, в первом ряду? Он робко упрекнул ее за то, что она не позвала его, не уведомила о своем приезде в Нижний. Неужели она усомнилась в его преданности? Неужели на миг допустила мысль, что его удержит служба или…
«Болезнь жены», – хотелось ей подсказать с иронической улыбкой. Но он уже забыл, что хотел сказать. Слова оказывались бессильными там, где жгли глаза, где эти глаза звали, молили, обещали.
Она молчала, и холодом веяло от нее.
«И неужели я хоть миг страдала из-за него? – думала она, пристально разглядывая это холеное лицо, когда-то красневшее под ее поцелуями. – Неужели я могла его любить? За что?.. У него милые глаза. Прелестная улыбка. Он интересен, да… И с ним приятно поужинать и пошутить. Но я не его любила тогда. Нет. Я просто была слепой. Я ждала моего Володю…»
Чья-то тень упала у их ног. И Надежда Васильевна всеми нервами почувствовала присутствие Хлудова.
Он не должен догадываться, оборони Боже! Чистой, гордой, недоступной должна она остаться в его глазах.
Она враждебно отняла руки и жестко улыбнулась смущенному Бутурлину. Почему она такая? Сердится за долгое молчание? Но ведь и сама она не звала его, не писала. Но разве не прекрасна была эта любовь их без договоров, без обязательств?
Он оглянулся, ища причину ее скованности, и увидал бледное лицо Хлудова, тёмные глаза, тесно сжатые губы. Увидал ее виноватую улыбку и быстрый, покорный взгляд. Вот оно что!
Бутурлин отступил невольно. Он был слишком хорошо воспитан, чтобы на чем-нибудь настаивать. Но уязвленное самолюбие не позволяло ему немедленно стушеваться.
– Вы не откажетесь поужинать со мною? – спросил он сразу изменившим ему голосом.
Она тревожно покосилась на Хлудова.
– Отчего же нет? В дружеской компании, конечно… Вы помните Микульского?.. Если только я не устану после спектакля… Владимир Петрович, познакомьтесь!.. Бутурлин… Хлудов… Извините, господа, мне надо переодеться…
Соперники вежливо раскланялись. Бутурлин, как светский человек, первый овладел собой и заговорил о дальнейшей поездке труппы, о репертуаре, о сборах в других городах. Говорил, а сам зорко смотрел в это задумчивое лицо, внимательно слушал этот медленный голос: Так вот Кто сменил его в ее сердце!.. Красив, что говорить! И молод. С ним нельзя тягаться. И лицо не банальное. Особенно глаза…
А жаль, жаль!.. Весь этот год, упорно работая и делая карьеру, он не раз вспоминал о романе на Волге… И говорил себе: это успеется… Прежде дело, а потом любовь…
Теперь ему кажется, что в погоне за призраком он утратил высшие ценности жизни. Он хорошо знал, что никогда и никого уже не полюбит с такой мучительной жаждой.
За кулисами, робко глядя в глаза Хлудова, она спросила:
– Ты ничего не будешь иметь, если мы отужинаем в компании? Это мой старый друг. Я его знаю еще с N***.
– Как ты хочешь, – кротко ответил он.
И она не могла понять, что он думал, что он чувствовал. Его душа была для нее всегда, как запертая дверь, перед которой она стояла в благоговейном трепете.
И это кроткое: «как ты хочешь»… О, Боже! Да разве есть у нее своя воля с той блаженной минуты, когда она отдалась ему вся, вся, душой и телом? Разве есть у нее капризы, характер, гордость? Разве все мысли ее, вся энергия не стремятся к одному: сделать его счастливым?
Но счастлив ли он?
Сейчас, по крайней мере, это трудно думать. Неужели ревнует? Неужели догадывается?
В ресторации было шумно и людно. Угощал Бутурлин. Хлопали пробки шампанского. Пьяный Микульский объяснялся в любви Бутурлину, что-то припоминал, на что-то намекал, двусмысленно подмигивая смущенному Бутурлину и неестественно улыбавшейся Надежде Васильевне. Напряженно прислушивался к его полубреду молчаливый Хлудов. Он не пил. Он вообще не выносил кутящей компании. Надежда Васильевна только пригубила свое шампанское на умоляющий взгляд Бутурлина.
«За прошлое, – шепнул он ей, подходя к ее стулу. – Мы сейчас справляем тризну над нашим счастьем…»
Ни один мускул не дрогнул в ее лице. О каком прошлом говорит этот чужой ей человек? Оно не существует. Оно умерло.
Вдруг Микульский, шатаясь, поднялся со своего места.
– Э!.. Чего там! За Волгу-матушку выпьем, Наденька! До дна пей, красавица! Чего кобенишься? Соловьев, небось, не забыла да ночей лунных? Ау, брат! Не вернешь теперь…
К кому обращались последние слова? Не хотелось доискиваться смысла…
Отвернувшись к окну, бледный Хлудов глядел в темную ночь, нависшую над палисадником.
Показалось ей, что дрогнули его веки сейчас, при пьяном лепете Микульского, что дернулся угол его рта? Или…
Неужели догадывается? Неужели страдает?.. Хоть бы конец скорей!
Если б Надежда Васильевна знала, какие роковые последствия будет иметь эта невинная пирушка не только для любви ее, но и для жизни Хлудова, она с ужасом бежала бы из этой шумной компании и прокляла бы день своей встречи с Бутурлиным.
К счастью, она этого не знала.
К счастью, будущее скрыто от нас.
Бутурлин теперь был влюблен, как маньяк. Он все поставил на карту и делал ряд безумств. Забросал цветами номер и уборную Нероновой. Ежедневно во время спектакля подносил ей цветы. Стерег ее у выхода наравне с учащейся молодежью. Что говорило в нем? Страсть или уязвленное самолюбие? Жажда восторжествовать или тоска по невозвратному? На что он надеялся? На память прошлого, не умирающую в наших нервах, в тайниках нашего я? На случайность? Каприз?
Надежда Васильевна нервничала и волновалась, потому что Хлудов был печален и уклонялся от ее ласк. А она робела перед ним, как девочка.
И, к довершению всего, она была недовольна собой. Все это необычное смятение ее души отражалось невыгодно на ее игре, и это даже Микульский заметил.
– Сам виноват, старый дурак, – с горечью сказала она ему. – Кто тебя просил сплетни разводить?
Микульский извинялся, чуть не плакал, целуя ее руки.
– Ну, вот, бей!.. Бей меня, старого черта, – говорил он, подставляя спину.
– Эх! Полно юродствовать!
– Запамятовал, подлец… Пьян был… Хоть разрази меня на месте, ничего не помню, что молол.
Потом и сам рассердился. Что за ерунда, в самом деле? Ревновать к прошлому? Да еще кого? Актрису?.. Да еще какую? Которая всю жизнь возбуждала такие страсти…
– Нужно дураком быть… Я не знал, красавица, что он у тебя такой дурак. Пришел покушать к шапочному разбору, а спрашивает, где пирог?.. Где он раньше-то был?
Надежда Васильевна даже рассердиться не могла, только побледнела, и угол ее рта нервически дернулся. Да… конечно… Зацелована, захватана чужими руками… Такую ли ему – чистому – надо было любить?
В этот вечер, опять она играла много ниже ожидания и собственной оценки, потеряв способность перевоплощаться. Печальное лицо Хлудова неотступно стояло перед ней и не давало забыться.
Объяснить ему? Что объяснить? Обман претил ей, возмущалась ее гордость. Если он спросит, она откроет ему всю правду, чего бы это ни стоило! Нельзя на обмане строить счастье! Рухнет все равно. Это было убеждение, вынесенное ею из опыта прошлого.
Но он не спрашивал. А заговорить она не решалась.
Она припоминала…
Да, эту неровность в игре, это бессилие перевоплотиться в данный образ и забыть о себе, о личном, она уже испытала и раньше, когда страдала от охлаждения Хованского, от неверности Мосолова.
И тогда еще ей изменяло искусство. Или она сама изменяла ему?.. Она играла так же неровно, часто совсем без жара, без вдохновения. И мучилась этим сама, и не прощала себе своей слабости. Но теперь это состояние становилось хроническим. Она была вся в зависимости от настроения. А настроение, то или другое, давали ей ласки Хлудова или его печаль, его лишний поцелуй, его неожиданное молчание. Всегда теперь она была какая-то растерянная, тревожная, насторожившаяся. Не было отрады в творчестве. Не было забвения на сцене. И что всего хуже: неудачи в работе волновали ее несравненно меньше, чем неудачи в любви. В редкие минуты отрезвления она сознавала позор своей измены. И ей было страшно. Разве это не было падением? Разве это можно было простить?
– Надежда Васильевна, я к вам с горячей просьбой…
– Что такое?
Глаза уже тревожно расширились. Но Бутурлин не хотел уступить ей дороги за кулисами.
– Завтра нет спектакля, а в воскресенье, в ночь, я уезжаю. Подарите мне полчаса! Погуляем в саду… как тогда… посидим над обрывом…
В ее лице мелькнула тоска. Ах, она сама так мечтала об этом вечере, об обрыве, о прогулке! Но не с ним, не с ним…
– Надежда Васильевна, умоляю вас! Ведь мы уже никогда не встретимся. И вы сами понимаете, почему… в моей порядочности, надеюсь, вы не сомневаетесь? Мне хотелось бы сохранить вашу дружбу… унести на память хотя бы полчаса, о котором стоило бы вспомнить!
Так он уезжает? Наконец!!
– Хорошо… Заходите, – сквозь зубы кинула она.
…И вот они сидели опять в саду, над обрывом, на той самой скамье, под теми самыми деревьями. Ничто не изменилось здесь, и через пять лет все останется таким же: и эта скамья, и эти деревья, и эти дали за Волгой, и звезды, что мерцают через сетку ветвей.
Не будет только того, чем она владеет в этот короткий миг жизни: быстротечного счастья, юной любви Хлудова. Не удержать его желаний, как не удержать бегущей внизу воды…
– Как вы далеки от меня! – вздохнул Бутурлин, целуя ее инертную руку. – Даже здесь, где мы были так счастливы всего какой-нибудь год назад, вы полны мыслью о другом.
Она невольно улыбнулась. Он – умница. Этого у него не отнимешь. И воспитанный человек. Тоже очень ценно.
– Спасибо вам, голубчик, за такт, который вы…
Он схватился за виски.
– Ах, Бога ради, не благодарите! Я уезжаю, потому что мне слишком тяжело чувствовать себя лишним там.
Он смолк внезапно.
– Полноте… Ваш каприз пройдет бесследно.
– Не оскорбляйте меня! – оборвал он ее дрогнувшим голосом, отчего сразу омрачилось ее лицо. – Это не каприз. Я никогда никого не любил так, как люблю вас теперь.
Она насильственно усмехнулась.
– Давно ли вы меня полюбили? Еще месяц назад я была для вас одной из многих…
Он вдруг взял ее за плечи и повернул к себе ее лицо.
– Надя! Надя… Замолчи… Стыдно! Вспомни все, что было между нами… Разве была тут ложь? Грязь?.. Предательство? Измена? Не потому ли так прекрасна была наша любовь, что она была свободна и не знала страха, и не знала завтра!.. Ну, пусть ты полюбила другого! Разве я кляну?.. Разве я смею упрекать?.. Разве ты мне что-нибудь обещала?
– Тише!.. Тише…
– Нет здесь никого… Не бойся!.. И я буду говорить шепотом… Слушай, Надя: если б я был глупее, если б я был моложе, я упал бы пред тобой сейчас на колени и ползал бы у ног твоих, моля подарить мне из жалости последнюю ласку… И я верил бы в силу слов над женщиной… и в то, что эта брошенная ласка может погасить желание… Если бы я был только развратником и не уважал тебя, я мог бы рассчитывать на каприз, на чувственную вспышку, на то, что разбужу память чувств…
– А ты на это не рассчитывал, когда позвал меня сюда?
– Не стану лгать… И это было. Но только в первые дни, когда меня ошеломила твоя холодность… Но ведь я видел вас вместе, видел, как ты глядишь на него, как следишь за каждым его движением… Моя гордая, прежняя Надя… Где теперь твоя гордость? Мне жаль тебя. Мне за тебя страшно. Твоя любовь – безумие, ошибка, падение, измена себе… О, ты слишком умна, чтобы этого не понимать! И, конечно, ты была права, когда без колебания пошла сюда со мной. Чего тебе бояться сейчас? Если б я даже умер у твоих ног, ты не почувствовала бы раскаяния. Мало того: ты через час отдалась бы своему любовнику. Ты – женщина. Ты влюбленная женщина. Нет более жестокого и прямолинейного существа!.. Нет, я не буду молить тебя о любви. Скажи мне только, за что ты меня разлюбила?
Она молчала, глядя в небо. Что сказать? Разве она знает?
– Молчишь?.. Ну, хорошо… Я сам понял.
– Ну? – тревожно сорвалось у нее.
– Я был глуп, поверив в то, что женщина, даже такая недюжинная, как ты, удовлетворится чувством без договоров и обязательств. Я должен был брать с тебя клятвы в верности и клясться сам. Я должен был забрасывать тебя письмами, вечной тенью реять над тобой, подозревать, упрекать, угрожать, напоминать, требовать… Я должен был заковать крепкою цепью твою волю, твои порывы, твои мечты… Разве уважаете вы чувство свободное и гордое? Вам – даже лучшей из вас, даже самой сильной – все-таки нужен властелин. И этот мальчик уже вошел в свою роль. Не знаю, умен ли он, но он инстинктом угадал, что ты жаждешь рабства. Он пришел вовремя. А может быть, ты всегда была такой, а я тебя идеализировал? В любви ты – женщина, как все…
Надежда Васильевна невольно закрыла лицо руками. Ей стало страшно. Он точно раскрыл перед нею ее собственное сердце.
Он взял ее руки и поочередно поцеловал их.
– Я мечтал когда-то, что мы состаримся вместе, что наша любовь переживет и разлуку, и время.
– Полно, голубчик!.. О чем тебе жалеть? Я старше тебя. Мне уже за сорок… У меня дочь невеста. Тебя потянет к молодости, как и меня, – видишь, – потянуло.
– Разве дело в годах? Такую, как ты, я уже никогда не встречу… Когда я был еще студентом, я мечтал полюбить гордую, сильную женщину, товарища в любви, смелую, как мужчина, в своих увлечениях. И ты – одна ты – была такою… Что случилось? Почему все рухнуло? Скажи… ты давно его любишь?
Она ответила ему широким, удивленным взглядом.
– Я его любила всю жизнь.
Это сорвалось у нее так непосредственно, с такой потрясающей искренностью, что Бутурлин почувствовал себя выбитым из колеи.
«А меня?..» – чуть не крикнул он. Но не хватило духа. Расстаться с последней иллюзией теперь, когда он потерял все? И ему вдруг до слез захотелось обнять эту женщину, вернувшую ему юность, дарившую ему радость, осуществившую его прекрасные, несбыточные мечты.
Но она вся была полна другим. Она уже не принадлежала себе. Вся она была чужой собственностью, более чуждой ему, чем первая встречная женщина, платье которой прошуршало вон там, на дороге.
– Уже поздно. Пора! – расслышал он ее тревожный голос.
Да. Пора…
Когда они шли обратно, не оглядываясь на эту скамью, на этот обрыв, на эту манящую даль, он чувствовал себя старым, лысым, смешным, ненужным.
О, молодость!
В гостинице было еще шумно, когда они вернулись.
Актеры и обыватели ужинали. Из раскрытых окон звучал смех.
Надежда Васильевна искала Хлудова в палисаднике. Его там не было.
Она прошла к его номеру и долго стояла с бившимся сердцем у двери, не смея постучать.
– Нет!.. Не могу больше…
Она стукнула. Ждала. Постучала опять. Отворила дверь. Комната была пуста.
«Может быть, он ждет меня в моем номере?»
Она кинулась туда.
Аннушка оправляла постель. На столе кипел самовар. Горели свечи.
– Владимир Петрович не заходил?
– Никак нет… Кушать будете?
Она упала на диван в изнеможении.
Он ушел. Куда? Он сердится. Он ревнует. С тех пор, как они сошлись, они не расставались ни на один час. Первый вечер врозь… Что он думает? Что он чувствует?
Когда Аннушка вышла, она не могла удержать слез.
До света не спала она, все прислушивалась. Дверь оставалась незапертой. Когда в гостинице все погружалось в сон, он всегда крался к ней, бесшумный, беззвучный, и они не расставались до утра.
Первую ночь она провела в одиночестве. И рассвет застал ее в слезах, осунувшуюся, желтую, постаревшую за несколько часов.
Разочаровался? Разлюбил? Поверил сплетне? Ах, да разве это сплетни все, что было между нею и Бутурлиным? И она рыдала. Она проклинала свое прошлое. Она кляла Бутурлина, отнявшего у нее ласки Хлудова в эту ночь. Кто вернет ей счастье этой ночи?
«Я любила его всю жизнь», – сказала она вчера. И разве это неправда? В Хованском она любила свою мечту. В Садовникове – талант. Благодарностью было ее чувство к Муратову. Жажда привязанности и семьи толкнула ее в объятия Мосолова, и ужас одиночества отдал ее Опочинину. А что искала она в Бутурлине, кроме радости жизни? Что влекло ее к нему, кроме жажды наслаждения?
Только в Мочалове она любила свою любовь – безгрешную и бесплотную, которой нет места здесь, на земле, где мы обречены идти и падать, стремиться и страдать.
Хлудов – ее первая, ее единственная любовь. Счастье с другими было только миражем. Она была сильна со всеми. Теперь у нее нет своей воли. Она никому не позволяла оскорблять себя. Теперь у нее нет самолюбия. Во всех изменах, во всех утратах она имела убежище, куда могла уйти со своим горем, отдохнуть и забыться даже. Теперь ни сцена, ни творчество не спасут ее от отчаяния. Все отодвинулось. Все померкло.
Дочь?
Нет. Она не знает и тут, кто дороже ей? Кого ей более жаль? Впервые чувство глубокой материнской нежности, любовь сильного к слабому, потребность самозабвения загорелись в ее душе, привыкшей властвовать в любви.
Проблески этой нежности были у нее еще в далекой юности, в ее чувстве к больному Хованскому. Но она тонула в более ярком чувстве преклонения перед его красотой, изяществом, его породистостью, его отчужденностью. И мужа своего, этого несчастного, безвольного Сашу, она любила с материнской нежностью. Но как скоро, с какой безумной беспечностью он растоптал эти бледные цветы, не дав им распуститься!
Они раскрылись только сейчас. Как свою Верочку, как что-то свое выношенное, выстраданное, оплаканное и отвоеванное у судьбы, любила она бледное лицо Хлудова, его загадочные глаза, его медленную речь, его кроткую, но темную душу.
Стук в дверь? Неужели он?
Она быстро спустила занавес, чтобы в полумраке он не мог разглядеть ее увядшего лица.
Вошла Аннушка. Внесла кофе. Надежда Васильевна упала на подушки.
Жестокая мигрень, как всегда, явилась расплатой за яркие чувства, за жгучие горести.
Хлудов пришел только в два, после репетиции. В театре он узнал, что Надежда Васильевна больна и что программа меняется.
Он подошел к постели и безмолвно опустился на колени.
– Ты?.. Ты?.. – крикнула она, протягивая руки.
Но жестокая боль раскаленным обручем сжала ее голову. И задыхаясь, она упала навзничь.
Тогда он обнял ее и прислонился виском к ее виску.
Блаженная улыбка раскрыла ее губы. О, как тепло, как отрадно! Как смиряется боль под его горячим и нежным прикосновением. О, милый, милый… Чей это пульс бьется в виске? Ее или его?.. О, счастье! Если б не двигаться, лежать так часами… так забыться… перейти в Вечность…
Он сидел у ее постели весь день в полумраке, не выпуская ее руки. Он менял компрессы, подавал ей лекарство, поил ее с ложки лимонным соком и черным кофе. Он был нежен, как девушка, и мягки были его прикосновения. Но не было у него лишних вопросов, ненужных движений, женственной суетливости и растерянности. Когда боль возобновлялась, и Надежда Васильевна начинала стонать и метаться, он опять обнимал ее, ложился головой на подушку, согревал ее висок жаром своего прикосновения, своего дыхания. Он без числа осторожно и мягко целовал пульсировавшие виски, дергавшиеся веки. И опять затихала боль. И наступало сладкое забвение.
Ни одного вопроса. Ни одного намека на происшедшее. И это глубокое молчание, и эта задумчивость…
Что он думал? Что он чувствовал?
Весь он был тайной для нее.
Только когда наступила ночь, Надежда Васильевна заснула крепким сном. Боль прошла.
Хлудов тихонько освободил свою отекшую руку и встал. Все члены его онемели. Он только сейчас почувствовал, что ослаб, что голоден. Он не ел с утра.
В городском саду он сел за столик и поужинал в одиночестве.
Когда он собирался расплатиться, он увидал приближавшегося Бутурлина.
Мгновенно изменилось лицо Хлудова. Бутурлин с удивлением отметил, какой острой враждебностью сверкнул взгляд обычно спокойных темных глаз.
«Ага!.. Тем лучше!.. Есть ревность, значит, есть и страсть. Я боялся, что он только позволяет любить себя».
– Вы ничего не имеете против моего общества? – любезно спросил Бутурлин, поднимая шляпу… – Человек, вина!.. Какое вы предпочитаете?
– Благодарю вас. Я не пью.
– Да… да… вспомнил… Не пьете и не курите… Словом… без слабостей… sans peur at sans reproche, как Баярд… Ха!.. Ха!.. Право, я не шучу… В вас есть что-то рыцарское… что-то от средневековья… Это редко и… пленительно… За ваше здоровье!
Хлудов холодно поклонился. Бутурлин залпом выпил стакан.
– Надежде Васильевне лучше? – внезапно спросил он и зорко уставился в лицо Хлудова, давая ему понять этим вопросом и интонацией, что ему все известно.
Длинные ресницы Хлудова опустились, и спокойно прозвучал ответ:
– Да, она заснула.
– Та-ак… Значит, я ее больше не увижу?.. Это очень жаль, потому что я выезжаю через час… а когда мы свидимся опять, Бог знает!
Он долил и опять выпил стакан вина. Откинувшись на спинку стула, он вытянул длинные ноги, снял шляпу и обмахнул ею сразу загоревшееся лицо.
– Я попрошу вас передать Надежде Васильевне мой горячий прощальный привет… Она вам говорила, что мы с ней старые друзья?
Чуть вздрогнули брови Хлудова и сощурились ресницы.
– Нет… Я ни о чем не спрашивал.
Удивленно вскинул на него глаза Бутурлин. Какова выдержка! Сам он не был бы способен на это.
Он раскурил сигару. Потом придвинулся и положил локти на стол.
– Могу я говорить с вами откровенно?
Опять дрогнуло лицо Хлудова.
– Пожалуйста, – прозвучал отчужденный ответ. Но темные глаза уже утратили свое таинственное спокойствие. Они угрожали.
– Я хочу задать вам вопрос, который покажется вам странным, навязчивым, дерзким. Однако имейте в виду, что я не только преклоняюсь перед артисткой Нероновой… Я Надежду Васильевну высоко ценю… ее дружбой горжусь… И все, что вы услышите сейчас от меня неожиданного, – помните – диктуется только горячей любовью к ней и желанием ей счастья… Вот вам мое предисловие. Теперь начинаю: почему вы на ней не женитесь?
Он в упор смотрел на вспыхнувшего соперника.
– Вы молчите?.. Вы, кажется, удивлены? Но разве я сказал что-нибудь… неприличное? Разве не естественно предложить свое имя и свою защиту любимой женщине?
– Я никогда об этом не думал, – расслышал он тихий, смущенный голос.
– Но почему вы об этом не думали? Разница лет?.. Вы боитесь быть смешным?
Хлудов впервые сделал энергичный жест отрицания.
– Вы меня не поняли… Она… и я? Разве мы пара?.. Я не смел об этом думать.
«Трогательно, – про себя усмехнулся Бутурлин, невольно любуясь опущенными ресницами Хлудова. – Что сделал бы на его месте любой карьерист из первых любовников? Откуда на счастье Нади явился такой феномен?»
– Мой юный друг… Вот в этом ваша ошибка. Вы полюбили женщину старше вас на двадцать лет… Да, на двадцать… Ее дочери уже двадцатый год. И наконец, она настолько умна, что сама своих лет никогда не скрывала. Да и к чему? Любовь, как вы сами видите, не справляется с метрикой… Вы – актер на выходные роли. Она – знаменитость. Любовь и это неравенство сумела уничтожить. Надежда Васильевна вас избрала из многих. Почему же вы не стремитесь закрепить за собой ваше счастье?
– Что вы хотите сказать?.. Закрепить? Это странно…
В голосе Хлудова прозвучали тревожные и враждебные нотки. И Бутурлин почувствовал удовлетворение.
– Видите ли… Я далек от мысли обвинять Надежду Васильевну в непостоянстве… но… я много старше вас и хорошо знаю женщин. Самая свободолюбивая из них втайне жаждет рабства, самая гордая и самостоятельная втайне лелеет мечту о «хозяине», о муже. Что крестьянка, что принцесса – безразлично. Вы на всю жизнь привяжете ее к себе этим требованием. Даже если она и не согласится на ваше предложение, – она будет растрогана им до глубины души. Вы купите себе этим вечную признательность женщины.
– Вы думаете, она согласится?
Бутурлин сделал жест недоумения, раскинув свои холеные руки ладонями вверх.
– Я ничего не утверждаю… Попробуйте…
– Она была так несчастна замужем, – все так же тихо уронил Хлудов, как бы думая вслух.
– Тем более она должна тосковать теперь о том, чего ей не дала жизнь. Если б я был свободен сейчас, я ни минуты не задумался бы над таким шагом! Да… да… К несчастью, я не имею шансов. Поверьте, что и ей, как она ни сильна, нужна тихая пристань, свой угол. Нужен защитник и друг. Законный защитник, я на этом настаиваю. Теперь, когда у нее взрослая дочь, ей более чем когда-нибудь нужно оформить свою связь…
Он внезапно смолк, пораженный бледностью и волнением Хлудова. Впервые широко раскрылись полузакрытые веки, и враждебно, мрачно сверкнули темные глаза.
– Почему вы вздрогнули?.. Что я сказал?.. Послушайте! Вы не мальчик и должны были сами догадаться, что у женщины с таким темпераментом, да еще у артистки, не может не быть бурного прошлого. О, я не осуждаю!.. И вам незачем так враждебно глядеть на меня. Она не была бы знаменитой Нероновой, если б не брала от жизни всего, что требовалось для ее счастья, для роста ее личности и таланта. Вы не первый. Зато вы последний. И в этом есть своя печальная красота… если вы не поженитесь, если вы ее оставите, – сама она вас никогда не бросит, – быть может, у нее еще будут капризы, чувственные порывы, мимолетные увлечения… Но любить после вас она не будет никого. Вы – лучший цветок ее осени.
Он уже давно ушел. И сад давно опустел, и смолкла музыка. А Хлудов все еще сидел, неподвижный, устремив глаза в одну точку. Он был сражен всем, что услышал. Душа болела от ран, метко нанесенных беспощадным соперником. Впервые он ревновал. Впервые страдал. Впервые прошлое возлюбленной казалось ему непроницаемой и враждебной тенью, которую бессильно было прогнать его робкое чувство. Она будет тут всегда между ними, эта тень, от которой веет холодом.
И кем был он сам для нее, этот коварный «друг»?
Не предчувствовал ли он свои муки, увидав их тогда рядом, за кулисами?
Счастья нет.
Счастье – мираж.
Он это знал всегда.
Поездка кончена. Они вернулись. Исчез волшебный сон.
Ничто не радует Надежду Васильевну: ни степь, ни хутор, ни зори, ни закаты, ни хозяйство, ни зверушки. Не радует даже свидание с Верой. Она далека, задумчива. Все запирается, все гадает на картах.
И плачет, плачет…
Все притихло на хуторе, словно перед грозой. Гости чувствуют себя лишними и скоро уезжают.
Один Лучинин жизнерадостен по-прежнему и старается поддержать настроение. Вера благодарна ему за это и встречает его теперь с небывалой любезностью.
– Я очень устала, – отвечает Надежда Васильевна на все вкрадчивые расспросы своего друга.
По вечерам она опять уходит одна в степь. Долго гуляет, но возвращается мрачная или заплаканная. Она мучится разлукой. Она ревнует… Хлудов за последнее время замкнулся в себе, словно стеною отгородился от нее.
О, она слишком хорошо знает, как опасно такое настроение! Человек, привыкший к ласке, легко может найти ее у другой. Все там, за кулисами, влюблены в него. Все жаждут растоптать ее счастье, надругаться над ее любовью. Что делать? Что?.. Позвать его сюда?.. Невозможно! Она выдаст себя своей радостью, своим смятением. Ради Веры она не может его позвать.
И невольно ее собственный дом, который она так любила, ее семья, которой она посвятила жизнь, начинает казаться ей тюрьмой. Ей душно, ей тесно в этих стенах. Присутствие Верочки тяготит ее. Надо делать веселое лицо. Лгать. И эта Верочка, если узнает, возненавидит Хлудова. Она не простит матери ее позднего увлечения. До сих пор еще живет память об ее жестокости к Опочинину. Она даже отказалась быть на его похоронах, быть рядом с матерью в ее горе. Она горда, эта девочка, и мстительна. Давно ли она казалась безличной? Давно ли она была ребенком?
«Хоть бы замуж выходила поскорей», – думает теперь нередко Надежда Васильевна, с непонятным раздражением следя за грациозной и бесстрастной с виду девушкой, которой неведома скука, у которой занят каждый час.
Она с радостью встречает теперь Лучинина. С радостью замечает улыбку Веры и ее снисходительную любезность к гостю. Кто знает?.. Может быть… Это был бы спасительный выход из создавшегося положения. Дочь мешает жить. Вот вывод, к которому теперь подошла Надежда Васильевна, еще бессознательно пока, в силу неумолимой логики страсти.
Вера выходит на террасу, еще розовая от сна, обворожительная в своей простенькой холстинковой блузочке.
– А где мамочка?
– В город покатили, – отвечает Поля, подогревая кофейник и не поднимая глаз. – Спозаранку встали… веселые такие… приказали лошадей закладывать… Делов, вишь ты, много накопилось, да покупок… К вечеру обещали вернуться.
«Одна поехала?» – хочет спросить Вера. Но, взглянув в ехидные глаза Поли, внезапно опускает ресницы и начинает старательно намазывать масло на ломтик хлеба.
Точно угадав ее мысли, Поля подхватывает:
– И что такое, дивлюсь!.. Просила я меня взять – отказали. И Аннушка даже не нужна стала…
– Довольно! – перебивает Вера, сдвинув бледно намеченные брови. – Налейте кофе и ступайте!
Поля уходит, поджав губы.
Но своего она добилась. Вера задумалась. Подозрения растут и терзают.
Надежда Васильевна возвращается только к вечеру. Дочь ждет ее, сидя за калиткой, под тенью тополя, на скамье. Оттуда видна вся дорога до самой мельницы.
– Верочка? – умиленно вскрикивает Надежда Васильевна. Она легко выпрыгивает из экипажа и обнимает дочь. Теперь воскресла вся былая нежность к ней. В этой порывистой ласке чувствуется вина.
И все-таки Вера счастлива. Безупречная когда-то и гордая мать ее никогда не дарила ее такой нежностью. А для Верочки во всем мире существует одна только мать.
Точно живой воды напилась погибавшая с тоски Надежда Васильевна. Точно помолодела на десять лет. Зазвучал прежний смех. Заблестели глаза. Для всех нашлись улыбка и ласка: и Буренушке, из резвой телушки ставшей коровой, но не утратившей еще своего задора и фантазии, и стареющим собачкам, и вечно юному попугаю, и птичьему шумному царству цесарок, гусей и индюков.
К обеду на другой день приехал Лучинин, как всегда, с интересными книгами, с вкусными конфетами. Шумно по-старому отобедали втроем, читали на террасе Вальтера Скотта, которым так увлекалась Вера, пили чай. Потом втроем пошли в степь, к мельнице, и любовались поздно всходившей луной.
«Может быть… может быть… – настойчиво стучалась мысль, когда Надежда Васильевна видела Лучинина рядом с дочерью. – Можно ли желать лучшего мужа? Богат, умен, здоров, щедр, образован, родовит… Не молод, правда… Ну да ведь так спокойнее…»
И она, так безумно стремившаяся к юности Хлудова, хладнокровно обрекала дочь на бесстрастное существование рядом с Пожилым мужем, лишала ее неотъемлемого права на радость. И сама не сознавала своей жестокости.
Прошла неделя. И опять светлые дни сменились слезами, тоской. Опять началось гадание на картах. Опять раздались раздражительные окрики на всех, не исключая Веры.
Вера неожиданно зашла на кухню за стаканом молока. Через открытое окно она услыхала, как озлобленная Пелагея, тряся над жаровней таз с вареньем, ворчала:
– Ничем не потрафишь… Пора, стало быть, в город ехать к любовнику… Уж и ехала бы, что ли, чем на людей кидаться!
Вера на цыпочках вышла из кухни, никем не замеченная, и на целый день заперлась у себя. Она не хотела сойти, к обеду. Ей было страшно взглянуть на мать… К счастью, Надежда Васильевна отнеслась равнодушно к ее отсутствию. Вошла один раз в спальню дочери, дала ей капель, пощупала ее лоб, опустила занавески, поцеловала и ушла к себе. А сама была такая желтая, осунувшаяся, совсем больная.
Вот и свалилась. Опять началась жестокая мигрень.
Вера сидела подле постели матери, сменяла горячие компрессы, поила ее с ложечки лимонным соком, давала капли. Доверяла только Аннушке. Поля сунулась было в дверь. Барышня так и зашипела на нее, как змейка: «Не смей входить! Вон!..» Даже глаза засверкали.
– Шла кума пеша, а куму легче, – форсила Поля, громыхая на кухне, чем попало.
Аннушку она теперь ненавидела не меньше, чем барышню. Ведь уж она то наверное все знает, и когда, и с кем… А все отнекивается, все дуру ломает. Народ!
А Надежде Васильевне никто не мог угодить, даже Вера. Все раздражало. То стукнут громко, то двинутся не вовремя. И кофе недостаточно горяч, и лимонный сок слишком тепел, и в комнате душно, и все-то неловкие… Вспоминались блаженные часы, когда она лежала больная, а к ее виску прижимались яркие губы, и горячая рука ласкала ее веки. И было так сладостно. Не хотелось двигаться, жить. Хотелось незаметно перейти в Вечность.
Теперь Вера сама радуется, когда мать едет в город.
Она уже не ждет ее на заветной скамье, не бежит ей навстречу, не ищет ее порывистых, виноватых ласк. Не надо!.. Она не хочет делиться ни с кем ее чувством. Когда-то она верила, что царит в сердце матери безгранично. Второго места ей не нужно.
Но ей жаль бедную мамочку. В этой новой жалости есть что-то мучительное, острое. Это презрение сильного к слабому, в котором Вера еще не дает себе отчета. Это горечь разочарования. С таким чувством дикарь бьет своего божка за то, что он обманул его ожидания.
… – Верочка, ты не соскучишься без меня? – спрашивает Надежда Васильевна, гладя опущенную голову дочери. – Я ненадолго съезжу в Киев, покажусь доктору. Это знаменитость наша. А я давно больна.
Голос ее печален и глаза тоже. Жадно ищет в них разгадки встревоженная Вера. Еще час назад мать казалась такой счастливой. С такой радостью распоряжалась укладкой сундука.
Что ж? Пусть едет! Вера привыкла к одиночеству. Она покорно целует руку матери, и когда Надежда Васильевна, взяв ее за подбородок, силится заглянуть в глаза Веры, она встречает взгляд, полный преданности и печали.
Вздохнув, Надежда Васильевна целует ресницы дочери. У каждой дрожат слезы в груди. У каждой горят вопросы на устах. Но расходятся они молча. Стену, которая стоит между ними, бессильна разрушить вся их любовь.
Со слезами на этот раз расстается Надежда Васильевна с дочерью. Она едет на неделю. Едет навстречу радости. В городе, у заставы, ее встретит Хлудов, и они проживут вдвоем в живописном Киеве целую неделю или две с глазу на глаз, отрезанные от всего мира, счастливые, влюбленные оба чуть ли не сильнее прежнего.
Отчего же эти слезы? Откуда эти предчувствия, теснящие грудь? Она долго машет платком, оглядываясь, пока не скрывается из ее глаз белая фигура Веры. И когда за поворотом исчезает темное пятно хутора с его тополями, слезы все бегут по лицу Надежды Васильевны. И эти слезы не облегчают.
А Вера бежит наверх, запирается, закрывает окна, опускает шторы, падает на подушки, зарывшись в них лицом. Ничего не видеть! Ничего не слышать! Ей мерещится ехидная усмешка Поли. Ей страшно услыхать слова, которые она угадывает.
«Знаем мы этих докторов… Лучшие платья забрала, все шали дорогие, все нарядные наколки и чепцы… Знаем мы эти болезни…»
Ах, не думать! Не думать… С ума можно сойти!
Встревоженная, печальная вернулась Надежда Васильевна от доктора в свою гостиницу. С почетом принял ее П***, не раз видевший ее на провинциальной сцене, обязанный ей самыми красочными минутами в его суровой жизни. Полтора часа посвятил он ее осмотру и расспросам, вкрадчиво и мягко касаясь самых интимных сторон ее жизни. С пылавшими щеками отвечала она, с опущенной головой. Но он ласково гладил ее руки и требовал к себе доверия. Она не скрыла ничего, ни одного факта, смущавшего ее самое, ни одного темного движения души, ни одного стихийного порыва. Она дала ему заглянуть в тайники ее души и тела, в. ту область бессознательного, где дремлют неведомые нам самим силы и возможности, в ту бездну, перед которой она сама содрогалась в юности, считая себя порочной и грязной и моля Бога помочь ей бороться с искушением.
– Порочность… грязь… разврат – все это слова, – говорил он ей, – и слова не умные, которые ничего не изменили и ничего никому не объяснят. Будем смотреть на вещи трезво! У вас исключительный темперамент, требованиями которого пренебрегать нельзя. Только живя полной жизнью, вы будете здоровы. И только будучи здоровой, вы сможете работать. Простите за грубость, но я скажу вам откровенно: вам нужен муж, нужна нормальная половая жизнь.
– Что вы?.. Что вы?.. Мне уже за сорок лет…
– Тем более вам нужен муж. Говорю вам серьезно: воздержание для вас мучительно и пагубно. Вы заплатите за него не только здоровьем, но и жизнью. Не слишком ли это дорогая цена, Надежда Васильевна? Большая ошибка думать, что чувственны одни мужчины, что они одни страдают от воздержания. Знаете вы, чем грозит вам ваша вечная неудовлетворенность?.. Мне страшно напугать вас, но я не вижу другого выхода, чтобы победить ваши предрассудки… Вы уже давно страдаете? Давно у вас вот эти явления?
– Года два… кажется…
– А кто-нибудь у вас в семье умер от рака?
Надежда Васильевна побледнела. Вспомнился дедушка.
– Берегитесь! Природа жестоко отомстит за себя. Вам грозит та же болезнь. И единственное спасение от нее – в нормальной жизни, без бурь, без эксцессов, словом, в замужестве.
Она вышла из кабинета доктора ошеломленная, удрученная. Значит, только этому исключительному темпераменту ее, вспышек которого она стыдилась с юности, который она застенчиво старалась подавить даже в сношениях с любимым человеком, обязана она тем, что стала артисткой? Она отказалась верить, что не была бы знаменитой Нероновой, имей она более пассивную, более холодную натуру. Неужели именно этой стихийности ее порывов обязана она самыми высшими моментами ее достижений и творчества? В ней источник не только ее любовных экстазов, но и жизнерадостности, которая алым светом пронизывает ее душу и мозг и даже в сорок с лишком лет дает ей вид тридцатилетней женщины?
«Точно я тебя не знаю!.. Разве можешь ты прожить без мужчины?»
Эти циничные слова когда-то бросил ей в лицо ее муж Мосолов. Она отказывала ему в ласке, оскорбленная его изменой.
Ах, это было давно! Ей минуло тогда двадцать восемь лет, и все решения казались легкими. И быть бесстрастной и одинокой считалось первым шагом к свободе души, жаждавшей творчества, как радости и забвения от всех земных обманов.
Теперь она – жалкая раба своей страсти. Малейшее подозрение в охлаждении Хлудова, легчайшая тень на его лице мешают ей не только работать и творить. Лишают ее силы улыбаться, двигаться, жить.
О страшное, о сладкое иго любви!
Хлудов встречает ее нежный, тревожный.
– Ну, что сказал доктор?
– Ах, глупости!.. не хочется повторять…
– Нет, все-таки…
– Велел ехать на воды, лечиться горячими ваннами.
– Надя… Ты что-то скрываешь…
Она садится, сбросив шляпу, и неожиданно плачет, пряча лицо в руках. В один миг он на коленях, у ее ног. Он нежно разжимает ее руки. Он просит довериться ему. Боже мой! Чем больна она? Что мог сказать ей доктор такого ужасного? Зачем она его мучит скрытностью?
Тогда, пряча на его груди свое лицо, она признается ему во всем. Да, она несчастна. Женщине трудно быть счастливой с такой неутолимой жаждой радости. Мужчине это легко. Мужчине все прощают. Но кто поймет ее? Доктор понял. Но на то он знаменитость, и все тайны ему доступны, и все слабости понятны.
– А ты?.. Ты?.. Чистый, скромный, гордый… Разве поймешь ты меня? Разве не осудишь первый?.. Вот я тебе все сказала. Ах, зачем я тебе это сказала! Лучше бы эта тайна умерла со мной… Он говорит: вам нужен муж. Не смешно ли? Мне в мои годы выйти замуж? Ах, эти доктора! Они не знают жизни и людей. Только книги. В книгах так легко не быть смешным, жить, как хочешь, ни перед кем не опускать головы…
Тогда, побледнев, с мучительно бьющимся сердцем, он просит ее быть его женой.
Вот он сказал ей, Наконец, эти слова, которые все эти два месяца горели в его душе.
Она глядит на него, не понимая. Потом, ахнув, закрывает лицо руками и снова начинает рыдать.
Он вздыхает и отходит к окну.
– Я знал, что ты не согласишься. Забудь эти слова!
Она вдруг открывает залитое слезами лицо. Глаза ее сверкают.
– Нет, постой!.. Поди сюда… Ближе!.. Сядь рядом… вот так… И смотри мне в глаза, – страстно, властно говорит она, беря в руки его лицо и впиваясь в него взглядом. – Кто тебя научил этому? Кто тебе это подсказал?
Его ресницы опускаются.
– Смотри на меня! – исступленно вскрикивает она. – Зачем прячешь глаза?.. О, Господи!.. ничего в них не вижу… Точно в колодец гляжу. Дна не вижу, души твоей не вижу… только свое лицо…
– Так и надо, – шепчет он, тихонько обнимая ее. – Ничего там нет, кроме тебя…
– Это жалость, Володя, говорит в тебе. Не любовь. Но как смеешь ты жалеть меня? Ведь это обида, обида… Разве я просила у тебя жалости? Только любви…
– Это любовь, Надя…
– Нет… Так любить меня ты не можешь. Если б мне было семнадцать лет, я бы тебе поверила. И была бы счастлива. Знаешь ты, сколько мне лет?
– Мне все равно. Я люблю тебя.
– Нет… Этим не шутят. Я скоро стану старухой. А ты будешь связан по рукам и ногам… Встретишь другую, полюбишь молоденькую… Пожалеешь, проклянешь… моей смерти пожелаешь….
– Что ты? Что ты, Надя?.. Побойся Бога!
– …не покажешь вида… Нет! Ты, добрый… Но думаешь, я-то не угадаю? Не почувствую?
– Надя… Что же я должен делать?
– Ах, уйди!.. Оставь меня!.. Нет, нет, постой!.. Не уходи, Володенька… Обними меня!.. Милый, милый… благодарю тебя за твою доброту, за твое благородство!.. Только… не надо мне его! Люби меня просто, беспечно, ни о чем не гадая, не жалея меня, не утешая ни в чем… Понимаешь? Самого себя люби во мне, свою радость… как… (…любили меня все другие до тебя, когда я была молода), – хочет она сказать. Но слова замирают на устах…
И в отчаянии, прижав к груди его голову, она заканчивает разбитым голосом, от которого дрогнуло сердце Хлудова:
– Ничего больше не прошу у тебя… Ничего!
Пора уже возвращаться на хутор, но у Надежды Васильевны нет силы разорвать очарованный круг и вернуться к действительности.
Они живут здесь, отрезанные от всего мира, не разлучаясь ни на один час. Их комнаты рядом, но одна всегда пуста, и постель в ней не смята. Как муж и жена. Как сладко звучат эти слова в душе Надежды Васильевны! Внезапно вошла в нее мечта, и бороться нет сил с ее очарованием.
Почему он это сказал?
Зачем она его отвергла?
Почему он молчит теперь и так печален?
Они оба таят друг от друга свою тоску.
«Если бы она любила меня, она согласилась бы», – думает Хлудов.
«Если б он любил меня, он повторил бы свое предложение», – думает она.
И черная тень недоверия опять встает между ними.
– Пора ехать, – говорит она в одно утро, как всегда нарядная, в щегольском капоте и наколке, выходя к нему в номер, где уже ждет ее кофе и легкий завтрак. Но лицо ее желто, у висков выступил веер морщинок. Кольдкрем и пудра бессильны стереть следы времени.
Хлудов еще находится в том периоде влюбленности, когда не замечаешь недостатков любимого лица. И ей нечего пока бояться… Тем не менее, на заре, при закрытых шторах, она всегда гонит его от себя, а утром он видит ее уже нарядную, напудренную, во всем блеске.
– Почему пора? – наивно спрашивает он.
– Какое ты дитя, Володя!.. Меня ждет дочь. У меня есть обязанности. Я безумие совершила, уехав с тобой. Пусть простит меня Господь за то, что я тебя так люблю! Вера мне этого не простит… И я сама себе этого не прощаю. Я должна помнить о ней. Ради нее должна бояться сплетен. Кто возьмет замуж девушку, мать которой срамит себя на весь город? Если там узнают, что ты поехал со мной…
– Никто этого не узнает. Все думают, что я в Рязани, у больного дяди. Я так Микульскому и сказал. А маменька нас не выдаст.
Подперев рукой голову, она рассеянно мешает сахар в чашке.
– Мне трудно спрятаться от людей и сплетен. Здесь меня видели на сцене когда-то. Могут вспомнить. Ах, Володя, когда я подумаю, что ждет меня по возвращении, мне прямо не хочется жить!
– Надя… Но ведь мы же будем видеться?
– Где?.. Когда?.. В доме у себя я не могу тебя принять… К тебе прийти… Какими глазами взгляну на твою мать? Нет… Я ничего не вижу впереди…
– Что же это будет? – спрашивает он в безграничном отчаянии. – Надя… Я не могу жить без тебя… Почему же ты не хочешь согласиться?
– На что?
Но, еще не слыша его ответа, она угадывает его, и краска заливает все ее лицо.
– Если б мы обвенчались с тобою завтра, кто посмел бы осудить тебя? Кто посмел бы разлучить нас?.. И если б ты меня действительно любила…
Вскрикнув, она падает ему на грудь. Смеется и плачет.
Она дает ему высказаться на этот раз, с жадностью вбирает в себя его слова, вслушивается в его интонации, ловит его взгляды. Любит… Любит… Это не жалость. Это страсть. Это тот же ужас перед одиночеством. То же стремление слить в одно две души, две жизни – осуществить на земле недостижимую мечту.
…Он просит ее обвенчаться тут же, до возвращения в N***. Все бумаги им может выслать мать его. Главное – не расставаться, не нарушать очарования недавних, но уже внедрившихся привычек любви и близости. И сплетен будет меньше. Все преклонятся перед совершившимся фактом. Брак в глазах людей освятит их связь. И прошлое их будет оправдано.
Но она печально качает головой.
А Вера? Он забыл об ее дочери?.. Как может она выйти замуж раньше Веры? Надо ее пристроить, прежде всего, об ее будущем позаботиться.
Надежда Васильевна расцвела и словно помолодела. Усердно посещает она все храмы и пещеры. Молится, жертвует, умиляется. Мечтает о счастье. Хоть час да мой! Пламенно молит Божью Матерь устроить судьбу Верочки, послать ей богатого, солидного и доброго мужа.
А в душе Хлудова, бессознательно, чувствующего бренность земных радостей, бессознательно угадывающего быстротечность жизни вообще, а его собственной жизни в особенности, растет невольное чувство ненависти к Вере, которая стоит на дороге к его счастью.
Войска возвращаются из Крыма. Наконец!.. Наконец! Их чествуют. Всюду балы, обеды, торжественные рауты. Разгар сезона.
Вере шьют бальные платья, и она покорно стоит часами у зеркала, пока на нее примеряют фасоны, а Надежда Васильевна разбирается в материях. Ей противны эти наряды. Ведь весь этот газ, тарлатан и цветы – уловки, чтоб поймать жениха. Выйти замуж?.. Вера содрогается от отвращения… Это – доля всех. И ее не избегнешь, конечно. Но инстинктивное сознание, что она сама рождена для иной доли, не умирает в душе Веры и будит ее протест. Если бы Федя Спримон был жив теперь, он вернулся бы домой вместе с другими севастопольскими героями, и за него Вера вышла бы замуж без ропота, с доверием. И Он любил бы ее, как любит брат сестру. И это было бы счастье, единственно возможное на земле, если Вере не суждено быть артисткой.
Все сильнее влечет к себе ее эта мечта. Все заманчивее кажется ей доля актрисы.
Внезапно она узнает, что Надежда Васильевна на год покидает сцену. Это ей сказал Лучинин.
– Мамочка… Что это значит?
Надежда Васильевна крупными шагами ходит по комнате. На голос дочери оборачивается. В ее лице скорбь.
– Для тебя, Верочка… Так надо… Ты еще дитя и не знаешь, как в свете относятся к актрисам. А я хочу, чтоб ты вышла замуж этой зимой… Пора! Тебе уже двадцатый год пошел. Я не смею стоять у тебя на дороге. Да и о приданом твоем мне надо позаботиться… Ну, ну… полно!.. Плакать не о чем…
– Вам тяжело, мамочка… я знаю… вижу…
«Как она чутка!.. – думает Надежда Васильевна. – Она знает, что это великая жертва. Ее не обманешь…»
– Пустяки!.. И мне надо отдохнуть. Нервы никуда не годятся. Вот пристрою тебя, тогда вздохну свободно…
Вера плачет весь день.
Со странным чувством входит Вера в зал Дворянского собрания.
Как будто все осталось по-прежнему, и чуть ли не тот же вальс гремит ей навстречу. А кажется, что все это она видела во сне. И проснулась давно-давно для слез и разочарования.
И сама она с виду все та же: стройная, воздушная в своем белом газовом платье. Но розы в волосах ее не так смяты, как душа, утратившая иллюзии. Ничто не радует. Ничто не манит. И ничего не ждешь.
И лица кругом чужие. Нет милого Феди, нет противного Нольде. И Мерлетта исчезла. Все подходят незнакомые офицеры. Она никому не отказывает, но танцует без прежнего волнения, как бы покорно совершая необходимый обряд. Толпа кавалеров ждет по-старому очереди. Ропот восхищения встречает эту первую красавицу города. Весь ***ский полк, вернувшийся из Севастополя, у ног Веры. Она танцует до полного изнеможения.
Этот успех радостно волнует Надежду Васильевну. Кавалеры спешат ей представиться. Даже на Лучинина, который не отходит от нее, падают лучи этой славы.
Вера, утомленная пестрой и чужой толпой, подарила Лучинина такой радостной, такой неожиданной улыбкой, что у того сердце дрогнуло. Она доверчиво берет его под руку и ходит с ним по залу.
– Мазурка?.. Нет… Только с вами…
«Вы все-таки не чужой…» – договаривает ее улыбка.
И Лучинин вытирает выступивший на лбу пот. Сердце тяжко бьется. Вдруг родилась надежда на счастье. Вдруг застучала в виски кровь. Он чувствует себя влюбленным. Безумие?.. Конечно… Но кто знает?
– Красавица, – говорит барон фон Норденгейм, пристально следивший за Верой. – Вы не знаете, кто это?
Он только что вышел из-за карточного стола, где умно, тонко, с большой выдержкой вел крупную игру. Выигрыш поднял его настроение. Партнером его был Спримон, сильно постаревший за этот год.
– Вы о ком? О ком спрашиваете?
Он повертывает красную в складках шею, туго стянутую воротником мундира, и видит нежное, милое для него в память прошлого лицо.
– А!.. Эта?.. Это Верочка Неронова… то бишь… Мосолова… дочь нашей знаменитой актрисы.
– Актрисы?.. – брови барона поднялись.
Он высок, статен, прекрасно сложен. Ему пошел сорок первый год, но он кажется моложе. В его белокурых волосах, зачесанных по-николаевски вперед, на виски и на лоб, нет ни одного седого. Добродушно улыбаются его близорукие голубые глаза. У него высокий убегающий лоб и орлиный нос, придающий ему горделивую осанку. Крупный рот не виден под густыми усами. Всего удивительнее его свежий румянец. Нужно близко приглядеться, чтобы рассмотреть сеть мелких кровяных жилок на его щеках, образующую неровные пятна, которые издали кажутся румянцем.
Покручивая ус, барон следит за танцующей Верой.
– Бутончик… А приданого за ней сколько?
– Навряд ли много дадут… Живут они широко.
– Та-ак… От женихов, небось, отбою нет?
Спримон тяжко вздыхает.
– Еще бы женихам не быть! Один Лучинин чего стоит!.. Только горда наша Верочка, ни о ком слышать не хочет… Видите ли… Она уже обручена была… да… убили ее жениха в самом… «…начале войны», – хочет он сказать, но спазм перехватывает горло. Он вынимает платок и судорожно кашляет.
Барон так поглощен своими думами, что не замечает волнения Спримона. Он сам давно мечтает о женитьбе. Но, застенчивый с женщинами и лишенный темперамента, он до сорока лет не мог осуществить своей мечты. Семья на плечах и бедность – вот что связывало его по рукам и ногам. Теперь на войне он дослужился до майора, а главное, умер дядя и оставил ему десять тысяч, которыми он обеспечил двух сестер, засидевшихся в девицах.
Только теперь, вернувшись живым и невредимым из-под Севастополя, он вдруг почувствовал себя свободным располагать остатком жизни. Он понял, что эта жизнь уходит. И небывалая острая жажда счастья охватила его.
– Представьте меня! – дрогнувшим голосом сказал он Спримону.
Обмахиваясь веером, Надежда Васильевна внимательно слушает барона.
Она ловко выспросила его о семейном положении, об его видах на будущее. Она зорко глядит в его лицо, ища на нем печати бурного прошлого, пороков, страстей, болезней, быть может… Нет. Это лицо ясно, голубые глаза кротки, добродушная улыбка открывает ряд крепких белых зубов. Гордостью, неподкупностью, цельностью ясной души веет от этого потомка тевтонских рыцарей. Как будто он пришел из средневековья, где умели храбро биться, крепко верить и верно любить, – и вот случайно затерялся в толпе карьеристов и светских суетливых людей. Трогательно звучит его голос, когда он говорит о сестрах, о покойном отце. И Надежду Васильевну волнует его бесхитростный рассказ. «Какой добряк!..» – думает она и невольно лорнирует Веру.
– А вы не танцуете, барон?
– Где ж мне? Я стар, Надежда Васильевна… Да и смолоду никогда не был кавалером… Женщин боюсь…
– Что так? – смеется она.
– Таков уродился… Вот сейчас с вашей дочкой двух слов связать не сумел… Красавица она у вас.
Сердце Надежды Васильевны бьется. Почем знать? И когда барон, два раза вытерев платком влажный от волнения лоб, решается, наконец, просить позволения нанести визит, у Надежды Васильевны срывается с подкупающей задушевностью:
– Ах, пожалуйста! Я буду очень рада…
Вера стоит у окна в сумерки. Чьи-то щегольские сани отъехали сейчас от крыльца. Как будто лошади Лучинина. Но ее не звали в гостиную.
Дверь скрипнула.
– Пожалуйте к мамашеньке, – торжественно докладывает Поля, не переступая порога.
Сердце Веры дрогнуло.
В гостиной полное освещение. Горят все свечи в бронзовых бра. Надежда Васильевна в новой наколке, в дорогом муаровом платье ходит по комнате. Увидав Веру, хочет заговорить, но подбородок ее дрожит, и голос не повинуется ей.
Вера уже догадалась. И вся как-то подобралась внутренне.
– Сядь!.. Чего стоишь?
Надежда Васильевна берет со стола флакон и нюхает соли. Руки у нее прыгают.
– Сейчас у меня был Лучинин. Он просит твоей руки.
Вера быстро опускает голову.
– Ну… что же ты молчишь?
– Я не пойду за него, мамочка.
У Надежды Васильевны перехватывает горло. Сцепив пальцы, она пробует удержать их дрожь.
– К такому… глупому ответу я была готова давно… Но помни: я его не слышала… Я жду от тебя других слов. Ты – не дура, и сама понимаешь, что такими женихами не бросаются. Лучинин богат, щедр… образованный… с душой утонченной и благородной… Я тебе желаю добра…
– Я не люблю его, мамочка…
Передохнув, молча смотрит на нее мать. И садится в кресло. Эти простые слова, дошли до ее сердца.
– Ах, Верочка, почем знать?.. Может быть, в этом и есть залог счастья… – «Не любить… Не страдать…» – вдруг вспоминается ей, и голос замирает. – Дай Бог, чтоб минула тебя эта чаша… то, что называется страстью! Не хочу для тебя этих мук, Верочка, этих неизбежных унижений… К Лучинину ты привыкнешь. Он будет прекрасным мужем… Будет с тебя пылинки сдувать… Знаю, ты любила Федю… Но… видно, не судьба. Да наконец, ты – бесприданница… Что я дам тебе, кроме тряпок? Тысяч пять, не больше… Разве это деньги? Мы все проживаем, Верочка, особенно сейчас, когда я не играю…
Вера вдруг поднимает голову.
– Мамочка… можно мне… быть откровенной с вами?
– Ну… ну… говори!
Закутавшись в горностаевую тальму, Надежда Васильевна садится глубже в кресле.
– Вот я… слежу за вами весь этот год…
«Час от часу не легче!..» – думает Надежда Васильевна.
– И я завидую вам, мамочка… Вы такая счастливая…
– Я счастливая? – сорвавшимся звуком переспрашивает артистка.
– Да, мамочка… Я хотела бы быть такой, как вы…
– Ты – дитя и многого не понимаешь. Нельзя прожить без горя. И у меня его довольно…
– Знаю, – срывается тихий ответ, и Надежда Васильевна вся замирает, выпрямившись: «Что знает она?.. Что может она знать? Страшно спросить…»
Вера вдруг подходит, опускается на колени. Так они ближе, так говорить легче, но руки Надежды Васильевны дрожат. Она этого порыва не ждала от дочери.
– Вы часто плачете, мамочка… Я не знаю отчего. И не смею расспрашивать. Но горе у вас есть. И вот я слежу за вами… Я вижу вас, когда вы учите новую роль, когда вы едете в театр… У вас так сверкают глаза, горят щеки… Такой молодой у вас голос! Вы все забываете в эти минуты… Разве это не правда?
– Правда… правда…
– Я вижу вас в уборной. Вы приезжаете расстроенная, но стоит вам сделать себе грим, надеть костюм и стать за кулисы, – вы уже другая… Вы не моя мамочка. У вас другое лицо, другие глаза…
«Какова!..» – внутренне восхищается растерявшаяся артистка.
– Милая мамочка… Я хотела бы только быть такой, как вы… Пустите и меня на сцену!.. Погодите, мамочка… я не все сказала… Если в жизни так много страданий… Вспомните, мамочка, как я просилась в монастырь…
– Вздор какой! Монашенка с таким ртом, с такими глазами… Ты сбежала бы оттуда через год. Разве можно, Вера, бояться жизни?
– Ах, мамочка, почему мне кажется, что книга лучше жизни?.. Знаете? Когда в институте меня преследовала Орлова (наша классная дама), я садилась в угол за доску, закрывала глаза, вспоминала сказки и воображала себя волшебницей. Будто я все могу. Махну палочкой, и исчезнет Орлова, институт… А я уже лечу над землей… к вам, мамочка… Вы будто спите и не чувствуете, что я наклонилась над вами… И так ярко мне все это представится… будто я лечу… даже… чувствую ветер на лице. Вы смеетесь?.. И многое другое я представляла себе… Так задумаюсь иногда, что не слышу звонка… Очнусь, а на душе уже легко. Почему-то мне кажется, что вы чувствуете то же самое, когда выходите на сцену. Значит, театр лучше, чем…
Не дослушав, Надежда Васильевна целует голову дочери.
– Умница ты моя… Сокровище… Как хорошо ты это все говорила! Вот говори со мной так почаще!.. Не скрывай от меня ничего… Но… (она отодвигается в кресле) на сцене… пока я жива… тебе не быть! Нет… нет! И заикаться при мне не смей о сцене!.. Я тебя слишком люблю, чтоб добровольно толкнуть в этот омут. Хочу тебя видеть пристроенной за хорошим человеком… Хочу тебе тихого, простого счастья… Поверь мне: все у меня есть… слава, свобода, деньги, поклонение… Но чего бы я не дала, чтобы иметь доброго, верного и преданного человека рядом с собой… на всю жизнь… чтобы жить век на хуторе – никому не известной… без этих интриг, без поклонников…
Она вдруг начинает плакать… Потеряв всякий страх, Вера целует ее руки и слышит сквозь слезы:
– Я была очень несчастна с твоим отцом… Не дай Бог тебе такой жизни!
– Папочка! Он был такой добрый… Его все любили…
Она вдруг смолкает. В памяти встает страшная картина. В ушах звучит крик Надежды Васильевны, когда она кинулась к трупу Мосолова.
– Да… он был добрый… но он мне нанес такую обиду, такой удар, от которого женщина никогда не может оправиться… Я на двадцать лет душой постарела в этом браке… Я на все другими глазами глядеть начала… Ну да что вспоминать!.. Ведь свет не клином сошелся. У тебя другая доля будет, – спохватывается Надежда Васильевна. – Лучинин – не актер. Он человек порядочный… Ну… что же ты молчишь?
Вера поднимается с колен, опустив ресницы. И опять мать видит упрямо сжатые губы, надменное лицо, напоминающее Хованского.
– Мамочка… ударьте меня!.. Совсем убейте, если я стою этого… Но замуж за Лучинина я никогда не выйду!
Надежда Васильевна срывается с кресла. Голова ее и руки трясутся.
– Ступай вон, скверная девчонка! Неблагодарная… бессердечная…
Вера бежит к себе, заткнув уши. Но истерические гневные крики словно догоняют ее…
– И не стыдно вам так мамашеньку огорчать? – шепчет ей Поля в пустой столовой.
– Молчать! – презрительно говорит Вера, не опуская глаз пред злым взглядом Поли.
У Надежды Васильевны мигрень. Весь дом на ногах. Но движутся беззвучно. Шепчутся.
Вечером Вера подходит к двери матери. Она никогда не ложится спать, не получив благословения.
На этот раз дверь заперта. На робкий стук Веры выходит Поля. В руках у нее полотенце, смоченное в уксусе.
– Мамашенька не желают вас видеть, – шипит Поля с торжествующей улыбкой.
Через полчаса Аннушка, вместе с Полей меняющая компрессы, выходит в коридор и, вздрогнув, отступает. В полумраке Вера стоит на коленях, у двери.
– Ангелочек мой… Что вы тут делаете?
– Я жду, когда мамочка впустит меня.
– Да вы простудитесь, золотая моя барышня. Вы опять воспаление легких получите…
– Аннушка, передайте мамочке, что я буду стоять здесь всю ночь, пока она меня не впустит.
Через дверь слышны причитания Аннушки, гневный голос артистки, сладкие речи Поли. Вера не двигается.
Проходит час… Ноги ее затекли. Спину ломит. Ей страшно холодно… Но она не уйдет. Она не шевельнется. Она слишком любит мать. Все равно она не заснет без ее прощения. Но ни минуты она не чувствует своей вины. Любовь к погибшему жениху представляется ей сейчас высшей ценностью ее жизни, и оскорбить эту любовь браком с другим она не согласится. Лучше в монастырь!
Поля выходит, чтобы поставить самовар. Уже второй час ночи. Барышня все стоит на коленях… «Ну и характерец! – думает Поля. – Два часа стоит…» Вера не поднимает головы, не говорит ни слова.
Аннушка снова выглянула и с воплем кидается в ноги артистке.
– Пожалейте вы нашего ангела!.. Ведь сляжет опять, умрет… Смирите вы ваше сердце, Надежда Васильевна!.. Не плакаться бы вам потом…
– Позови, – вяло говорит Надежда Васильевна, измученная только что стихшей болью.
Вера шатается от слабости. Молча, опустив ресницы, подходит она к постели, становится на колени, на коврике, и покорно целует бесстрастную руку матери. Надежда Васильевна не открывает глаз. Аннушка истерически рыдает.
Вера несколько мгновений лежит лицом на краю постели, прижавшись щекой к инертным пальцам матери. В этом немом жесте красноречиво говорит ее покорная, беззаветная нежность. И Надежда Васильевна растрогана. Две слезы ползут по ее щекам, но губы сомкнуты.
Вера молча поднимается и выходит из комнаты.
«Ах», – раздается на пороге. Это Поля вернулась из кухни и сторонится, чтобы дать дорогу барышне.
Аннушка всхлипывает еще громче, с каким-то сладострастием.
– Пошла вон, дура! – вдруг спокойно и громко говорит артистка. И садится на постели с лицом и жестами совсем здорового человека.
За эти часы она вспомнила о бароне. Кто знает? Еще не все потеряно.
Барон Норден фон Норденгейм приезжает с визитом дня через два после бала. Но Веру в гостиную не зовут. Надежда Васильевна на этот раз осторожна. Она сама занимает гостя, и он уезжает очарованный, выпросив разрешения бывать запросто.
На этой же неделе у Нероновой обычная вечеринка. Барон получает приглашение. Весь вечер он играет в карты. Вера не обращает на него внимания. Она окружена молодежью. Племянники «крестной», генеральши Карповой, кончающие корпус кадеты, играют в фанты и в почту с Верой и барышнями, родственницами Спримона. Молодежь поголовно влюблена в Веру. Она держится, как принцесса, равнодушно принимая все знаки поклонения. Она остроумна, у нее живая фантазия, она увлекается игрой, и ответы ее вызывают взрывы смеха.
Барон часто оглядывается на молодежь, улыбается и вздыхает. Играет он в этот вечер рассеянно.
– Дайте ручку, – говорит кадет Пьер, опускаясь на колени перед Верой.
– Если бы вы были героем, если бы вы были оттуда, я сама поцеловала бы вас…
– Ну, так поцелуйте барона Нордена! Он под Севастополем был и Георгия получил.
За ужином барона сажают рядом с Верой. Покручивая ус, барон любуется прелестной девушкой, опять вздыхает и… молчит.
«Ну-ну!.. – думает Надежда Васильевна, насмешливо поблескивая глазами. – Если он эдак целый год будет раскачиваться…»
А Вера почтительно угощает барона. Благоговейно рассматривает Георгиевский крест. Уши ее горят. Так вот какие герои, настоящие! Он оттуда. Может быть, видел Федю… Может быть… Если б поговорить с ним… если б спросить…
Надежда Васильевна сияет. Ложась спать в два часа ночи, она ласково целует и крестит Веру.
– Тебе было весело, детка?
– Да, мамочка… Барон такой милый…
– Не правда ли?..
– Он герой, мамочка… Мне было страшно говорить с ним…
– Глупенькая!.. Такая красотка…
Она смолкает внезапно.
– Мамочка, он не похож на других. Такой тихий, скромный, все молчит…
Долго по ее уходе Надежда Васильевна улыбается в полумраке спальни. Потом мысленно молится Смоленской Божией Матери, покровительнице невест.
Барон ездит через день, и Вера его ждет. Он любит крепкий чай со сливками, Вера это заметила.
Надежда Васильевна постоянно присутствует, сама разливает чай, сама ведет разговор. Вера молча и жадно вслушивается. Надежда Васильевна, как бы читая в душе дочери, заставляет барона рассказывать о войне. И трагические воспоминания в устах этого человека облекаются в жизненные образы, теряют весь ужас, кажутся такими обыденными явлениями. Потрясающие подробности обороны, картины смерти… а рядом жизнерадостный анекдот… Вера смеется. Она не замечает лысеющего лба барона, его припухших век. «Герой, герой…» – поет ее душа.
Через неделю Надежда Васильевна осторожно спрашивает:
– Он тебе нравится, Верочка?
– Ах, мамочка, он такой славный, простой!.. С ним так легко говорить!
Под разными предлогами Надежда Васильевна опаздывает к трехчасовому чаю, потому что барон ездит теперь каждый день.
– Мамочка скоро вернется, – утешает гостя Вера. Она искренно убеждена, что барон, как и все мужчины, влюблен в ее мамочку.
Один раз наедине с гостем Вера, набравшись храбрости, спрашивает:
– Скажите… вы… вы не знали… офицера Спримона? Федора Васильевича Спримона?.. Там… на войне?
Барон щурится, припоминая.
– Что-то слышал… как вы сказали?.. В каком полку?
– Вы были… в сражении под Альмой?
Вера кусает задрожавшие губы и усердно мешает ложечкой в чашке.
– Да, конечно. Жаркое было дело. А почему вы…
– Он был убит… одним из первых…
– Так… так, вспомнил. Ординарец Спримон… Первая жертва. Первый герой… А почему вы…
Вера вдруг падает головой на стол. Плечи забились.
Барон вскочил, перепуганный. Он так боится женских слез. Трясущимися руками он подает воду.
– Он был… моим… же… же… ни… хом…
О, как отрадно плакать! Как отрадно открыть свою душу и дать волю подавленной годами тоске и ужасу воспоминаний!
– Бедная девочка, – ласково шепчет барон, стоя над плачущей Верой. Он робко гладит ее плечо. Душа его вдруг загорается. Эти бессильные слезы, эта неведомая жалость, как птица крылом, задевает в его сердце какие-то забытые, запыленные струны. И вот они зазвучали так странно… так нежно…
Спазм перехватывает его горло. Глаза загораются от подступивших слез.
– Милая девочка, – шепчет он. Неожиданно наклоняется и целует волосы Веры.
Она вздрогнула и замерла под этой лаской. А слезы полились еще слаще. Она внезапно убегает.
Барон отходит к окну и долго глядит в небо. Рука его нервно дергает ус.
Часы бьют. Уже смерклось. Вздохнув, он смотрит на дверь, куда скрылась Вера. На цыпочках идет к роялю, берет свою каску и выходит в переднюю.
– Что это вы так скоро, ваше сиятельство? А я было шла лампу зажечь, – вкрадчиво спрашивает Поля, накидывая ему на плечи николаевскую шинель с бобрами и пелериной. – И Надежда Васильевна запоздала что-то.
Молча, сунув ей в руку серебряный гривенник, барон выходит на крыльцо.
Он идет медленно, на носках, как бы боясь шумом и движением спугнуть то новое и прекрасное, что родилось в его собственной душе из слез прелестной девушки.
Теперь, оставаясь наедине, они постоянно говорят о Феде.
При посторонних умолкают, даже при Надежде Васильевне. И эта невинная тайна теснее сближает их.
Нет… Барон не знал Федю, а лгать он неспособен. Но он сам был в этом ужасном бою, он знает участь того полка, и в его устах передача самых маленьких подробностей, самых незначительных фактов дышит потрясающим реализмом. И все кажется ценным и нужным. Не устаешь слушать.
А когда барон уходит, то до самой ночи Вера живет впечатлениями этих рассказов. И опять плачет, уткнувшись в подушку. И все слаще становятся ее слезы. И все бледнее становится ее печаль.
Надежда Васильевна опять в подавленном настроении. Возобновились бессонница, жестокие мигрени.
Филипповна снова появилась в доме. Надежда Васильевна запирается с нею. Вера надменно не замечает «эту бабу»… Прислуга шепчется и смолкает, когда барышня входит в столовую.
Но теперь сама Надежда Васильевна решительно отклоняет все предложения свахи. Если Вера отказала Лучинину, на что тут надеяться? Втайне она верит в барона. Но когда же, когда это выяснится? Жизнь уходит. Она так редко, такими урывками видит Володю, то за кулисами, куда она ходит по старой памяти теперь, не играя сама, но по-прежнему живя театральными интересами, то на улице, то в домике его матери тайком, без ее ведома, в ее отсутствие. Мучительные, жгучие, ослепительные мгновения! Она живет ими несколько дней. Возвращается полная ликующей радости и не может потушить блеска глаз, не может сдержать трепета рук, подавить дрожь в голосе. Лгать… Опять лгать!.. Вера не должна догадываться. Она не простит. Она возненавидит Володю.
Вера шла к матери в спальню. Поля точно выросла на пороге.
– Не ходите, барышня… Мамашенька плачут…
Вера отступает, удивленная. Бледные брови приподнялись, яркие губы открылись… Но у Поли она не спросила ничего.
Вот она стоит у окна, в столовой, и печально глядит на улицу. О чем она плачет? Вера согласилась бы на все жертвы, чтобы видеть мать счастливой и жизнерадостной.
За спиной она слышит шаги Поли, потом осторожный звук перемываемых чашек.
Вдруг до нее долетает шипящий звук голоса:
– Вот кабы вы по-настоящему мамашеньку любили, давно бы вы ей дорожку расчистили… Что, в самом деле? Не век же в девицах сидеть… Есть женихи, ну и выходите!..
Вера стремительно оборачивается.
– Что такое? Как ты… как ты сме-ешь?
– И очень просто! – вскрикивает Поля, взмахнув над плечом полотенцем, и глазки ее сверкают, как у змеи, сон которой растревожили.
– Я у вашей мамашеньки верная слуга, и ей счастья желаю, не так, как прочие, которые… Ваша мамашенька сами спят и видят замуж выйти… И жених есть… Да вот удачи нет… Загородила дочка дорогу… С какими глазами она под венец пойдет, в самом деле, вас не пристроив? А вы фыркаете да брыкаетесь… Тот нехорош… этот не люб… Чужой век заедаете…
– Господи! – срывается у Веры. Она задохнулась. Даже губы побелели.
– Лучинина не хотите, шли бы за барона.
Вера идет из комнаты с окаменевшим лицом.
– Были бы знатной барыней и нам руки развязали бы, – вслед говорит ей Поля, звеня ложками по подносу. – Надо и совесть знать…
Вера заперлась у себя.
«Кто?.. Кто опять?» – стучит в ее мозгу… «Дорогу загородила… Надо совесть знать… Спит и видит выйти замуж…» Она?! Боже, какой стыд! Какой ужас! Все подозрения оправдались. И эту позорную тайну знает прислуга. Быть может, весь город говорит о ней… Жила с губернатором. С женатым… Что значит жила? Что-то низкое, гадкое… иначе об этом не говорили бы шепотом, с ехидной усмешкой. Теперь опять есть что-то… Но кто он? Где он?.. Если б хоть раз взглянуть ему в лицо!
Вера страстно рыдает. Буря поднялась в душе. Ревность, обида, отчаяние.
Смерклось. Она устала плакать. Она лежит на постели, вся сжавшись в комочек, разбитая душой и телом. А из хаоса чувств, после целого часа горького раздумья, всплывает болезненно-жгучая мысль: «А я-то верила, что теперь я у нее одна…» И ей так жаль, так невыносимо жаль себя! Никогда чувство одиночества не охватывало ее с такой силой…
Кто?.. Кто?.. Сощурившись на светлые цветочки обоев, она припоминает всех, кого видела в гостиной матери. И ни на ком не может остановиться. Какое мученье эта тревога, эта неизвестность!
Стук в дверь. Она слышит голос Аннушки:
– Барон приехал, барышня. Прикажете принять?
Первая ее мысль: не надо!.. Вторая: как хорошо, что он пришел! Она идет к зеркалу. Ей неприятно, что у нее опухли глаза и нос. Ну да все равно! Ведь этот не жених, и ему не надо нравиться.
«Шли бы за барона!» – вдруг вспоминает она. И останавливается на пороге. Кровь отхлынула к сердцу. Ей больно. Чувство такое, как будто грязные пальцы смяли нежный цветок на ее глазах.
Барон деликатен. Увидав заплаканные глаза Веры, узнав о мигрени хозяйки, он хочет уйти. Вера удерживает его. Сейчас подадут самовар. Сейчас зажгут лампу.
– Вы опоздали, – ласково замечает она.
В этот день о войне не говорят. Барон показывает Вере карточные фокусы. И она начинает звонко смеяться.
– Хотите в дурачки?
– Ах, я не умею играть!.. Я непременно останусь в дурах…
В разгар игры внезапно входит Надежда Васильевна. Она в красивом капоте, в наколке, с горностаевой тальмой на плечах. Барон любезно целует ее руки и видит в измятом лице следы бессонной ночи. Она томно улыбается, ласково треплет по щеке дочь.
Куда делась живость Веры? Она вся съежилась внутренне. Лицо ее застыло. Мать просит крепкого чаю. Она бросает карты, хватает чашку. Чай слит. Самовар остыл. Звонок.
Глаза Веры на миг встречаются с глазами Надежды Васильевны. Принять или нет?.. Но почему у матери такое виноватое, растерянное выражение?
Из передней доносится красивый баритональный голос.
– Больна?.. Давно ли?..
– Вера!.. Поля!.. Проси… проси! – жалобно вскрикивает Надежда Васильевна, приподнимаясь в кресле.
Боже! Она ли это?.. Чужой голос. Чужое лицо…
Хлудов входит и с порога шлет любимой женщине пламенный взгляд.
Вот он…
Не надо ни признаний, ни доказательств. Один взгляд, которым они обменялись через комнату, объяснил все.
Вера испуганно оглянулась на гостя. Так и есть… Понял. Брови барона поднялись, и в глазах застыла насмешка.
Сухо кивнув Хлудову, опустив голову, Вера спешит из гостиной, чтоб заказать свежий самовар.
За дверью она остановилась, приложив руку к сердцу. В глазах потемнело. «Этот… актеришка?.. Ничтожество… Возможно ли?.. И сколько ему лет?..»
Так вот кто вытеснил ее из души матери!.. Вот с кем хочет она начать новую жизнь!..
Вера ловит себя на том, что истерически смеется, стоя в коридоре. Ей хочется закричать от рыданий, которые теснят грудь. Ей хочется убежать далеко-далеко от этого нового позора.
О, если бы умереть!
Две недели еще после этого открытия Вера живет, как в кошмаре. Она вся отдалась жгучим воспоминаниям, растравляющим рану ее сердца. Как сейчас встает перед нею лицо Хлудова, когда он в первый раз пришел на Пасху… Коварная Пелагея послала ее в гостиную. Она помнит, как вздрогнула Надежда Васильевна, увидев дочь. Она помнит, как мгновенно с ее помолодевшего, тревожно-прекрасного лица, каким Вера видела его только на сцене, – не в жизни, нет, – вдруг сбежали краски, вдруг ушла улыбка… Как странно взглянула на нее мать!.. «Я не звала тебя, Вера…» И голос прозвучал так устало и… враждебно… Да… Да!.. Вера долго тогда не могла отделаться от тяжелого впечатления и рассердилась на Полю. А Поля так ехидно усмехнулась… Так вот почему…
А воспоминания толпились опять…
Когда мамочка уезжала в мае с труппой товарищей-актеров, она была опять точь-в-точь такою же, как тогда, перед поездкой в Казань… «К любовнику…» – слышит она шипящий голос Пелагеи. И краска стыда заливает лицо Веры.
Она никогда теперь не смотрит в глаза матери, никогда не остается с нею наедине, кроме неизбежных и тягостных часов завтрака и ужина. Надежда Васильевна, к счастью, так полна собой, что не замечает душевных мук дочери. Раз только ей бросилось в глаза, что Вера похудела.
– Ты мало гуляешь, Верочка…
– Голова болит, мамочка…
– Вот… вот… это малокровие… Поди, погуляй!..
С чувством раскаяния Надежда Васильевна погладила точеное лицо Веры. Но материнская ласка на этот раз не дошла до оскорбленной души.
Не надо!.. Не надо ничего!
Развязка пододвинулась незаметно.
Надежда Васильевна всегда гуляла или каталась одна, в те часы, когда у Хлудова кончались репетиции.
В этот раз Надежда Васильевна опоздала к чаю, и судьба Веры решилась.
– Отчего вы так похудали? – спросил барон Веру.
Действительно, ее маленькое лицо совсем стаяло.
Жалость и нежность переполнили сердце барона. Неожиданно для себя он взял худенькую, прозрачную ручку и ласково погладил ее.
Вера истерически зарыдала. За минуту перед тем она не считала возможным вторично заплакать перед гостем. Но это было сильнее ее.
Барон испуганно кинулся к двери, притворил ее, подал Вере воды. Стуча зубами о стакан, она отпила глоток и оттолкнула его руку.
– Что случилось?
Она долго плакала, не объясняя. Потом бессвязно заговорила о покойном отце, которого так любила, о своем одиночестве.
– Мамочка всегда занята, – вдруг заспешила она, испугавшись своей откровенности. – А подруг у меня нет… Я никого не люблю… я не умею… объяснить… почему… Но я всегда одна… даже когда кругом люди и всем весело…
– Я также одинок, – грустно сказал барон. – Мои родители умерли, мои сестры – далеко. И товарищей у меня нет. Я… тоже не умею дружить с людьми… Застенчив я очень… оттого… Вот с вами мне легко…
Она с благодарностью взглянула на него.
– И мне легко с вами…
Он вдруг тяжело задышал, засопел, сам готовый заплакать от умиления. Вера испуганно вскинула на него ресницы.
– Вот что… вы только не сердитесь на меня… Я хочу вам… Вот вы… одиноки… я тоже… Вместе… нам легко…
Он вынул платок и вытер влажный лоб. Руки его тряслись. Вера это заметила, и ей вдруг стало страшно.
– Вы поняли?..
– Н-н-нет…
– Эх! – с сокрушением сорвалось у него. И он отошел к окну.
Большими глазами глядела Вера на его статную фигуру.
Вдруг она услыхала печальные слова:
– Стар я для вас, милая барышня… оттого вы меня и не хотите понять.
Вера выпрямилась и встала.
– Вы… вы… значит… вы?
– Ну, да… да… да, – подхватил он, робко приближаясь. – Я любил бы вас, как отец… если бы вы согласились… Вот вы сейчас об отце плакали… Я с вас пылинки сдувал бы… Никому не дал бы вас в обиду… Милая барышня, что вы так смотрите на меня? Чего боитесь?.. Конечно, мы не пара. Кругом все молодые да красивые… Только так любить вас, как я люблю, уже никто не будет… верьте моей совести!.. Не умеют молодые жалеть да беречь… А вы мне… точно дочка моя маленькая… и… за счастье ваше… умереть я готов…
Она слушала его, не мигая, полуоткрыв губы, не двигаясь. Только когда он сделал к ней шаг, она вытянула руки, как бы отталкивая его. Лицо ее странно перекосилось, задергался угол рта. С жалобным криком она выбежала из комнаты.
А он постоял, глядя ей вслед, униженный, дрожавший, несчастный. Взял с фортепиано свою каску, внимательно поглядел на нее, потом тяжело вздохнул и, сгорбившись, вышел в переднюю.
Барон перестал ходить.
Это крайне тревожит Надежду Васильевну. Болен, что ли? Нет… Она встречается с ним на Дворянской. Он смущен. Она настойчиво зовет его к себе.
«Ничего не знает… Верочка, стало быть, не проговорилась… Ну что ж? Попробуем счастья в последний раз…»
Он с удивлением и покорностью судьбе сознает, что полюбил всем сердцем эту тоненькую девочку с алебастровым лицом. Полюбил впервые. Мечта о жизни с нею ослепила его. И расстаться с этой мечтой нелегко.
Поборов свою робость, он посылает за свахой.
Через день появляется Филипповна. Вид у нее торжественный и таинственный.
– Кто? – Глаза Поли так и прыгают.
– У-ух… Знатнеющий женишок! – шепчет сваха и, высоко подняв руку, растопыривает все пять пальцев. – Сам барон… Вот кто!..
Жених приезжает на другой же день.
Его принимает Надежда Васильевна. Веру не зовут. Барон смущен. Лицо артистки печально.
– Благодарю вас за предложение, барон, и очень ценю его. Но… я должна открыть вам одну тайну…
– Она отказала?
– Я еще не говорила с ней. Дело в том, что… Вера – моя незаконная дочь…
У барона отвисла нижняя челюсть. Глаза его застыли.
– Стыдиться ни ей, ни мне здесь нечего. И если я это говорю вам теперь, то не для того, чтоб… просить у вас прощения за мою вину…
– О, помилуйте! – лепечет барон и вынимает платок.
– Она дочь князя Хованского, а в метрике записана под моей девичьей фамилией Шубейкиной… Но знают это только вы да я, да ее крестная мать, генеральша Карпова. Сама Вера об этом не знает ничего. Мой муж, актер Мосолов, любил Веру, как родную дочь… Вот что я считала нужным вам открыть… И если вам, барону Норденгейму, покажется зазорным свататься к моей дочери, – этот разговор умрет между нами… а вы… останетесь нашим другом по-прежнему… Поверьте, я не обижусь. Предрассудки имеют большую власть над людьми.
Барон встает, выпрямляется и, откашлявшись, говорит серьезно, задушевным звуком:
– Имею честь просить руки Веры Александровны…
Глаза Надежды Васильевны становятся влажными.
– Я очень тронута, барон… Теперь в вашу любовь я верю… Но… передала ли вам Филипповна, что моя дочь бесприданница? Я могу дать за нею, кроме тряпок, тысяч пять, не больше…
– Ради Бога, ни слова об этом! Я готов взять ее в одной рубашке… Не в деньгах счастье…
Надежда Васильевна вытирает слезы.
– Вы с вашим именем и положением могли рассчитывать на прекрасную партию… и я польщена за Веру…
– Согласится ли она? Я стар для нее… и… она любила другого…
– Ах, вы слышали?
– Она сама мне об этом сказала…
– Вот как! Она никогда ни с кем не говорит о Феде…
– Она его не забыла…
– А… Это вздор! Живой муж всегда будет дороже мертвого жениха. Об этом не тревожьтесь. Но… чужая душа потемки. Неволить ее я не буду. Она у меня одна.
Барон красен и смущен, когда откланивается. Он с трепетом будет ждать ответа. И если Вера Александровна согласится, он завтра же днем будет здесь.
Когда час спустя Поля с торжественной физиономией распахнула дверь комнаты и доложила Вере:
– Вас мамашенька просит… – Вера уже знала зачем.
За эти дни она много думала о словах барона. Было в них что-то глубоко трогательное и прекрасное, что дошло до сердца, измученного одиночеством. Хотелось быть для кого-нибудь первой и единственной. Она чувствовала себя такой лишней, ненужной в этом доме, – она, привыкшая считать себя здесь первым лицом. Теперь она мешала счастью матери. Эта мысль жгла ее, вызывала днем и ночью приступы отчаяния. Ревность, горечь, ненависть к Хлудову, стыд за мать, – все это, как яд, капля за каплей подтачивало ее силы. Выход был один – замужество. Все равно с кем. С первым, кто посватается… Это решение уже лежало созревшим на дне ее сердца задолго до признания барона. Правда, герой оказался простым смертным, молившим о любви ничтожной девочки. А ей так хотелось назвать его отцом!
Брак неизбежен. Прощай светлая мечта о театре, как звезда, горевшая с детских лет в ее душе!
Вера входит и останавливается на пороге, как всегда теперь опустив голову, как всегда избегая взгляда матери. Надежда Васильевна плачет. Но эти слезы уже не волнуют Веру.
– У меня сейчас был барон, – тихо говорит Надежда Васильевна, вытирая глаза комочком из батиста и кружев. – Он просит твоей руки.
Ее голос замирает. Испуганный взор ищет отгадать ответ в бесстрастном лице.
– Я согласна, мамочка, – однозвучно отвечает Вера.
– Что?.. Что?
Схватившись за локотники кресла, Надежда Васильевна хочет приподняться и садится опять.
– Я согласна, мамочка, – твердо повторяет Вера.
Закрыв лицо руками, Надежда Васильевна рыдает.
Как она лелеяла эту мечту! А теперь не верится. И страшно. Раскаяние вонзает острые зубы в ее сердце.
– Верочка… поди сюда!.. Ну поди же сюда! Что ты там остановилась… как чужая?.. Разве я тебя неволю?.. Разве я тебе враг?
Вера бесстрастно принимает ласку матери. Пламенными поцелуями покрывает Надежда Васильевна точеное личико. Ах, теперь, когда грозит ей разлука… Но Вера не смягчается.
«Она рада отделаться от меня…»
– Верочка, подумай хорошенько!.. Ведь это шаг на всю жизнь… Страшный шаг… Не скрою: я сплю и вижу выдать тебя за барона. Мы все под Богом ходим… Умру спокойно, пристроив тебя… Ты улыбнулась?
– Нет, мамочка…
– Анна Васильевна на два года была моложе меня, а ее разбил на днях паралич. У брата Васи тебе не место. Семья у него темная, купеческая. Сестра моя Настенька с придурью баба. Собственную жизнь устроить не сумела. Крестная твоя давно хворает. В сиделках тебе у больной тоже не место… Вот и подумай, что ждет тебя в жизни – одинокую, с твоей красотой и слабым здоровьем? Чужих детей учить?.. Барон добрый человек и будет тебя беречь. В сравнении с Лучининым он – бедняк… Но ведь ты не хочешь Лучинина?
– Нет… нет, мамочка! Никого не хочу! – срывается у Веры болезненным звуком.
– Одно только… стар он для тебя…
Надежда Васильевна глубоко задумалась. Вспомнился Хованский. Смеющиеся глаза Мосолова глянули на нее из дали прошлого. И вдруг стало легко. Образ Муратова, память об его любви согрели душу артистки.
– Ах, не бойся этого, Верочка! Только такие люди могут любить. Он тебе не изменит. Он тебя не замучает ревностью. Добрый и верный муж – это такой редкий клад! Когда-нибудь ты поймешь меня. Я этого счастья не знала.
Голос ее сорвался внезапно, и сердце Веры дрогнуло. Любовь громко постучалась в него, и у нее не хватило сил сказать этой любви: «Уйди!..»
Она страстно приникла к рукам матери.
– Да хранит тебя Господь, дитя мое! Да пошлет Он тебе долгие годы безмятежного счастья!
Какой голос! Какие слова! О, мамочка…
Их слезы смешались.
– Вас барыня завтра ждут, – таинственно сообщила Поля, входя в холостую квартиру барона и с любопытством озираясь кругом.
Барон лежал на турецком диване, затягиваясь трубкой. Увидав Полю, вскочил, растерялся.
– Неужели согласна?
– Точно так… Имеем честь поздравить!.. Завтра к пирогу пожалуйте! Господи… Уж до чего у вас тут рядом накурено! Не продохнешь…
Барон сунул Поле в руку рубль и, как почетную гостью, проводил ее в переднюю. Пока шел, два раза вытер платком вспотевшую лысину. В глазах у него потемнело.
– Живет с товарищем, с майором Балдиным, – таинственно сообщила Поля нетерпеливо поджидавшей ее Надежде Васильевне. – У того своя комната. Я одним глазком заглянула: вонища, грязища, все разбросано, окурки, дым столбом… А у барона порядок. В ногах ковер, на стене ружья разные, сабли кривые. А постель за ширмой, как у барышни… ей-богу, не вру!.. Вся белая… Ни наплевано, ни нагажено… Люблю таких мужчин…
– Немецкая косточка, – усмехнулась Надежда Васильевна и тотчас, набожно подняв глаза, перекрестилась на образ Смоленской Божией Матери, покровительницы невест.
– Я хозяйку на дворе поймала. Не жилец, говорит, а золото. Тихий, словно девушка. Не пьет, не кутит, не то, что Балдин… Тому по шерсти кличка. Балда и есть балда… Только вот карты любит наш барон. Каждый вечер в клубе, значит… И денщика спросила. Хвалит его. Никогда, говорит, не только там зуботычину, голоса даже не поднимет… Бережлив. Сам мундир чистит, не доверяет никому… А Балдин так в морду и норовит…
– Дался тебе этот Балдин! Он тут при чем? Не за двух Веру выдаю… Ну, ступай! Надоела!..
Входя в гостиную, где ждут ее мать и барон, Вера не может победить своей дрожи.
Она не глядит на жениха, подавая ему руку в знак согласия разделить с ним жизнь. Она в нем разочаровалась.
Визит длится недолго. Но на прощание барон торопливо удерживает Веру и с таким несчастным лицом лезет в карман мундира, как будто собирается вытащить жабу.
– Это вам, – лепечет он, протягивая невесте футляр.
Надежда Васильевна открывает его, сгорая от любопытства.
– Жемчуг! Настоящий жемчуг…
Она взвешивает его на руке и оглядывается на покрасневшую Веру.
– Фамильный, – тихо говорит барон и вытирает платком лысеющий лоб. – Его носила моя мать… моя бабушка… все женщины в нашем роду…
– Да, он потускнел немного. Жемчуг надо носить, чтоб он не умирал. Вера, благодари жениха!
Вера делает глубокий реверанс, и барон умиленно качает головой. О такой именно тоненькой, юной и воспитанной барышне он мечтал еще с юных лет. Покойный отец его, всегда грубо шутивший над застенчивостью сына, предрекал ему век прожить холостяком, а под старость попасть в лапы скотницы.
– Наденьте его, – тихо просит барон. – Вы мне напомните мать.
Вера надевает тяжелые нитки, скрепленные большим рубином. С бледной улыбкой она глядит на себя в зеркало. На белой невинной шейке тускло мерцает фамильное сокровище. Это целое состояние. Это цепь, которой она будет привязана к роду Норденгеймов… «Баронесса… Я баронесса?..» – впервые всплывает в сознании. И горделивая радость окрашивает румянцем ее бледное лицо.
Целый день до самой ночи она ходит в этом жемчуге, принимает поздравления прислуги, затем знакомых. Вечером она едет с матерью к генеральше Карповой, чтоб принять благословение крестной и показать подарок.
Барон торопит свадьбой и очень огорчается, что приданое не будет готово раньше, чем через месяц.
Надежда Васильевна ожила. В доме суета: покупают, выбирают, кроят, шьют, вышивают… Настроение праздничное, и незаметно тает печаль Веры. Она живет, как в тумане, путаясь в волнах газа, тарлатана, атласа, любуясь бархатом, мехами, драгоценностями, извлекаемыми из сундуков, предлагаемыми купцами и факторшами. Днем катание, примерки, покупки. Вечером, измученная, слабенькая и хрупкая, она хочет спать. Но тут приезжает жених. Надо его занимать… Они играют в дурачки, или он показывает фокусы. Или смешит, рассказывая еврейские анекдоты. Вера зевает и дремлет. Он встает и прощается. Ему жалко «бедненькую птичку»…
К концу второй недели Вера входит во вкус, и ей нравится мысль быть майоршей, дамой, носить бархатное платье и кружевную наколку. Глаза ее сверкают, когда она видит себя перед зеркалом в темно-синем, как февральское небо, бархатном платье, так дивно оттеняющем ее горячую бледность, ее хрупкую красоту.
Эту красоту и ее чары она сознает впервые. И опять радость опьяняет ее.
За неделю до свадьбы, в праздник барон, как всегда, обедает у невесты.
После превосходного обеда и рюмки легкого вина он переходит с Верой в гостиную и плотно усаживается в глубоком кресле.
– Сыграйте что-нибудь, – просит он с умилением, замечая у стены фортепиано.
Вера краснеет от удовольствия. У нее много талантов, но еще не было времени за этой сутолокой развернуть перед женихом все эти дары.
– Классическое? – спрашивает она, поднимая крышку фортепиано и уставляя пюпитр для нот.
– Как… как вы сказали?
– Вы любите Бетховена или Моцарта?.. А может быть… салонное? Хеллера?
– Вот… вот… этого самого…
Радостно улыбнувшись, Вера садится на табурет. Певучие, нежные звуки льются из-под ее гибких пальцев.
Барон умиленно качает головой. Вот оно – счастье! Всегда он мечтал жениться на барышне, которая говорила бы по-французски, танцевала бы pas de châle и качучу, которая играла бы вот так же живо на фортепиано. Мечта сбылась.
Вера увлекается, играет тонко, со вкусом. Ей досадно, что за этот месяц она отстала, что техника ее ослабела. Вот сейчас два трудные пассажа. Не осрамиться бы!.. Уши ее горят, когда она справляется, наконец, с левой рукой. Она немного смазала… Авось он не заметил!
Она кончила и ждет, застенчиво опустив голову. Тишина…
Она робко оглядывается… Барон сидит неподвижно, глубоко, всем корпусом уйдя в кресло и свесив голову на грудь.
Вдруг легкий храп долетает до слуха Веры.
Она встает. Глядит на жениха, полуоткрыв рот. Щеки загорелись от обиды.
А он так сладко спит, убаюканный звуками.
Что-то подкатило к горлу. Вера выбегает из гостиной, зажав рот руками, красная, с сверкающими глазами и в передней наскакивает на мать. В капоре и салопе, как всегда нарядная, Надежда Васильевна спешит на бульвар, где ждет ее Хлудов.
– Ха!.. Ха!.. Ха!.. – истерически заливается Вера.
– Ты с ума сошла? Чему ты?
Вера, не отвечая, прислонилась к стене. Вся согнулась от смеха. Приотворив дверь, Надежда Васильевна заглядывает в гостиную.
Барон сладко спит.
Торжественно справили обручение. Было много гостей: Спримон, генеральша Карпова, ее племянницы, подруги Веры, их братья-кадеты. Из театра пришли актеры. Рискнул явиться на приглашение и Хлудов. Надежда Васильевна засияла, увидав его. Вера сделала вид, что ничего не понимает. Из имения вернулся Лучинин и привез роскошный букет.
Был превосходный ужин. Пили шампанское. Спримон плакал в уголку, вспоминая Федю. Но Вера, казалось, забыла о нем. Барон надел ей на пальчик массивное кольцо. Все ее поздравляли. Спримон подошел последним. Поглядел на Веру, хотел сказать что-то, но беспомощно махнул рукой, всхлипнул и вышел из гостиной. Побледнев и затуманившись, Вера смотрела ему вслед.
Надежда Васильевна догнала Спримона в передней, обняла его и поцеловала в висок.
– Воля Божия, голубчик!.. Знать, не судьба… А жизнь берет свое.
– Простите меня, кумушка!.. Омрачил я вашу радость. Разрешите уехать… Тяжело.
Потом были танцы. Заснули на заре.
Вера за этот месяц привязалась к барону и даже скучала без него. Было такое чувство, словно это добрый баловник-дядя. Со всеми сдержанная, с ним она делилась всеми мыслями и впечатлениями, была даже экспансивна, отлично понимая, что он ее никогда не осудит.
Спримон заехал к чаю и, выкладывая перед кумой городские сплетни и факты, между прочим, сообщил, что торговку Анну, поставщицу Нероновой, посадили в холодную.
– Это за что?
– А как же?.. Напилась и ну честить квартального!.. Да по… (он оглянулся на внимательно слушавшую Веру), да по-французски, по-французски… Какова ваша фаворитка?
У Веры глаза стали вдвое больше.
– Где же, мамочка, она выучилась по-французски?
Грузная фигура Спримона заколыхалась от смеха.
В ту же минуту вошел опоздавший жених.
Спримон скоро откланялся. Надежда Васильевна вышла из столовой.
Вера, как всегда, занимала жениха, щебетала, как птичка. Рассказала она и про торговку.
– Она-то его по-французски… по-французски… Можете себе представить?!
Барон поперхнулся чаем.
В дверях стояла Надежда Васильевна, красная, гневная.
– Вера! Иди мерить платье… Тебя Аннушка ждет.
Она села, глянула на барона и расхохоталась.
– Я никогда такой дурой не была в ее годы, барон… Можете себя поздравить? Ровно ничего не понимает. Вам ее азбуке учить придется.
– Ах, я так и понял, что она…
– Конечно, она уверена, что Аннушка училась в пансионе.
Они оба хохотали до слез.
За неделю до свадьбы барон снял квартиру в четыре комнаты, которую скромно меблировал. Надежда Васильевна внимательно оглядела ее, прикупила еще мебели, ковров и занавесок.
За два дня до свадьбы из всех концов дома в гостиную внесли сундуки – приданое Веры – и выставили их в ряд. В одном было роскошное белье для жениха из тончайшего голландского полотна, а белье Веры из полотна и из батиста, все в кружевах, прошивках и лентах или расшитое гладью. Затем столовое и постельное белье, все дюжинами, перевязанное лентами с громадными монограммами и короной. В другом сундуке лежали теплые вещи: салоп вишневого бархата на меху черно-бурой лисицы, хранившийся в кладовой уже пятнадцать лет и оцененный в две тысячи рублей, горностаевая шубка в четыреста рублей (все подношения поклонников артистке Нероновой в ее бенефис), такая же муфта, муфта соболья, горностаевая тальма в сто двадцать рублей и шинель для жениха с бобровым камчатским воротником. В третьем и четвертом сундуках были уложены зимние и летние платья – вечерние, бальные, визитные, домашние. В пятом – куски полотна, отрезки бархата и атласа на платья, кружева, ленты, наколки и чепцы, дорогие шали, шарфы, веера, атласная обувь. Все собственные сундуки и гардеробы Надежды Васильевны опустели.
– Ощипали себя до ниточки, – укоряла завистливая Поля. Она даже пожелтела за эти дни.
Аннушка умиленно ахала и вздыхала.
– Что ж? Она у меня одна. Кому мне беречь? Буду играть, еще наживу. Все на свете наживное. Вот только молодости да здоровья не вернешь…
Вера растроганно благодарила мать.
За день до свадьбы были смотрины приданого. Вещи из сундуков разложили по столам гостиной, по креслам, стульям и на фортепиано. На гвоздях висели платья. Драгоценный фаянсовый столовый прибор, выписанный через Одессу из Англии, персидский ковер, два ящика серебра и серебряный самовар занимали самые видные места. На особом столике красовались золотые часы-брегет для жениха, бриллиантовые серьги с изумрудами и такая же брошь, браслет с бриллиантовой звездой на черной эмали, голубые эмалевые серьги с ветками из бриллиантов и такая же брошь и, наконец, жемчуг Надежды Васильевны (все подношения в ее бенефисы).
– Это зачем же? – злилась Поля. – Придет черный день, и заложить будет нечего. Ей жемчуг жених подарил…
– То жених, а то мать. Чего ты окрысилась? Подумаешь, наследница…
Поминутно раздавались звонки. Входили знакомые, приводили своих знакомых. Оглядывали, критиковали, щупали полотно и материи, нюхали меха, дули на них, щелкали пальцами по серебру, взвешивали его на руках, ахали над бриллиантами и над персидским ковром. У всех разгорелись глаза, развязались языки. Монограммы с короной на белье, мастерски вышитые Аннушкой, произвели впечатление. Филипповна и Пафнутьевна, две свахи, две ходячие газеты города, рысьими глазами разглядывали выставленные вещи, всему делали оценку, на виду восхищенных дам, испускавших крики зависти, пропускали через обручальное кольцо ценную турецкую шаль и китайские шелковые шарфы. Были тут и две факторши и один ростовщик, – это уже под вечер, когда схлынула волна «господ», но к их мнению прислушивались свахи.
Ни Надежды Васильевны, ни Веры не было дома. Весь день они провели у генеральши Карповой. Надежда Васильевна все металась по комнатам, не находя себе места, подбегала к окнам, глядела на часы, вздыхала и раскладывала пасьянс. Вера украдкой наблюдала за нею и пожимала плечами. Она ничего не понимала.
Генеральша Карпова, молчаливая и величественная, как Будда, в своем новом платье по де суа (peau de soie) и в дорогом чепце, с турецкой шалью на плечах, неподвижно сидела на диване в гостиной Нероновой, милостиво отвечала на поклоны входившей публики и нюхала соли из граненого флакона. Все показывали Поля, Аннушка и Настасья. Они же, когда дверь заперлась за последним посетителем, все уложили вновь по сундукам и ящикам.
– Ну?.. Во сколько оценили? – с порога крикнула вернувшаяся Надежда Васильевна. А глаза от нетерпения так и прыгали.
– В семнадцать тысяч рублей, – томно объявила утомленная генеральша. – Поздравляю тебя, душа моя!
– Как в семнадцать! А жемчуг мой?
– То особ статья, – запела Поля. – Его в десять тысяч оценили. Честь имеем поздравить! Не каждый помещик али купец столько за дочерью даст. Пожалуйте ручку!
Лицо Надежды Васильевны исказилось. Она тяжело села в кресло и истерически зарыдала. Все заметались. Побежали за водой, за каплями. Вера стала на колени перед матерью.
– Мамочка… милая… о чем вы плачете?
С наслаждением выплакавшись и выпив стакан воды, Надежда Васильевна погладила голову Веры.
– Ах, детка!.. Детка!.. Какая это минута!.. Не огорчайся… От счастья плачу… Ведь вот это (она указала на сундуки) все мое прошлое… вся жизнь, вся молодость… Сколько трудов, слез, борьбы, лишений! Как надо было работать, чтоб все это добыть!.. Ты думаешь, даром даются такие деньги?
– Не надо, мамочка… ничего мне не надо… Мне стыдно отнимать у вас!
– Что ты! Бог с тобой! Для кого же я трудилась всю жизнь? Вот и награда моя… Порадуйся со мной, дочка, в этот час! Теперь и умереть могу спокойно. Никто не скажет, что оставила дочь бесприданницей, что отдала ее в плохие руки.
Они крепко обнялись. Аннушка всхлипывала. Генеральша вытирала слезы.
– Завтра утром буду у жениха, все доложу, – сообщила Поля, смягчившаяся и умиленная.
Накануне свадьбы, когда Вера еще спала, Аннушка и Поля отвезли на квартиру барона все сундуки и ящики, но ключей денщику не дали. «Сама Надежда Васильевна будет завтра утром, а ты не зевай!»
– Чего учите, тетенька? И без вас командиров много, – огрызнулся рыжий наглый красавец Егор.
– Ах, уж и дерзкий же ты мужчина!.. До чего неуважительный! – прошипела Поля. – Вот погоди ужо! Молодая майорша сбавит с тебя спеси…
– Ох!.. Испугался! На ночь не стращайте!
Аннушка слабо пискнула и поперхнулась, так больно ущипнул ее денщик в темной передней.
Накануне свадьбы Вера очень устала, примеряя подвенечное платье, над которым Аннушка должна была просидеть всю ночь. Зевая и шатаясь от слабости, она подошла поцеловать руку матери. Та озабоченно перекрестила ее и тотчас ушла на кухню, чтоб с Настасьей обсудить, что надо с утра купить для свадебного ужина.
И только через час точно что стукнуло ей в голову: «Последняя ночь Верочки…»
– Боже мой! – так и вскинулась она… И зарыдала.
Всласть наплакавшись у себя, она на цыпочках вошла в комнату дочери. Никогда не забывала Надежда Васильевна перекрестить ночью спящую Веру… «А завтра ее здесь уже не будет…» – подумала она и всхлипнула опять.
Вот она тихо дышит, подложив руку под щечку, вся свернувшись в комочек, закутанная в свой атласный, стеганный на вате халатик. Малокровная и зябкая, после воспаления в легких, она всегда спит в этом халатике и снимает его только, когда утром нагреются комнаты. Так велел доктор.
Что ждет Верочку? Тот ли это суженый, которому она была назначена судьбой? Тот ли это мудрый лоцман, которому дано провести через все рифы и шквалы до мирной пристани хрупкий челнок? Страстно любить барона Вера, конечно, не будет. Да это и не нужно для счастливого брака. Но если когда-нибудь страсть проснется к другому? Если не минует ее эта огненная чаша наслаждения и боли?
Надежда Васильевна тихонько опускается на колени, на коврик, и молится без слов, сложив поднятые руки, подняв прекрасные глаза на икону, озаренную лампадкой. Молится, заливаясь жгучими слезами. Последняя ночь… Последняя ночь… Не она ли сама из этой уютной, светлой комнатки, полной сладкой тишины, вытолкнула свое дитя в шумный и суровый мир, в жестокую жизнь, в Неизвестность?
– Прощай, Верочка!.. Прощай, детка моя любимая… И прости меня, твою грешную, твою несчастную мать!..
Аннушка нашла Надежду Васильевну в гостиной, истерически рыдавшую в одиночестве.
– Царица Небесная!.. Нате вам водицы… Я-то шью, слушаю, что такое?.. Полно вам убиваться, Надежда Васильевна!
– Ах, Аннушка, Аннушка!.. Если б ты знала…
«Она мешала мне…»
Слова эти жгут ее уста. Но сказать их она не смеет.
Стоя на коленях, Аннушка целует руки Надежды Васильевны. И ей сладка эта ласка. Как жутко быть одной в эту ночь с такими мыслями!
– Стар он для нее, Аннушка… Она никогда не узнает, чем жизнь красна…
Она заснула только на заре. Мучимая сомнением и раскаянием, она несколько раз входила в комнату дочери, крестила невинно спавшую девушку, слушала ее дыхание, глотала слезы, садилась в кресло, у изголовья ее, и дремала. Потом вдруг вставала, точно пронзенная внезапной болью, и опять падала на колени, и молилась, лепеча бессвязные слова, прося прощения у Веры, прося у Бога счастья ее единственному ребенку. О, как страшил давно желанный миг! Не отдалить его теперь! Не избежать судьбы…
А утром она встала раньше всех, разбудила Настасью и послала ее на рынок, подняла прислугу, наскоро выпила крепчайшего кофе, обжигавшего ей губы и язык, и вместе с Полей поехала на новую квартиру барона. Он жил теперь совсем близко от невесты. Аннушке было запрещено будить Веру. Пусть сил наберется!
Им отпер Егор. Надежда Васильевна так поглядела на него, что он сразу вытянул руки по швам.
– Барон встал?
– Точно так-с… Чай кушать изволят.
– Доложи…
С Полей вместе Надежда Васильевна расставила все сундуки, заперла серебро в буфет, выложила часть белья в комод, развесила платья в шкафах. Барон во время уборки ушел куда-то, а через час вернулся с двумя клетками. В одной сидел чиж, в другой канарейка. Он только из вежливости взглянул на серебряный самовар и на сундуки. Целый час он возился с птицами, насыпая им корму, чистя клетку, подсвистывая упорно молчавшему чижу.
– Верочка любит птичек?
– Терпеть не может, – сухо оборвала его Надежда Васильевна.
– Ах, как жаль!.. А я думал…
Он исчез. Когда Надежда Васильевна с Полей садились в сани, они встретили его уже у крыльца. Он вел на цепи пуделя.
– Золото, а не пес, – с сияющим лицом крикнул он. – За три рубля купил… Породистый и только что не говорит…
Надежда Васильевна, поджав губы, посмотрела на него, потом на Полю. Глаза их встретились. Сани тронулись. Обе тряслись от смеху.
Надежда Васильевна прошла прямо в спальню дочери. Но та еще спала.
– Тише! Не стучите! – шепнула Надежда Васильевна Аннушке. – Пусть спит! Это ее последний сон в моем доме.
И она опять беспомощно всхлипнула. Плакала и Аннушка, отвернувшись к стене.
– А Лизавета где? – вдруг вспомнила Надежда Васильевна, переставая плакать.
– Чай пьет в девичьей.
– Как барышня позвонит, иди с нею. Пусть приучается!
Вот, наконец, раздался звонок.
– Кофе варите! – крикнула Надежда Васильевна, заглядывая в столовую.
– Что вы, сударыня? – зашипела Поля, округляя глаза. – Мыслимое ли дело невесте кушать? В этакой-то день? Ничего до венца не полагается…
– Не рассуждать! Буду я ее морить до вечера без еды? Ей в церкви дурно сделается… Вари кофе скорей!
Она вошла в спальню и кинулась к Вере. Села на постель и опять зарыдала.
В халатике и белом чепце Вера казалась подростком. В заспанном и бледно-розовом, как лепестки цветка, лице ее ясно отразилось недоумение. Почему плачут матери, если дочерям надо выходить замуж? И если матери сами так торопят это событие?
Дверь скрипнула. Вошла Аннушка, а за ней… Кто эта девушка? Замерла на пороге, растерялась. В красном, круглом лице испуг. Кланяется в пояс.
– Лизавета, пойди сюда… Не бойся!.. Верочка, эту девку тебе дарит Лучинин. Это из его имения. Рукодельница на редкость, я хотела ее купить у него для тебя. Ему за нее Синявина двести рублей предлагала. Не отдал. А с меня денег не взял… Теперь она твоя собственность…
– Моя? – тихо удивилась Вера.
– Поцелуй у барышни ручку!.. Вот ее чулки… Обувай!.. Ты должна хорошо ходить за своей барыней… и беречь ее добро. Нынче тебе Аннушка все серебро, белье и платья на руки сдаст… Смотри ты у меня! Чтоб не лениться… Я буду через день наведываться…
– Слушаю-с, – покорно прошептала Лизавета, становясь на колени, на коврике, чтоб обуть алебастровые ножки.
Аннушка, стоя вдали, смахивала непокорные слезы. Она обожала Верочку. И с какой радостью заменила бы она сама эту крепостную девку, час назад ручьем разливавшуюся в девичьей! Ее разлучили с отцом, матерью и с женихом. Оно, конечно, горько… И жутко переходить в чужие руки, навек к другим господам. Но ведь и не всякой на долю выпадет такая удача! Барон добряга, а Верочка – ангел… А все эта змея Полька. Все утро стращала бедную девку, будто Верочка ее бить и щипать будет и что наплачется она от новой госпожи.
Эти два огромной важности события – неограниченная власть, полученная над другим человеком, и переход к новой жизни – скользнули по сознанию Веры, не задев ее души. Она не понимала их значения.
Пока Вера пила кофе, три прислуги укладывали на подводу мебель из ее комнаты, туалетный стол, дорогой умывальник, ковры, занавески. Девичью комнату разоряли потихоньку. Осталась одна кровать.
Вера ахнула и заплакала, увидав разоренное гнездо. Только тут она почувствовала тревогу перед неизвестностью.
– Мамочка… зачем это?
– Не плачь, деточка! Все к лучшему. Мне хотелось, чтобы ты была окружена вещами, к которым привыкла.
Вера успокоилась. Да, конечно, так лучше… В сущности, брак не менял почти ничего. Ее не увезут в деревню, как это было с ее подругой Тоней. С мамочкой она будет видеться каждый день. Переедет в квартиру барона… Ну, да!.. И утром будет пить кофе с ним, и обедать с ним… Но зато будет много новых радостей, прежде недоступных: театр, где она увидит пьесы, которых раньше почему-то видеть было нельзя. Она будет делать визиты полковым дамам, и принимать сама. Она будет хозяйкой в своем доме, баронессой… И с проклятой Полькой не будет жить под одной кровлей. У нее своя Лизавета.
– Халатик не забыли? – вдруг заволновалась она, вбегая в свою комнату, где запирали последний сундук. – Аннушка, не забудьте халатик!.. Мамочка, а почему осталась постель?
Аннушка потупилась, Лизавета глупо ухмыльнулась, Надежда Васильевна покраснела.
– Это ты мне на память оставишь, деточка… У тебя там другая кровать, новая…
В три часа пообедали. Вера, как всегда, съела две ложки супу и ножку цыпленка. Надежда Васильевна от волнения не могла есть.
Подвенечное газовое платье в своей призрачной красоте, как серебристое облако, лежало на диване в гостиной. Аннушка зажгла все бра, все канделябры перед большим зеркалом. Она же с любовью причесала Веру «в последний раз…». Фата, миртовый венок, белые перчатки, веер, белые шелковые чулки, тоненькие, как паутина, р. белые атласные туфли, батистовое белье в кружевах и нижний чехол юбки из белого атласа – все это лежало на креслах, в порядке, в ожидании торжественного часа.
Надежда Васильевна металась по комнате, хватаясь за виски, поминутно следя за часовой стрелкой, поминутно звоня Полю и Аннушку: все ли закуплено к ужину? Хватит ли шампанского? Пришел ли повар из клуба?.. Не напился ли он раньше срока?
– Ах, Боже мой!.. Дай капель… А свечи?.. А атлас под ноги?
– Небось куплено?
– Почем я знаю?.. Вдруг он что-нибудь забудет?.. Купил ли букет?.. Говорят, рассеян он до смешного… Поля, сбегай к нему на квартиру да разузнай все! И мигом назад!
Поля примчалась обратно, красная от смеха. К барону не подступишься.
– Что такое?!
– Сидит над чижом и пальцами щелкает… Кенарь заливается, собака лает… Майор там у них… приятель его, шафер-то наш, как его…
– Балдин?
– Ну, да… Балдин… в чехарду с псом играет… ей-ей!.. Уморушка…
– Гос-споди! Что за народ!.. Это перед свадьбой-то!.. Все ли у них готово?
– Не беспокойтесь!.. Барон больше с чижом… А Балдин – мужчина толковый. Все сам закупил.
– И букет есть?
– И букет… Не извольте беспокоиться.
– Ф-у! Насилу отдышалась… Дай еще воды!
– Вот вам крест, – смеется Поля, – не будь майора, все наш барон перезабыл бы. И осталась бы наша невеста без цветов…
– Как он еще в клуб в последнюю минуту не удрал! Забудет, что свадьба…
– Ну уж вы! Скажете…
Звонок раздается за звонком. Собираются подружки. Приехали крестная мать и посаженая.
Верочку одевают к венцу. Она так трогательно прекрасна в белом газовом платье, в фате, серебристым облаком окутавшей ее каштановую головку, что общий крик восторга срывается со всех уст, когда она выходит в столовую к гостям.
Надежда Васильевна эффектна в новом серебристо-сером атласном платье, в наколке из сиреневых лент и кружев. Она смотрит на часы и нюхает соли. Пока Вера не очутится в церкви, сердце ее не будет знать покоя. Вдруг что-нибудь случится…
– Карета готова?
– Шафер жениха, – докладывает Поля, распахивая дверь перед Балдиным.
Это плотный, высокий брюнет с проседью, круглолицый, курносый, жизнерадостный, чувственный. Единственный приятель барона и его полная противоположность.
Встряхивая эполетами, выпятив грудь всю в орденах, он останавливается на пороге. В руках букет.
Молодцевато подрагивая эполетами, он подходит к ручке хозяйки, звенит шпорами и, выпрямившись, ищет глазами невесту.
Вот она… Балдин молча глядит на нее, забыв готовые фразы. На мгновение он теряет представление, где он, зачем… Он много знал женщин на своем веку и ни в чью добродетель не верит. И не в первый раз видит он Веру. Сам танцевал с нею на балах. Но сейчас в этом подвенечном платье, в этом облаке тюля… Мадонна… Невинность… Свежесть… Выражение лица Веры разом опрокидывает все его привычные представления о женщине. Счастливец этот барон!.. Нет… Такую даже не тянет обнять. Стать перед ней на колени и созерцать…
Пунцовый от бури, поднявшейся в его душе, он низко-низко склоняется перед невестой и подает ей букет. Хрипло звучит его голос, когда он докладывает:
– Жених ждет вас в церкви.
Все встали. Шафера невесты, юные офицеры – вчерашние кадеты, – волнуясь, бегут в переднюю, подружки кидаются к своим капорам.
– Поди сюда!.. Поди! – задыхаясь, зовет Веру мать. Она опять помертвела вся, ноги ослабели у нее. Она тяжело опустилась в кресло.
– На колени станьте перед маменькой!
– Образ… Где образ, Аннушка?
Вера, побледнев, опускается на колени. С трудом встает Надежда Васильевна.
– Вот этим образом, Верочка, благословляю тебя на новую жизнь! Да пошлет тебе Бог счастья… Если чем обидела… если…
Рыдания обрывают ее голос.
– Мамочка! – кричит Вера, обнимая ее колени. И образ дрожит в руках артистки.
Все невольно бледнеют. Всем становится жутко от этого глубокого голоса Надежды Васильевны, от простых, но пронизанных тоскою слов, от истерического крика невесты. Как будто только в этот миг все значение совершающегося раскрывается перед Верой.
Невесту спешно поднимают под руки, ведут одевать в переднюю.
По обычаю, мать не должна быть в церкви, на свадьбе дочери, как не была на крестинах ее. Посаженая мать, жена Спримона, садится с Верой в карету. Крестная мать, генеральша Карпова, стоя на крыльце, поджидает свой экипаж.
– Осиротели мы с вами, голубушка, – говорит Спримон плачущей Надежде Васильевне, целуя ее в голову, и сам громко сморкается. Вспоминает Федю.
Она поняла. Крепко жмет его руку.
– Ступай, голубчик!.. Ведь ты посаженый отец… Ступай же!..
Она остается одна. Запирает двери. Аннушка и Поля обе убежали в церковь. В столовой возятся смиренная Лизавета и кухонная девчонка Машка, они накрывают на стол. Настасья и приглашенный из клуба повар растапливают печь на кухне.
В гостиной тишина. Горят все свечи, и от этого кажется еще тише этот дом, сейчас еще кипевший жизнью.
Вера ушла из этих стен. Ушла навсегда.
«Я сама этого хотела. Я этого так страстно ждала… Ну вот… сбылось…»
Тихо звенят тарелками за стеной. Ломая руки, Надежда Васильевна подходит к окну. В глазах темнеет от перебоев в сердце.
Венчание уже началось. Если б даже она кинулась сейчас в церковь, чтоб помешать обряду, она опоздала бы все равно!.. Сколько минут прошло?.. Полчаса? Больше?.. Они уже ходят кругом аналоя. Кончено! Все кончено…
Цепляясь за стулья, жалобно стеная как бы от зубной нудной боли, непосредственная и страстная в своем горе теперь, когда не перед кем скрываться, она идет в спальню.
С кротким укором глядит ей навстречу озаренный лампадкой лик Богородицы. Надежда Васильевна падает перед ним на колени, вся поникнув, вся сжавшись в комок. Бессвязные слова срываются с ее уст:
– Ах, ты не страдала, как я, от любви… Ты не знала этих мучений… Божья Матерь, прости меня, грешную…
И ты, Верочка, прости!.. Я пожертвовала тобою… Я слишком люблю Володю… Мой грех… Прости мне его, Господи!..