Часть вторая

Через неделю после первого бала Верочки.


Поля в сумерках входит в гостиную и останавливается у притолоки. Надежда Васильевна сидит в кресле непривычно угрюмая и глядит в огонь камина. Новая роль, только что присланная из театра, лежит перед нею.

– Где Вера? – очнувшись, спрашивает она.

– Аннушка их одевает. На именины к Карповым… Вы-то нешто не поедете?

– Н-нет… не знаю… что-то нездоровится. Проводи ты ее.

Поля медлит у двери.

– Н-ну? – нетерпеливо спрашивает артистка, поднимая левую бровь.

– Нонче маскарад, сударыня… Разрешите нам с Аннушкой…

– Что за глупости?! Ведь ты с Верочкой уедешь…

– Да нам на один только часок, когда барышня домой вернутся… Они к одиннадцати в постельку лягут… Вы нас и пустите.

– Ступайте, – помолчав, бросает Надежда Васильевна.

Ушла.

Совсем стемнело в комнате. Надежда Васильевна сидит, не шевелясь.

Ни разу с того времени, когда они с Верочкой вернулись со степного хутора, где провели лето, она не была в маскараде… Лучинин по случаю войны не ездил за границу и до осени прожил в имении. В N*** он появился впервые на том балу, где встретил Верочку. А без него не было как будто интереса посещать маскарад.

«Не поехать ли сейчас?» – внезапно точно кольнуло ее желание.

Нельзя… Верочка узнает… Сохрани Бог, если кто домекнется об ее тайне теперь!.. Кончена личная жизнь… Довольно!

Она хватается за роль. Звонит. Велит зажечь огонь… Ходит большими шагами по комнате. А тревога растет.

С шелестом шелка входит Верочка и целует руку у матери. Она вся в голубом. Она обворожительна.

– Когда прикажете вернуться, мамочка?

– В одиннадцать будь дома!.. Ты и так много выезжаешь… Устаешь… Ну, Бог с тобой!.. Веселись…

Верочка сияет. Она уверена, что Федя Спримон встретит ее у Карповых. Мать крестит ее со скорбным выражением. Целует ее в лоб. Смотрит, как ее закутывают в меха. Стоя у окна, видит, как Поля подсаживает ее в карету.

– С Богом! – вслух говорит она, крестя воздух.

В доме наступает тишина. Даже из девичьей не доносятся голоса. Все тревожнее, все быстрее ходит, почти мечется Надежда Васильевна по комнате. Потом вдруг заламывает руки над головой. Железным обручем сдавило грудь. Хочется закричать, выбежать на улицу… Хочется упасть на ковер и кататься. Боль поднялась выше, стиснула горло.

Жалобно вскрикнув, она падает в кресло и бьется в рыданиях, побежденная тоской ядовитой, жалящей. Непонятной, безымянной тоской…

– Надя… Nadine… Что такое?

– Па-влуша… Ты?.. Милый… ми-лый…

Она рыдает на его груди. Она крепко прижалась к нему, обхватила руками. Словно просит защиты от надвигающейся опасности. У него даже пальцы похолодели. Никогда не видал он ее в таком отчаянии.

Умер кто-нибудь?.. Болен?.. Что случилось?

Она долго плачет молча и на все вопросы отрицательно качает головой.

Мягко отстранив ее от себя, он запирает дверь на ключ, ведет Надежду Васильевну к диванчику, садится рядом.

– Ты должна мне сказать, что случилось?

Но она уже опомнилась. Она молча прижимается к нему, ища забвения, ища опьянения. Если б хоть на миг уйти и от этой тоски! Если б утонуть в безбрежности чувств, заволакивающих сознание!.. И столько страха в ее глазах, столько отчаяния в ее требовательных ласках…

Он растерялся перед этим порывом. Боится верить счастью. Ведь это его прежняя Надя, вся трепещущая, вся желание. Его безумная вакханка, от ласки которой кружится голова. …………………………… ……………………

…Молчание их полно зловещей печали. Огни догорели, и в душу Опочинина крадется леденящая догадка, что эти огни зажглись не для него.


Но кто этот таинственный враг, чья тень упала на их дорогу? Кому были эти жгучие ласки, эти бурные вздохи, эта высоко поднявшаяся волна страсти?

У него нет лица. Лишь шаги его звучат где-то вдали, за гранью видимого и познаваемого. И в грозном звуке этих шагов оба они отчетливо слышат:

«Конец… Конец… Конец…»


Утомленного жизнью и ее наслаждениями Опочинина всегда умиляла в Надежде Васильевне чистота ее инстинктов, ее наивный, почти религиозный культ жизни. Всеми фибрами любя эту жизнь, она опьянялась ее дарами, с душой, развернувшейся, как пышный цветок. Все ее радовало: луч солнца, краски заката, пляска снежинок в метель, зима и весна, первые цветы и красочная оргия осени; ее радовал лай собачки, нетерпеливое мычание любимой коровы на хуторе, ржание лошади, просящейся на волю, озабоченная суета птичника. Все эти голоса находили живой отклик в ее душе. Движение и покой, церковь, кухня, и роман, и повседневность – из всего она умела извлекать радость. Даже чашку чая она умела пить как-то вкусно. Она, как дитя, наслаждалась сладким… В ней было много детского и непосредственного. В чудесном многообразии форм она так тонко улавливала единство жизни… В этом, быть может, и больше даже, чем в ее талантливости и темпераменте, была ее сила, ее очарование.

После первого бала Верочки Надежда Васильевна резко изменилась. Куда делась ее ровность, ее ясность, жизнерадостность? Нервный подъем на сцене вызывал нередко странный упадок сил. Она плакала неизвестно отчего, раздражалась неизвестно на что… В сущности, она была такой же и прошлый год. Но эти периоды хандры были короче. Опочинин объяснял себе эту неровность женской болезнью, от которой Надежда Васильевна продолжала лечиться теплыми ваннами. Сама она объясняла ее тревогой за судьбу Верочки.

– Чего же так бояться за нее? – дивился Опочинин. – Выйдет замуж…

– Ах, мне кажется, что я не доживу до этого!

Опочинин невольно смеялся. Он знал, какой у нее могучий организм.

– Полно, Надя!.. Ипохондрия тебе не к лицу.

Она сердилась и гнала его.

Один раз, когда, засидевшись вечером, он обнял ее и робко искал ее губ, она резко отстранилась.

Он ничего не спросил, не шевельнулся. Только, сидя на диване, как бы опустился всем телом и остался так, не поднимая головы.

Она опомнилась, оглянулась, обняла его.

– Ты разлюбила меня, – кротко сказал он. Не спросил. А сказал, как о чем-то совершившемся.

И она вздрогнула. С отчаянием прижалась она к нему.

– Нет!.. Нет!.. Не обращай внимания!.. Это все нервы.

Она удвоила свою нежность, свои ласки. Но чуткий Опочинин уже не дался в обман. Он слишком хорошо знал женщин.

«Все кончено», – отчетливо сказал он себе.

Один раз он приехал поздно и неожиданно с какого-то заседания. Он застал ее опять в слезах. Это становилось хроническим.

На все расспросы она отвечала только: «Тоска…»

Она лежала на кушетке, он сидел рядом в кресле, пожимая ее инертную руку. Вдруг она сказала:

– Старость идет, Павел Петрович. Никуда от нее не спрячешься.

Она всегда наедине звала его Павлушей. И это имя казалось ему таким задушевным! Так тепло звучало оно в ее устах! Павел Петрович она говорила только на людях и когда сердилась. Теперь наряду с такими печальными мыслями и настроениями это «Павел Петрович» прозвучало как-то зловеще.

И он не засмеялся. Не стал ни вышучивать ее, ни утешать. Ах, ему так знаком был этот ужас перед Неизбежностью!

Но отчего она не сказала, как когда-то в былые годы, с дивной верой любящих, с вызовом судьбе:

«Чего же нам бояться?.. Ведь мы состаримся вместе…»


Погожий зимний день. Снег еще тверд и чист, но в воздухе веет весной. Небо все разгорелось, и солнце, уйдя на покой, бросило алые улыбки верхушкам пирамидальных тополей. Весь горит золотой купол собора, и пламенеют стекла далеких домов на горе. А внизу, на бульваре, уже темнеет.

Прошли кондитерскую. Но Феди нет. И печально глядят на этот раз всегда смеющиеся темные глаза.

Поля кашляет еще значительнее и чему-то загадочно улыбается.

Когда они подходят к дому, пара вороных рысаков храпит у подъезда. Бравый полицмейстер в николаевской шинели выходит на крыльцо и садится в сани. В сумерках он не видит Верочку.

«Пошел!..» – раздается его зычный голос. Лошади берут сразу. За ним скачет верховой. Веет белый султан каски. «Па-ади!..» – орет кучер. И все, что было на улице – сани, дрожки, прохожие, – шарахается в сторону, давая дорогу грозе города.

В гостиной пахнет табаком. Зажжены все канделябры и бра на стене. Надежда Васильевна взволнованно ходит по комнате. Глаза у нее заплаканы. Она часто пьет воду.

– Наконец! – говорит она драматическим голосом, увидав на пороге изумленную Верочку. – Поди, поди сюда!.. Стань на колени!

Сама она садится в кресло и начинает плакать.

«Что такое? Случилось какое-то несчастье…» – думает Верочка и, путаясь в своем салопе, опускается на колени.

– Бог внял моим молитвам, – торжественно говорит Надежда Васильевна. – Сейчас у меня был полицмейстер Спримон. Он просил у меня твоей руки… для Феди.

С легким криком Верочка падает головкой в голубом капоре на колени матери и прячет в них лицо… Еще секунда, и плечи ее дрожат от рыданий. Боже мой, Боже!.. Как жестоко разбились ее грезы!

Надежда Васильевна поражена. Разве он не нравится Вере? Разве они не встречались почти каждый день на бульваре? Разве не танцевали они по целым вечерам?.. Весь город говорит об этом романе. Федя – единственный сын у Спримона. Он мог бы взять за себя богатейшую купчиху или дочь помещика. Он даже приданого не просит… Спримон сам богат (нажился за эти десять лет). Чего еще ей надо?

– Я не хочу замуж, мамочка!

Надежда Васильевна темнеет от гнева. Что за глупая девочка!.. Вечно капризы… Но она мягко берет Верочку за подбородок.

– Завтра надо дать Спримону ответ. Ну, ну… полно плакать!.. Поблагодари Бога за такое счастье!

– Я не хочу, мамочка!.. Я не хочу! – рыдает Верочка. – Пустите меня в монастырь!

Мать гневно отталкивает ее и встает.


В полночь она возвращается из театра, полная тревоги. Аннушка встречает ее в передней вся в слезах.

– В жару наш ангелочек… Вся разметалась… Головки не подымет.

В этот день, как вспомнила потом Поля, уже с утра у Верочки болела голова, и был насморк. Но она непременно хотела идти гулять. Ходили они дольше обыкновенного… «Все Феденьку, видно, поджидали…» А морозу было десять градусов, да еще ветерок «знойкий»… Вот и прознобило.

В результате воспаление легких.

Верочка на краю могилы. Надежда Васильевна плачет, не осушая глаз, и десять дней не показывается в театре. Болезнь избавила Верочку от дальнейших разочарований. Боясь нервного потрясения, напуганная докторами, Надежда Васильевна не заикается о сватовстве.


Когда Верочке разрешают подняться, на дворе уже весна. Дует резкий ветер. Звонят унылые колокола. Артистка и Поля говеют. В углу умирают роскошные цветы, которые Федя присылает невесте. Ведь он еще не получил отказа. Он надеется.

Прекрасные бонбоньерки из алого атласа стоят у постели Верочки. Каждый день рысаки полицмейстера останавливаются у подъезда, и из гостиной доносятся хриплый голос и ненавистный Верочке раскатистый хохот толстого Спримона. И каждый день бледный Федя стоит под заветным окном с глазами, полными слез.

Но Верочка не подходит.

На Страстной она говеет. Мать и Аннушка возят ее в карете в церковь, ставят ее в теплом, укромном уголку за колоннами. Все службы она сидит на стуле, бледная, почти призрачная, горячо молясь одними глазами.

Часто она горько плачет, не замечая восхищения и любопытства окружающих ее чужих людей. Она не видит Феди, который, спрятавшись в толпе, следит за нею печальными глазами.

В четверг она причащается, и в первый раз на ее прозрачном лице появляется слабая улыбка… «Совсем как Сикстинская Мадонна», – говорит Лучинин Надежде Васильевне.

Невинность дочери умиляет ее до слез. Она вспоминает собственное детство и отрочество; всю грязь, которую видёла; все соблазны, которым подвергалась; вспоминает, как мало было у нее иллюзий в девушках; как быстро и бесстыдно обнажались перед нею в мастерских и в подвалах тайны жизни и любви; как горек был жизненный опыт ее за кулисами среди разнузданных актеров, легко глядевших на любовь, искавших одних наслаждений… «Только в институте можно вырастить таких голубиц невинных», – думает Надежда Васильевна. Но когда она представляет себе эту голубицу, брошенную прямо со скамьи в сутолоку жизни, ей делается страшно. Замуж выдать ее скорее! Все спасение в этом.

Верочка – в белом платье и в белых туфельках. Она сидит в гостиной с крестной матерью, когда неожиданно появляются Спримон с сыном.

Верочка дрожит и не поднимает ресниц.

Федя целует у нее руку и подает ей роскошный букет, перевязанный белой лентой.

Она погружает загоревшееся лицо в свежие, словно шелковые лепестки. На руке ее горит поцелуй. Первый поцелуй мужчины. И вся кровь ее закипает какой-то жгучей отравой. Что говорят они? Что отвечает она? Сколько времени длится это свидание?.. Она как в бреду.

Вечером она в своей комнате, на белоснежной кружевной постели. Когда она раздевалась, из белой ленты букета выпала записка на французском языке. Это стихи Ламартина, и строки, где говорится о любви, подчеркнуты красными чернилами.

Комната плывет в затуманившихся глазах Верочки. Бумажка жжет ее пальцы. Она падает лицом в подушки и рыдает страстно, сладко, что-то оплакивая, что-то приветствуя… чему-то покоряясь.

А на другой день она уже сидит за пяльцами.

По моде того времени плечи ее покрыты кружевной бертой, отделанной черной бархаткой, и концы падают вниз, прикрепленные к корсажу с острым мысом. За корсажем лежит записка Феди. Бумага колет маленькую нежную грудь. Но это приятно Верочке. Сердце ее трепещет в ожидании заветного часа.

Вот стройная фигура офицера показывается в переулке. Губы Верочки дрожат. Глаза ее встречают робкий любящий взгляд. Она кивает головкой в ответ на поклон и склоняется еще ниже над пяльцами.

Отдает ли она себе отчет в том, что делает и что совершается вокруг нее? Навряд ли… Она живет опять в грезах, плывя по течению, уже бессильная протестовать и бороться с жизнью, оскорбляющей ее на каждом шагу. Она изредка только отмечает, как страстны ласки и слезы ее матери; как наглы взгляды и шепот прислуги; как фамильярны интонации отца Спримона. Она живет в мире мечты, так грубо нарушенной неосторожным словом матери, но вновь созданной запиской с французскими стихами, которую она бережет и прячет, как амулет.


В первое воскресенье после Пасхи к завтраку подъезжает коляска.

«Жених… жених…» – слышит Верочка взволнованный шепот. Тогда только она оглядывается и видит торжественное лицо матери, ее светлое муар-антиковое платье, сиреневые ленты на лучшей наколке полковницы Карповой и ее знакомое, праздничное платье по-де-суа. Она видит роскошь сервированного стола и… шампанское в серебряной чаше, набитой льдом… Разряженная прислуга прильнула к окнам.

Входит Федя, прячась за грузную фигуру Отца, и робко подает ей букет. На этот раз розовый. Нервные ищущие пальцы Верочки чувствуют хруст бумаги под шелковой лентой. И страх ее проходит мгновенно. Она улыбается Феде бесстрастной улыбкой Мадонны и беспрекословно садится с ним рядом за стол.

Они почти не говорят, робея, и боясь взглянуть друг на друга. Их руки случайно встречаются, и Верочка чувствует трепет. И опять пугается своего волнения. Слезы дрожат в ее загоревшихся глазах. Хорошо, что никто не заметил… Все болтают, смеются. Даже слишком много смеются, как-то истерично… неестественно…

Вдруг хлопает пробка. Верочка ахнула… Шампанское наполняет бокалы, которыми Поля и Аннушка обносят господ.

– За здоровье жениха и невесты! Ура-а-а! – гремит Спримон и тянется к Верочке, налегая на стол своим большим, затянутым в корсет животом.

У Верочки темнеет в глазах. Еще секунда, и она упала бы… Но Федя подхватывает ее и держит у своей груди, сам дрожа от страха. Во взгляде Феди столько благоговения, столько робкой нежности в его улыбке, что сердце Верочки расширяется от нового сладкого чувства. Бессознательно, безвольно она опускает голову на его грудь. Так чуждо, так странно пахнет от этой суконной груди. Пуговица мундира оцарапала ей висок. Она отстраняется, дрожа. Но мягкие руки не отпускают ее.

– Горько-о-о! – грохочет хриплый голос полицмейстера.

Кто-то смеется. Кто-то хихикает и визжит… Но это все далеко-далеко… за кольцом этих рук, которые держат ее с мягкой силой; за этим кольцом, замыкающим волшебный, новый мир. Чье-то сердце бьется так громко… Чье-то дыхание шевелит волосы на ее лбу.

Вдруг нежная рука поднимает ее голову, легко отклоняет ее. И мягкие губы с надушенными усами прижимаются к ее губам. Она лишается сознания.

Она открывает глаза уже в своей комнате. Пахнет гофманскими каплями. Аннушка вспрыскивает ее водой прямо изо рта… Она отвертывается с отвращением и, дрожа от холода, закрывает руками обнаженную грудь.

«Слава Богу! Слава Богу!..» – лепечет сквозь слезы Надежда Васильевна и широко крестится.

– Мой букет, – вдруг вспоминает Верочка и садится на постель. – Где он? Где? Подайте его!

Вот он!.. Записка тут же…

– Ты выйдешь к жениху?

– Нет, мамочка, нет!.. Пожалуйста, уйдите все!.. Оставьте меня одну!.. Мне так хорошо теперь…

Надежда Васильевна целует влажный лоб дочери и выходит, вздохнув.

О, упоение!.. О блаженство!.. С трепетом Верочка развертывает письмо.

«Я буду вечно любить вас. Я буду вашим рабом. Если вы боитесь меня, я даю вам слово любить вас, как сестру, и не коснусь даже руки вашей, если вы не захотите…»

В изнеможении Верочка падает на подушки. Она плачет от счастья.

«И не коснусь даже руки вашей…» Эта фраза ни на миг не остановила ее внимания.

Что знает она о любви? О супружеских обязанностях? О рождении детей?..

Чувства Верочки спят, как и ее мозг. Она искренне верит, что без брака нельзя любить и что детей находят в капусте. Эти вопросы вообще не интересовали ее до этого дня.

Жаркое лето в степи.

Надежда Васильевна осуществила свою заветную мечту. У нее свой хутор с полным хозяйством, лошади, коровы, козы, свиньи, домашняя птица. Артистка сама кормит их. Повязанная желтым шелковым платком, смуглая, загоревшая, она похожа на испанку. Зонтика она не признает и весь день с открытой шеей и обнаженными руками бродит под южным солнцем.

Она обожает это солнце, степь, животных. Ее любимица, бедовая телушка Буренка, привыкла в известный час становиться передними ногами на подоконник и ждать свою порцию лакомства: густо посоленного черного хлеба. Она всегда нетерпеливо мычит у окна. Завидев хозяйку по дороге в степи, она мчится к ней из стада и, ласкаясь, чуть не валит ее с ног. Индейки и цесарки, как свита, провожают Надежду Васильевну по двору. А беленькая козочка всегда гуляет на террасе.

Полдня Надежда Васильевна проводит на огороде: сама полет, сама поливает. Баштаны у нее на редкость. Турецкий табак точно сад стоит, выше человеческого роста.

Верочка не любит этой буколической жизни. Не любит животных, даже козочка раздражает ее своим блеянием, а коров она боится до обморока и никогда не ходит в поле с матерью. Ее страсть – рыжий кот и цветы. Но опять-таки она не станет ни полоть клумб, ни обирать с розовых кустов жирных зеленых гусениц. Она любит краски и ароматы. Любит гулять по небольшому садику, в тени пирамидальных тополей, и через ограду любоваться закатами или луной. Но от солнца она прячется: у нее болит голова от зноя. И загар никогда не касается ее алебастрового лица.

Верочка по-прежнему не знает скуки. Надежда Васильевна очень ценит в дочери эту черту. Верочка рисует, играет на фортепиано, поет романсы Варламова и часто мечтает о женихе.

Он далеко в лагерях. Война с Турцией все осложняется… Неужели и его возьмут на войну?.. Неужели?.. Нет! Не надо думать… Верочке несвойственна бесплодная печаль. Доктора, уславшие ее на юг еще в апреле, после воспаления легкого, чуть не стоившего ей жизни, запретили ей волноваться и тосковать. А ей так хочется жить!.. Она так нетерпеливо ждет писем Феди, этих целомудренно-страстных признаний.


День рождения Надежды Васильевны, как всегда, и на этот раз справляется на хуторе.

Наезжают друзья, товарищи, поклонники. Столы накрыты на пятьдесят человек, один на террасе, другой в саду, под тополями.

За обедом, когда пьют шампанское, страшный грохот и рев несутся из гостиной. Все вскакивают испуганные, кидаются в комнаты. Вера слышит раскатистый смех матери… Это Буренушка, которую забыли угостить в условный час, рогами кинула с подоконника горшки с цветами.

Опять все смеются, все успокоились. Надежда Васильевна так красива в своем палевом тарлатановом платье, с красной гвоздикой на груди и в черных волосах. Совсем молодая женщина… Глаза ее искрятся, смех звонок… Верочка всегда видит ее такой, когда приезжает Лучинин. Да… он хорошо одевается, у него прекрасные манеры. Он говорит по-французски, как парижанин, и рассказывает так интересно. Он много видел, живя за границей… Но как может нравиться толстый и пожилой?

Верочка тревожна. Отец жениха здесь, но Феди нет… А он обещал приехать.

Вдруг она слышит конский топот… Вдали, по дороге, поднимая чудовищную пыль, скачет кто-то на коне.

Верочка выбегает на крыльцо и останавливается. За оградой она видит какое-то чужое грубое лицо. «Эстафета – кричит верховой, маша бумагой.

«Кончено!.. Все кончено…»

Федя пишет, что целует ручки у Надежды Васильевны и у невесты. Но приехать он не может. Их полк спешно идет к югу. Зачем? Неизвестно. Вернее всего, на войну… Быть может, ему еще дадут отпуск, и он простится с Верочкой. Теперь же он просит ее не тревожиться и спокойно спать.

Черная туча нависла над душой Верочки, Федя не вернулся: полк его двинули к Севастополю.

Тревога охватила всех. Театры пустуют. Балов не дают. Все собираются своим кружком и усиленно щиплют корпию. Тревожно ждут известий из Крыма. Все церкви полны молящимися женщинами. Верочка не пропускает ни одной службы и долго молится по ночам в своей девичьей комнатке. Сколько слез кругом! Сколько покинутых жен и невест! Сколько осиротевших матерей!

По-прежнему Верочка далека от жизни, вся в мире своих неясных грез. Но зловещие лица окружающих, загадочный шепот, внезапно смолкающий, когда Верочка входит в комнату, а больше всего страстные слезы матери и упорное молчание жениха – все это понемногу входит в сознание девушки и наполняет ее тяжелыми предчувствиями.

Один раз она слышит стук колес. Приехал Спримон. Но ее не зовут. Он что-то говорит в гостиной.

Вдруг раздается истерический крик. Верочка кидается в гостиную. Надежда Васильевна лежит на диване в обмороке, а в кресле, весь опустившись, рыдает Спримон.

– Федя? – срывается у Верочки.

Старик хватает ее руки и прижимается к ним красным, мокрым лицом.

– Убит… убит… Нет нашего Феди…

Потом уже, много спустя, Вере сказали, что Федя был убит под Севастополем, в сражении при Альме, одним из первых, когда скакал ординарцем с рапортом к князю Меншикову. И имя молодого героя долго-долго было у всех на устах.

А потом?

Настали сумерки… Слезы, воспоминания, молитва, стремление уйти в монастырь.


Счастливая натура артистки скоро торжествует над печалью.

– Все от Бога! – говорит она дочери. – А в монастырь я тебя не пущу! Жизнь перед тобой. Еще не раз полюбишь и найдешь свое счастье.

Эти слова и мысли кажутся Вере кощунством. И в первый раз она чувствует, что они с матерью никогда не поймут друг друга.


Да и многого в ней теперь она не понимает.

Куда делись выдержка и сила воли, такт и самообладание, всегда выделявшие эту женщину из толпы, внушавшие всем невольное уважение?.. Какая смена настроений, капризы, раздражительность, беспричинные слезы, гадание на картах по целым часам…

Поля ворчит и злится с утра до вечера. Аннушка ничем не угодит, бродит растерянная, с заплаканными глазами. Все ходят на цыпочках, говорят шепотом, не смеют хлопнуть дверью, двинуть стулом.

И вдруг, неизвестно почему, Надежда Васильевна просыпается жизнерадостная, как раньше, энергичная, деятельная, улыбающаяся… И в доме точно солнце взошло. Даже канарейки как будто громче заливаются.

Они раздражают Веру. С первого дня благодаря своему музыкальному слуху она изучила все их коленца и покрывает клетку платком, чтобы птички молчали.

Губернатор к Рождеству привез чудесного какаду с белым хохлом. Прежнего напугала до смерти чужая кошка, осенью прыгнувшая в окно. Надежда Васильевна горько оплакивала своего любимца. Он был скромным свидетелем ее счастья и горя за эти десять лет. Как часто, бродя с ролью по комнате и твердя свои монологи, она слышала его странный, мистически жуткий голос: «Какадуха тута…»

Значит, он соскучился. Надо было подойти и погладить его по хохлатой головке.

Как часто, перебирая лапками по бронзовому кольцу и склонив головку набок, он глядел на нее круглым глазом, пока она целовалась с Опочининым.

Губернатор пугливо озирался, а она шептала, лукаво смеясь: «Какаду ревнует»…

Новый был точь-в-точь такой же, даже красивее, но только с неразгаданной еще душой. Надежда Васильевна обрадовалась ему, как дитя. Каждый день, стоя у клетки, она ждала, какие новые слова, понятные человеку, произнесет это таинственное существо, переживающее людей, живущее столетие и больше. Что-то вещее было во взгляде его круглых глаз. Его происхождение терялось в глуби времен. Его предки порхали в лесах, когда еще не было человека… От этой коварной, капризной птицы веяло на артистку очарованием легенды.

– Ты слышишь, Вера, как он говорит?.. Ну разве это не чудо?

Нет. Веру раздражал его яростный крик, его бессмысленные фразы. Она его боялась.

Но когда Надежда Васильевна хандрила, ее не радовали ни птицы, ни животные. Только новая роль способна была ее встряхнуть и занять на время. Она запиралась у себя, и все в доме говорили: «Слава Богу!..» Переставали шептаться, ходить на цыпочках, всего опасаться.

Лучинин в доме теперь – свой человек. Он прямо стал необходим артистке. Всегда принесет с собой свежую сплетню, позлословит, посмешит, развлечет…

Враждебность Опочинина к нему притупилась. Губернатор заметно опустился, шел на все уступки. «Тише воды стал, ниже травы, – ядовито говорила о нем Поля в девичьей. – Где уж там фордыбачить, когда не нынче-завтра карету тебе подадут?»

– Не бойся, Павлуша… Верь мне, – сказала еще недавно Надежда Васильевна Опочинину. – Обманывать тебя не стану. Увлекусь, скажу… Зачем тревожиться напрасно?

– Ты с ним кокетничаешь.

Она помолчала, подняв одну бровь, раздумывая, припоминая.

– Возможно… Не спорю… Но это невинно… В него-то я никогда не влюблюсь.

Он так и дрогнул. Но она не заметила его волнения. Она глядела в глубь своей души, где вставал безликий образ юноши с поэтической и пламенной душой. Юноши верного, покорного… словом, такого, каких нет. А ведь только такого могла она полюбить теперь.

Неужели полюбит… Опять?.. Опять ринуться, закрыв глаза, в этот омут? Снова тянуться к отравленной чаше пересохшими устами?.. Нет!.. Это безумие. Надо бороться с этими мечтами. Ей уже под сорок… Не быть смешной, прежде всего.

И все-таки она это сказала. Она вымолвила эти роковые слова. Она нечаянно вскрыла перед Опочининым тайну своих слез и капризов.

С этого дня он потерял покой. Тень, которую он заметил далеко вдали, уже надвигалась, росла. И было холодно. Так было холодно от нее…

Случалось иногда и так, что, выпив чашку чая у своей подруги, Опочинин спешил на заседание. Он одевался в передней, а Лучинин звонил у подъезда.

– Счастливец! – не удержался один раз Опочинин, нервный, утомленный, постаревший за один год, оглянув плечистого, румяного, рыжего Лучинина. – Счастливец! Ни дел у вас, ни обязанностей…

– Ни почета, ни власти, – подхватил Лучинин, фамильярно целуя ручки хозяйки, всегда провожавшей губернатора до передней. – Кто бы говорил-то! Вам ли завидовать?

– Свобода, Антон Михайлович! Вот ваше благо…

«И сдался же ты, брат, за один год, – невольно подумал Лучинин. – Д-да… Нелегко быть влюбленным в такие годы, да еще в такую женщину!»

– Он ездит для Веры, – как-то раз таинственно сказала Надежда Васильевна губернатору. – И я очень этому рада… В конце концов, из него может выйти хороший семьянин.

Ее увлекала эта мысль. И Опочинина она успокаивала. Во всяком случае, это был не тот, кого он ждал и боялся.


Веру теперь всегда зовут в гостиную, и, сидя за пяльцами, она слушает вместе с матерью увлекательное чтение Лучинина.

Часто он привозит цветы, конфеты и ставит их перед Верой. Она церемонно благодарит. Но она ни разу не улыбнулась. И как только чтение кончается, она спешит уйти.

– Как это глупо! – не вытерпела однажды Надежда Васильевна. – Ты должна быть вежливой за все его внимание к тебе!

– Какое внимание, мамочка?

– Точно не знаешь!.. И цветы, и конфеты каждый день…

– Это не мне, мамочка.

Надежда Васильевна даже обомлела на миг.

– Как «не мне»?.. Кому же?

Вера молчала, опустив ресницы.

– Не воображаешь ли ты, что он для меня, старухи, ездит чуть не каждый день? – дрогнувшим голосом спросила Надежда Васильевна, чувствуя, как загорелось ее лицо. «Нет… Какова девчонка!»

Вера подняла голову. Точеное лицо порозовело. Какими восторженными глазами глянула она на мать! «Вы – красавица, мамочка!» – прочла взволнованная артистка в этом взгляде.

– Мне, мамочка, не нужны ни цветы, ни конфеты, – тихо, но твердо ответила Вера.

Кровь кинулась в лицо Надежде Васильевне. Она заиграла пальцами по столу. Вера искоса глянула на эти пальцы, и губы ее задрожали от сдержанного смеха.

– За что ты его не любишь?

– У него скверный язык… как у Поли… Читает он очень хорошо… Но когда заговорит, мне все кажется, что я попала в девичью.

Пальцы заиграли еще сильнее по столу.

«Какова!.. Нет, какова Верочка!.. А мы-то не стесняемся…»


Желая развлечь Веру, Надежда Васильевна часто приглашает гостей и молодежь. Если бы стряхнуть с себя эту печаль, плотным, серым вуалем окутавшую душу! Но это невозможно. Увеселения кончились. Собираясь, все невольно говорят о политике, гадают об исходе войны, перечисляют имена знакомых, павших в инкерманском бою и при первой роковой бомбардировке Севастополя. Имя погибшего Корнилова на всех устах. Эти речи растравляют раны. У полковницы Карповой щиплют корпию, как во всех военных семьях и аристократических домах, начиная с гостиных губернаторши и княгини Мики. Вера постоянно просится к крестной и много работает.

У Нероновой продолжают играть в карты. Фортепиано не открывается. Не до танцев, не до песен. И здесь говорят о войне. Осаде Севастополя и конца не предвидится. Но на людях словно легче дышится. Печаль Веры, ее траурное платье гнетом лежат на душе, понижают весь жизненный строй.

Вот она сидит среди гостей, эта молчаливая Вера, с ее прозрачными руками и бледным точеным лицом, безучастная, похожая на восковую куклу. Все знают об ее драме, все жалеют ее, все деликатно избегают касаться открытых ран… Надежда Васильевна иногда порывисто выходит из-за стола и, глухо рыдая, падает в спальне на постель.

– Будет вам убиваться, барыня, милая, – утешает ее Поля, капая в рюмку лавровишневые капли.

– Ах, не могу ее видеть!.. Не могу видеть ее каменного лица!.. Неужели ты не замечаешь, как она изменилась за этот год?.. Разве это прежняя Верочка?.. Разве это ребенок?

– А глаза все смеются.

– Лучше бы они не смеялись!.. Все подмечает, все осуждает… Я это чувствую… Все здесь не по ней… Умная, скрытная…

– Н-да… Вырастили нещечко!.. Нате, выпейте!.. Выдадим ее замуж за Лучинина, все вздохнем свободно.

– Ах, я уж и думать боюсь!.. К ней не подступишься. Он читает, а она от пялец глаз не поднимет… Не усмехнется и бровью не шевельнет… Поля, положа руку на сердце, скажи: можно ли было думать, что она так любит Федю?


Опять Вера вышивает в пяльцах, сидя у окна.

Но никогда не смотрит она на улицу.

Опять гуляет она с Полей по Большой Дворянской.

Бесстрастно проходит она мимо заветной кондитерской. Пристально щурится она на пламенеющее в закате небо. Но губы ее сжаты. Что думает она? Что чувствует?.. Никто не слышит от нее ни одной жалобы.

На Дворянской всегда шумно и людно. Все с любопытством и восхищением следят за юной красавицей. Она так трогательна в своем трауре… Мерлетта, гуляя с англичанкой, всегда кланяется Вере и потом долго глядит ей вслед. Иногда застенчиво подойдет, спросит о здоровье.

Лучинин также неизбежно попадается на дороге. Почтительно здоровается, провожает, старается развлечь. Вера отвечает односложно, холодно. Никогда не улыбнется даже уголком губ. Она заметно рада, когда ее оставляют, наконец, в покое, и она идет одна, погружаясь в воспоминания. И так далека она от этой оживленной толпы… Выражение глаз ее «неземное»… И трудно забыть это лицо.

И есть в этой толпе человек, который никакими усилиями воли не может отогнать от себя этот образ.

Когда Нольде увидал Веру в трауре после долгого промежутка, как-то раз осенью, на Дворянской, его сердце дрогнуло. Так трогательная прелестна была эта девушка в глубоком трауре, вся прозрачная и даже призрачная, казавшаяся бесплотной с ее ликом Мадонны.

Он знал, что она – невеста. Он слышал об ее горе. Но все это скользнуло по его сознанию, не затронув его души. Весь досуг летом он провел с Мери, которую любил нежно. А досуга было мало. Опочинин хотел отдохнуть и львиную долю своей работы переложил на молодые плечи Нольде. Вдали от Веры он никогда не вспоминал о ней.

Но после этой случайной встречи он не мог одолеть своего интереса к этой девушке, вернее, того таинственного, стихийного влечения, в котором он еще не хотел себе сознаться. Что пользы в таком чувстве? Жениться на дочери актрисы он не считал возможным. Увлечь ее, стать ее любовником – nonsens! Он органически не был способен на подлость. Его практический ум заранее осмеивал бесплодные страсти.


Каждый день (если нет сильного ветра или мороза) она проходит мимо дома губернатора. И каждый день (слегка волнуясь и стыдясь себе в этом сознаться) Нольде выходит на подъезд и идет навстречу Вере. Идет медленно, стараясь протянуть эти сладкие минуты ожидания. Его зоркие глаза ищут вдали, среди толпы гуляющих, изящный силуэт.

Вон она… Бледна, хрупка, почти бесплотна, с ликом Мадонны.

Но эти губы… эти алые губы, так резко выделяющиеся на алебастровом лице… так часто встающие между ним и милым лицом Мерлетты, так невинно улыбающиеся ему в его снах!

Она подходит. Он слышит, стук своего сердца… «Наверно, я побледнел… Как это глупо!..» Он приподнимает шляпу, почтительно кланяется, не сводя глаз с лица Веры…

Почему, увидав его еще издали, она тоже слышит, как бьется ее сердце? Так глухо и болезненно бьется?.. Почему она ждет этой встречи? И никогда не опоздает пройти в урочный час? И никогда не перейдет на другую сторону?

Противен он ей?.. О да… Она не может без содрогания вспомнить об его волосатой руке… Но ее тянет к себе необъяснимой, неодолимой силой этот чужой ей человек. И если она не встретит его почему-либо, она чувствует досаду, недоумение, злобу.

Они уже рядом.

«Не взгляну… ни за что! – думает Вера с легким трепетом губ. Но – против ее воли – дрогнувшие ресницы ее поднимаются, и испуганные, умоляющие глаза девственницы встречают его взор, полный угрозы и ласки, жестокий и нежный.

На миг необычайное смятение охватывает Веру. Это смятение тела и души. Новое и желанное. Страшное и жуткое… Быть может, ради этого ощущения она ждет и ищет встречи… Точно летишь во сне и падаешь. А сердце словно отрывается, и темнеет в глазах.

Разошлись.

Опустив голову, она идет, как лунатик, припоминая, достаточно ли сухо и чопорно ответила она на поклон? Не выдала ли она своего смущения? Алебастровое лицо порозовело. Глаза блестят. Грудь высоко поднимается. Крепко стиснуты пальцы… Он глядит ей вслед. Она это чувствует. Точно жжет ее затылок и плечи этот острый взгляд черных глаз. Но оглянуться нельзя. О, нет!.. Это невозможно.

«Я ненавижу его, – думает она. – За что все-таки? За что?..»

Теперь пора домой… Она устала, ей скучно.

«Она прекрасна, – думает Нольде. – И я влюблен в нее. Конечно, это вздор! Конечно, это пройдет. Меня подкупила ее печаль, ее горе, этот траур, эта грация и прелесть бесплотного облика… эта женственность, которой я не подозревал за нею, эта способность привязываться и страдать… Неужели я ошибся? Но почему я не нарушу очарования этой тайны?.. Почему я не подойду и не заговорю с ней?.. Быть может, за этой манящей внешностью нет содержания, нет души? И этот траур, и эта печаль – эффектная декорация? Неужели боюсь?»


В доме появилось новое лицо. Это чиновник судебного ведомства, приехавший из Казани навестить больную мать, живущую с дочерью в N***.

Бутурлину под сорок лет. Он высокий, статный, с гладким, точно мраморным лицом. У него черные густые бакены и смеющиеся темные глаза. Череп у него совсем голый и блестящий, как слоновая кость.

– Батюшки-светы! – смеется Поля в девичьей. – Из себя такой молодой еще да видный… Лицо белое… А как шапку снял – Мать Пресвятая Богородица, – голова, что моя коленка… Только вкруг затылка бахромка черная… Уж лучше б, как татарин, в шапке сидел!

То же думает и Вера, брезгливо поглядывая на нового «поклонника». Ее удивляет, как изменилась Надежда Васильевна. Вся какая-то растерянная. Нет ни гордости, ни иронии.

– Моя дочь, – говорит она с какой-то новой, словно виноватой улыбкой.

Вера делает грациозный реверанс и садится у стола.

Бутурлин зорко щурится на нее первый миг и больше не обращает на нее внимания. Он весь поглощен артисткой. Два вечера подряд он видел ее в драме и просил представить его ей за кулисами.

Он красноречив, остроумен, интересный рассказчик, полный темперамента. Увлекаясь, он бегает по комнате, делает размашистые, естественные жесты оратора. У него белые холеные руки. На нем прекрасно сидит сюртук.

Надежда Васильевна не сводит с него глаз, а скулы разгорелись. Ноздри нервно трепещут. В глазах какой-то особенный блеск. Такой Вера видела ее только на сцене эти два года, да изредка на хуторе.

Подъехали, точно сговорившись, губернатор с Лучининым. И сразу насторожились. «Как молода, как интересна!» – думает каждый из них, глядя на хозяйку, встретившую их с такой рассеянной, далекой и все-таки виноватой улыбкой.

– Пронюхали… Струхнули… Отставки боятся, – говорит в столовой Аннушке Поля, разливающая чай.

Аннушка испуганно толкает ее в бок. В дверях стоит барышня, надменно выпятив нижнюю губку.

– Мы ждем чаю, – кидает Вера, глядя поверх головы смутившейся Поли. И скрывается.

Большими глазами смотрят горничные друг на друга.

Долго сидят гости. Ни один не уходит. Каждому хочется пересидеть других.

«Уморушка!» – думает Поля, пряча пронырливые глаза и беззвучно разнося чай, печенье и фрукты.

Наконец гость встает. Хозяйка провожает его до передней.

– Значит, вы завтра уезжаете? – томно спрашивает она.

– Что делать?.. Служба!.. Если бы мне дать свободу!.. К Пасхе буду опять.

Она возвращается в гостиную. И сразу гаснет. Опять вялая, равнодушная, будничная. Друзей своих она не удерживает. Два раза она подавила зевок.

– Простите… нервное, – говорит она.

Какое там нервное!.. «Хоть ложками собирай», – ядовито думает Поля, шмыгающая мимо с подносом.

«Мы с вами короли в отставке», – говорят Опочинину хитрые глаза Лучинина, когда они оба встают и подходят к ручке Надежды Васильевны.

На подъезде Опочинин со вздохом жмет руку соперника. Он искренне любит его в эту минуту.


Надежду Васильевну нельзя узнать. Куда делась ее хандра?

Со стороны поглядеть, ей семнадцать лет. Голос у нее звонкий. Глаза блестят. Все в доме вздохнули свободно. Она опять гадает. Выходит трефовое письмо. Она его ждет.

Получив, запирается в спальне.

Поля ехидно улыбается.

Печален только Опочинин. А Лучинин, притаившись, выжидает чего-то… Каприза?.. Минуты слабости?.. Порыва, предназначенного другому?

– Я сыграл довольно глупую роль, – дерзко говорит он один раз хозяйке наедине. – Я вас развращал все эти годы… но не для себя.

– Послушайте… Вы ждете, чтоб я вас выгнала?

– Ах, это было бы кстати теперь… Сознайтесь!

– Вы совсем с ума сошли, Антон Михайлович!

– Нет, не надо сердиться! Будем говорить по-приятельски… Когда мы познакомились, вы были добродетельны, как… мещанка… извольте, скажу иначе… как попадья… В вас крепким сном спала та, другая, которую я угадал два года назад… помните?.. Та, которая жила только…

Он медлит одну секунду. Кровь кидается ей в лицо… «Сейчас скажет в маскараде…»

– …только на сцене и всех нас сводила с ума… Теперь она встала во весь рост… Другой уже нет… Мир ее праху!

– Вы думаете?

– Убежден. И над этим расцветом вашей души я работал почти пять лет.

– Благодарю вас!

– К сожалению, работал для другого. Я сыграл роль пожилого мужа, который женится на молоденькой. Это обычная история. И я, старый дурак, наказан за самонадеянность.

– Мне очень жаль вас.

– Смейтесь… смейтесь… Есть хорошая французская поговорка: rira bien qui rira le dernier…

– Ах, ради Бога, не грозите! Я так суеверна…

– Дайте ручку! В конце концов, я все-таки доволен. Развращать добродетельную женщину – само по себе утонченное наслаждение.

– Подите прочь!.. Не целуйте моих рук… Вы ужасный циник!.. Пора бы вам угомониться… Отчего не женитесь?

– А вы отдадите за меня вашу Верочку?

Надежда Васильевна смущена.

– Против воли не отдам… Постарайтесь понравиться!

– Рад стараться…

– А она… вам нравится?

Голос Надежды Васильевны выдает ее тревогу.

– Очень… В ней чувствуется натура. Из нее выйдет интересная женщина.

Она сияет и отдает обе свои руки будущему зятю, даже не замечая в своей радости, что он целует и розовые ладони и пальцы, и выше кисти, – чего не смел делать до сих пор.

– Ну, довольно!.. Ее-то, надеюсь, развращать не будете?

– Нет. Не буду… Слишком невыгодно.


На дворе опять весна. Назревают большие события. Скончался государь Николай Павлович. На престол вступил Александр II.

Словно дрогнула дремавшая, притаившаяся Русь. Сбросила с себя снеговой покров земля, и всюду бегут и звенят ручьи. В полях веет волей, возрождением. Творческие силы пробились сквозь ледяной гнет. Зашумела, заговорила долго молчавшая Русь. Зароились затаенные надежды. Прозвучали, наконец, невысказанные слова.

Осада Севастополя еще длится. Но политика незаметно отошла на второй план. Как весна, неотвратимо надвигается эпоха великих реформ. Новая жизнь возникает на развалинах и трупах погибших.

И Опочинина невольно захватила волна. Дни и вечера он с бароном Нольде проводит в заседаниях и комитетах. Все говорят о предстоящей будто бы отмене крепостного права. Нарасхват читают в Москвитяне талантливые статьи Погодина… «Нельзя жить в Европе и не участвовать в общем движении…» Новые, волнующие слова. Они воспламеняют всех, кто молод и смел, кто устал молчать, кто не разучился верить и надеяться.

Дворяне тоже волнуются. Клубы полны, но в карты играют без увлечения. Больше спорят. Спорят до хрипоты, до крика. Страсти разгорелись. Задеты самые жизненные интересы. События стоят на пороге. Старый строй идет к концу, всем это ясно.

Лучинин съездил в Петербург, побывал и в Москве и привез свежие новости. В гостиной губернаторши он говорит о взволновавшей весь чиновничий мир записке Кавелина, где тот предлагает освободить крестьян с землею.

– А знаете, что на это сказал Кошелев?.. «Это значит посадить помещиков на кол…»

Лучинин таинственно сообщает о студенческих волнениях.

– C’est-ce que je dis! – вскрикивает княгиня Мика. – Это недопустимо!

– А между тем Кавелина поддерживает весь кружок великой княгини Елены Павловны.

– Вы забываете еще влияние Милютина?

– Да он совсем «красный»! – вскрикивает Додо. – К чему мы идем, господа?

– Я знаю новости пострашнее, – улыбается Опочинин. И передает жуткие слухи о крестьянских беспорядках.

Все переглядываются.

Нольде вмешивается в разговор. Эти волнения преждевременны. Он из верных источников слышал, что есть другая записка, – где предлагают отмену крепостного права осторожную, постепенную…

– Это записка Левшина? – спрашивает губернатор, пристально разглядывая ногти. Я считаю его мнение сейчас самым интересным.

Мика и Додо возмущены этим либерализмом. Опочинин втайне этим доволен.

– А Ростовцев? – спрашивает губернатор Лучинина. – Вы не знаете, к какой партии примкнул он?

– Entre deux chaises (между двумя стульями), – смеется Лучинин.

– Антон Михайлович, что вы слышали о мире?

– Помилуйте!.. Какой мир? Государь и слышать о нем не хочет!! Он надеется на Горчакова.

Вечером в гостиной Надежды Васильевны Лучинин торжественно вынимает номер Полярной Звезды… В ней статья Герцена.

– Как вы достали? – удивляется Надежда Васильевна. – Как это вообще к нам попадает?

– Я обещал вам, что достану, а как – это моя тайна.

Пока Лучинин читает, в комнату, как всегда без доклада, входит губернатор. Лучинин хохочет и прячет журнал за спину.

– Что такое?.. В чем дело, господа?

– Заткните уши! – говорит ему Надежда Васильевна. – Мы увлекаемся Герценом.

– Неужели?.. Читайте, пожалуйста, Антон Михайлович!.. Я сам – entre nous – очень им интересуюсь.

Статья читается нарасхват в городе. Ходит по рукам. Страстно обсуждается. Никто уже не прячется. Страх исчезает.

Надежда Васильевна живо откликается на все новые веяния. Крепостница по привычкам, она все же – демократка в душе и по происхождению. Она восторгается Герценом. Вспоминает о кратком знакомстве с ним, до его эмиграции. Он не пропускал ни одной ее гастроли. Он так искренне восхищался ею. Он дал ей свой портрет с надписью… Где-то там, в старом альбоме… Надо его разыскать.

К Герцену Опочинин, конечно, не ревнует. Тот слишком далеко от N***. Но он постоянно спорит с Надеждой Васильевной. К чему эти крайности? Он себя считает либералом, но…

– Это вы-то либерал? Ха!.. Ха!.. Что вы запоете, когда у вас отнимут землю?

Опочинин нервничает. Они пикируются.


На Пасхе Надежда Васильевна получает письмо и запирается у себя.

Из спальни выходит взволнованная, жизнерадостная, с пылающим лицом.

– Во вторник уезжаю, Вера.

– Далеко, мамочка?

– Приглашена в Казань.

Пальцы ее трепещут, когда она берется за бронзовые прутья клетки.

– Милый ты… милый мой! – страстно, дрожащим голосом говорит она белому какаду, гладя его хохолок.

Но тот кричит и сердито клюет ее в руку. Показалась кровь.

– Мамочка! – вскрикивает Вера и встает с помертвевшими губами. – Ах, какая отвратительная птица!

Надежда Васильевна весело смеется и над гневом нахохлившегося попугая, и над испугом Веры… Больно?.. Что за вздор!.. Но кровь бежит через тонкий батистовый платок.

– Поля, дай арники!

– Шею бы ему свернуть, вашему любимцу! – шипит Поля.

– Ха!.. Ха!.. – заливается Надежда Васильевна.

Зубы сверкают. Глаза горят. Сколько жизни в ней! Сколько сил!

Куда девать эту силу?.. Куда?


Опочинин огорчен, встревожен… Как это так внезапно?

Раньше лета она никогда не уезжала играть в другие города.

– Мне нужны деньги для Веры. А условия выгодные. И отчего мне не встряхнуться? Я засиделась здесь.

– Вы… вы и Веру берете с собой?

– О!.. С какой стати!.. Таскать слабую девочку за собою, да еще в такую даль?

– На кого же вы ее оставляете?

– На крестную, конечно… На Полю… Будете и вы навещать, надеюсь?

– Как?.. Вы даже и Полю не берете?

– Нет, я беру Аннушку. Она мне полезнее.

– И надолго вы едете?

Она как будто не замечает это упорное вы, этот холодок и недоверие.

– На неделю… думаю, что не больше… Я постараюсь вернуться скорее.

Она лжет. Лжет голосом, взглядами, улыбками… Опочинину хочется истерически закричать. Боже, дай силы вынести это испытание!.. Вот оно надвинулось, то, что он давно предчувствовал.

Кто сказал, что ей почти сорок лет?

Ей только двадцать. Под перезвоны колокольчика и захлебывающийся лепет бубенчиков она мчится без устали, от станции к станции, лежа на подушках, закрыв глаза и блаженно отдаваясь растущей, как прибой, волне радости.

С наслаждением вдыхает она свежесть полей с нежной зеленью яровых. Там, где поля черны, земля словно дышит, и легкий туман стелется над нею. С восторгом приветствует она молодую травку, слушает возбужденное щебетание птиц над рощей, еще прозрачной, еще пахучей, с нежными клейкими листочками. Так и кинулась бы туда, если б не грязь! Не всюду обсохла она даже на большом тракте… Небо безоблачно. Солнце греет и борется с свежим степным ветерком. Она не прячет от них лица. Она подняла вуаль, который яростно треплет ее по щекам. Она даже ворот салопа расстегнула.

Кто она? Куда едет?.. Разве есть у нее прошлое? Дочь, любовник, заботы, привязанности, долг? Она свободна. Свободна, как цыгане, табор которых вчера на закате она видела далеко в степи. Она точно сейчас родилась к новой, яркой жизни. И каждый верстовой столб приближает ее к какому-то огромному, давно мерещившемуся, давно желанному счастью.

Она почти не спит, так велико ее возбуждение. Аннушка мирно сопит рядом, а она смотрит на прощальные огни заката, на синюю марь, ползущую с востока. Она ждет, когда из этой мари выплывет молодая луна, и закурятся луга, и заблестят лужи, и заструится серебряный свет над дремлющими полями, над спящими деревнями, над манящей далью, где ее ждет какое-то огромное, давно мерещившееся, давно желанное счастье.

Сон нежно касается ее усталых век. И улыбка не покидает ее помолодевшего лица.

Толчок. Звякнул обиженно и смолк колокольчик.

Что такое?.. Лай собак… Огни в запотевших стеклах. Чье-то бородатое лицо.

– Ночевать будем аль запрягать?

– Дальше!.. Дальше!

Какое наслаждение проснуться от утренней свежести и видеть, как светает; как уползает мрак; как с каждым мгновением березы тракта, придорожные кусты и домики станции, теряя жуткие нереальные очертания, выплывают из тумана и становятся понятными и милыми. Вон загорелись бродившие над землей облака. Вон гигантские золотые мечи взмахнули над горизонтом. Из-за края сверкнул пылающий глаз, и вдруг легко и плавно всплыл алый шар и стал подниматься все выше.

«Боже, как хороша жизнь!» – думает она с влажными глазами. Как могла она жить все эти годы, не видя этой красоты, не стремясь ее видеть. Целые годы томиться в городе, среди глухих стен, без воздуха и солнца, без снега и травы, без закатов и зорь? И не тосковала? И не умирала от жажды освободиться?

Обман… Все обман!.. И страх общественного мнения, и обязанности, и старые связи… И колебания, и укоры совести… И даже муки и радости творчества ничто перед этой природой, перед жизнью, перед кратким мигом настоящего, который один только принадлежит нам.


Так едет она, не отдыхая, почти двое суток, останавливаясь только, чтоб отобедать и напиться чаю, пока перекладывают лошадей.

Хорошо и на постоялом дворе. На узорчатой скатерти Аннушка разложила домашнее печенье, жареную индейку, моченые яблоки. Тут же густые деревенские сливки и свежее масло. Так вкусно пахнет горячим хлебом! Так весело шумит самовар! Комната в два окна оклеена белыми обоями с желтыми цветами. И между двумя цветками сидит таракан и задумчиво водит усами. Громко тикают часы с алой розой на циферблате и длинными гирями. Пахнет пылью, дыханием чужих людей, сидевших тут еще вчера, еще нынче ночью дремавших на этих клеенчатых ободранных диванах. Куда они ехали? Зачем спешили?.. Что ждало их назавтра? Любовь? Счастье?

Надежда Васильевна, распахивая фортку, весело смеется над озябшей, сонной Аннушкой, с наслаждением ест домашние лепешки и пьет горячий душистый чай. С нетерпением прислушивается она к лошадиному топоту, к окрику ямщика, к внезапному каскаду звуков от бубенцов, когда лошадь встряхивает головой. Это напоминает ей дождь брызг, когда заденешь мокрую ветку… Боже, как жизнь хороша!

– Переночевать бы нам где-нибудь на станции, – робко просит Аннушка. – Все кости разломило.

– Что за вздор!.. Терять целую ночь!.. Небось меня ждут… Вдруг я опоздаю? Репетиция… спектакль… все билеты проданы… Разве этим шутят?

Она лжет и словами, и голосом, и лицом, и улыбкой. Хочется крикнуть: «Скорей, скорей навстречу неизвестности! Навстречу огромному, давно мерещившемуся, давно желанному счастью!»

…У последней станции, перед Казанью, на дворе она видит щегольской экипаж. Она хватается за ручное зеркальце, заячьей лапкой проводит по напудренному лицу. Неужели?

Сердце бьется. И в его стуке она слышит:

«Это он… Это он… Это он…»

– Надежда Васильевна!

Какой радостный, трепетный голос! Вот он, рядом…

Глаза смеются, как у мальчика, и смеется веер морщинок около глаз. В шапке он еще лучше. Моложе.

О, милые глаза!

– Вы меня не ждали?

Почему нет?.. Она не хочет лгать. Она не сознавала, но ждала. Разве есть что-нибудь невозможное? Что-нибудь запретное сейчас для нее, свободной? Для нее – одинокой?

– Ждала, – отвечает она просто, безвольно отдавая обе руки его горячим, интимным поцелуям.

И вдруг рушатся все преграды. То, что вчера казалось далеким, стало близким и осязаемым. И так быстро и так легко тает все, что разделяло их, – от одного ее слова, в котором горит мир мечты, в котором вскрывается признание.

– Садитесь в мой экипаж, – говорит он Аннушке.

В одно мгновение он рядом с Надеждой Васильевной.

Лошади тронули. Бубенчики залепетали, запел колокольчик.

Они одни. Они вдвоем.

– Можно? – спрашивают сияющие глаза.

Сладкий вздох вырывается из ее груди. Она дает обнять себя. Как в, бреду, как в опьянении она отвечает на его поцелуи. И все так просто. И так легко. Разве не ее право – эта радость освобождения, эта радость забвения, эта радость жизни?

Ах, она годы ждала этих минут! Мучительные, долгие годы.


Что это было? Любовь? Каприз? Чувственная жажда? Стремление стряхнуть прошедшее? Как змея сбросить старую шкуру и отдаться горячей ласке солнца?

Все равно!.. Все равно!.. К чему разбираться? К чему сомневаться? Что имеем мы в этой быстротечной жизни, в этой коротенькой молодости кроме вот этого кипучего мига, вмещающего Вечность?

И кто возвратит нам этот утерянный миг?


Три недели прошло с тех пор, как она покинула N***.

И все эти дни были одним ликованием души и тела, грандиозным пиршеством, на котором были сорваны все цветы, нежданно распустившиеся в сердце, на котором зажглись все огни ее долго дремавшей души.

Это ликование было нарушено тревожным письмом Опочинина. У Надежды Васильевны было такое впечатление, точно ее грубо толкнули, и она проснулась.

Первые чувства – отпор и враждебность. Страстный протест.

Потом она вспомнила о Вере… Две недели она не писала им. Она почти не вспоминала о них. А вспоминала, словно о далеком сне.

Вдруг стало грустно и жалко. Стыдно?.. Нет… Чего ей стыдиться? Разве она кому-нибудь изменила? Разве она не свободна? Радость ее право. И отчетом она никому не обязана.

Но в душе уже меркли огни. Скоро кончится ее праздник. Дома ждут ее будни.

«Пробуду еще неделю, – писала она Опочинину, ничего не объясняя. – Успех большой. Спектакли повторяют. Очень много ценных подношений. Овации без конца. Здорова. Пожалуйста, навещай Верочку ежедневно».

Это сдержанное письмо доконало Опочинина. Он надеялся, что она хоть захворала там и потому молчит.

Теперь все было ясно.


Мерлетта ждет отца.

В доме тихо. Схлынула публика, наполняющая залу в приемные часы. Ушли и чиновники из канцелярии, рядом. Теперь кабинет принадлежит ей.

Как любит она эти часы сумерек! Так живо они напоминают ей детство!

Когда она была маленькой, она почти не выходила из кабинета отца. Она забиралась с ногами в глубокое вольтеровское кресло, и пока отец читал и подписывал какие-то бумаги, она погружалась в чтение французских романов, больше всего Дюма, которым увлекался и отец.

– Брось, Merlette… Это не для тебя! – бегло говорил он.

– Какой вздор!.. Я все понимаю, – тоном взрослой отвечала семилетняя девочка.

Больше всего она любила Век Людовика XIV, сочинение Дюма. Это было роскошное издание с картинами и портретами. Прекрасная Фонтанж, в смешной прическе, напоминавшей бабочку, – мимолетный каприз Короля-Солнца; трогательная Лавальер с ее пышными локонами, падавшими до плеч, первая и единственная любовь Людовика XIV; пленительная Генриетта Орлеанская, так внезапно погибшая, отравленная мстительной рукой; надменный Лозен, первый щеголь Франции, у ног которого пресмыкалась влюбленная принцесса крови; красавица Монтеспан, так долго царившая в сердце короля, служившая черную мессу, чтобы удержать за собой это изменчивое сердце, так долго унижавшая несчастную королеву и так бесславно погибшая на пустынной дороге между Версалем и Парижем от неосторожно принятого слабительного; честолюбивая Ментенон, овладевшая умом и чувствами дряхлевшего короля, – как они все были близки семилетней девочке!.. Она видела их, как они шли по зеркальным, позолоченным залам Версальского замка; как они спускались по ступенькам парка, мимо громадных бассейнов и фонтанов с Нептуном и нимфами, и как они исчезали в лучевых аллеях в своих пышных париках, в своих величавых одеждах, надменные и льстивые, ликующие и печальные… Она слышала их голоса, звук их шагов по песку дорожек…

Теперь Мерлетту не удовлетворяют романы Дюма. Она увлекается Бальзаком и Жорж Санд, конечно, тихонько от матери. Опочинин должен все читать хоть урывками, хоть на сон грядущий, чтобы не отстать от Лучинина и Надежды Васильевны, чтобы на всякий вопрос ее иметь готовый ответ.

И потом Мери так интересно спорить с Нольде! Он не любит Жорж Санд, смеется над Лелией, говорит, что никогда не дал бы своей жене этих безнравственных книг. Зачем Мерлетта читает их?

– Тише, милый Владимир Карлович! Не выдавайте меня… А то я и от вас буду скрываться.

– Нет… нет… Я умею молчать. Но вы должны все поверять мне… Все ваши мысли, желания… все, что волнует вас в этих книгах. Жизнь сурова, Мери. А книга вас обманывает, обещая вам только наслаждения, только героев, только сильные страсти…

– А любовь?

Он берет ее руку и ласково гладит ее.

– Любовь – тоже сурова. Не думайте, что это только радость. Зачастую это – одно самоотречение, долг, обязанности, заботы. Я жалею женщин, которые воспитаются на Жорж Санд, Их ждут тяжелые разочарования. Будьте трезвы, Мерлетта! Будьте бесстрашны и верны своему слову, своему делу!

Мери задумывается.

Нынче она с нетерпением ждет отца из заседания. Как много, работает он теперь! А сил так мало… Вчера с ним был легкий обморок. Он просил никому не говорить, но Мери послала за домашним доктором.

– Покой… покой прежде всего! Вы слишком напрягаете силы, – сказал ему доктор. И лицо его было так серьезно.

Звонок… Наконец!.. Она ждет, вытянув шею, выпрямившись в кресле… Вот зазвучали в зале его шаги… Да его ли?.. Какие странные, неровные…

Мерлетта встает в тревоге, бежит в залу.

Боже мой, как он бледен! Он весь сгорбился. В руке письмо. Руки дрожат. Он читает его, стоя среди зала.

– Папа́!..

– Нет… нет… ничего, прошло… Я испугал тебя?.. Голова закружилась… Дай руку!..

– Письмо? – вдруг вспоминает он с испугом в глазах.

Он уронил его, когда пошатнулся, на одну секунду потеряв сознание.

Мэри поднимает письмо и конверт, далеко отлетевший по зеркальному паркету. В глаза ей кидаются каракули.

– Папа́… что в этом гадком письме?.. Брось его!.. Это оно тебя огорчило?

Но он судорожно комкает конверт и прячет в карман.

Сев в кресло перед столом, он закрывает лицо руками.

Мерлетта стоит пораженная. Плечи губернатора согнулись и трясутся. Такой жалкий затылок… Вот он головой упал на стол, очевидно забыв, что он не один.

– Папа́!.. милый…

Он плачет… Какой ужас!

Мерлетта на коленях перед ним, сама в слезах. Она хватает его за локти. Какой ужас – эти глухие рыдания!..

Плачет мужчина. Ее отец, первый человек в губернии, плачет, как жалкий ребенок…

Вдруг догадка сверкает в ее мозгу.

– Она умерла, папа́? – задыхаясь, спрашивает она и судорожно виснет на его руках, заставляя открыть лицо.

Тут только он видит ее и слышит. О, милая девочка! Ангел-утешитель, который остался ему на старости, – теперь, когда изменило все.

Он обнимает ее головку и прижимает к груди.

– Нет, Мерлетта… Она жива… Но не все ли равно?.. Для меня она уже умерла.


Она вернулась ровно через месяц.

Верочка встретила ее на крыльце, покрытая пуховым платком. Она издали услыхала звон бубенчиков. Как страстно ждала она их каждый день, каждый час все эти три недели!

Она не только бледна. Она кажется прозрачной. Кровь вся прилила к бурно бьющемуся сердцу.

– Ма-мочка! – истерически кричит она, кидаясь навстречу, и углы ее рта кривятся, как у матери.

Надежда Васильевна обхватывает ее и рыдает. Забыта сдержанность. Ах, вздор! Все вздор перед счастьем свидания… Милое бледное личико… худенькие ручки…

Она целует их в неудержимом порыве любви и раскаяния. Как могла она забыть о Вере?.. Хоть на одно мгновение отдалиться от нее душой? Какое безумие овладело ее мозгом?

– Ма-мочка, – лепечет сияющая плачущая Вера.

Она испугана этой лаской, этим взрывом страсти. Но как сблизила, как сроднила их эта минута! Страх идет на убыль. Любовь растет.

– Ну вот и хорошо… Все опять хорошо, – бессознательно твердит Надежда Васильевна, входя в дом, обходя все комнаты, словно она раньше потеряла что-то дорогое и вот опять нашла и успокоилась.

Какаду кричит. Собачки лают и прыгают. Прислуга припала к плечику. «Слава Богу!.. Слава Богу…»

Она ласкает и собачек, и какаду. Она всем привезла подарки… Из всех углов глядит на нее прошлое – милое прошлое, от которого она так бессердечно отреклась за этот месяц… Полно! Она была безумна… Как могла она страдать, уезжая из Казани? Как могла думать, что ей будет скучно здесь?

В три часа приезжает Опочинин, которого, по уговору, немедленно известила Поля. Не только руки его, даже голова трясется, когда он выходит из коляски и звонит.

К счастью, они одни в гостиной.

Она стоит неподвижно среди комнаты и ждет его первых слов. Гордая, ясная, спокойная, без тени смущения.

Неверными шагами, как-то странно качаясь всем туловищем, он подходит, кидает быстрый умоляющий взгляд на это «страшное» в эту минуту для него лицо и, всхлипнув неожиданно, прижимается лицом к ее протянутой руке.

Ни упреков, ни вопросов, ни объяснений… Он все понял. Всему покорился.

Дрогнули ее черты. Растроганно обнимает она его голову, целует в висок.

– Ну, вот… Мы опять вместе, – грустно и ласково говорит она.

Он плачет на ее плече. Со скорбными глазами молча гладит она его по лицу. Ей больно за эти смиренные слезы бессильной страсти. Эти слезы почтенны. Так плачут на похоронах. Да, конечно… Их прошлое уже исчезло. Любовь умерла.

– Садись, голубчик… Как здоровье твое?.. Чаю хочешь? Ну, говори о себе!.. Ты очень… (постарел – читает он в ее глазах) изменился… Устаешь?

– Надя… Надя… – лепечет он, не находя слов, задыхаясь от рыданий.

– Полно… полно… Вот я опять с тобой… Все… (осталось по-прежнему, хочет она сказать, но не решается солгать и утешить.) Нет… Нет… Все кончено.

Но он уже подхватил это коротенькое слово. Притянув ее к себе, он ждет.

Холод и решимость вдруг беспощадно выступают в ее чертах, в резкой линии рта, в ответном взгляде. Одна мысль об его ласке вызывает в ней теперь стыд и брезгливость.

Руки его опускаются.

Как бы не замечая его волнения, она ходит по комнате своим твердым, упругим шагом, без устали говорит о поездке, гастролях, о предстоящем переезде на хутор, о своих планах на лето. Она дает ему успокоиться. Звонит. Велит Поле подать чаю. Посылает за Верой. Лишь бы не быть вдвоем!

Сильный, нервный звонок.

– Лучинин! – вся оживляясь, говорит она, глядя в открытое окно, и не скрывает радости.

Он вносит с собой жизнь, движение, смех, новости. Зорко глянув в глаза Надежды Васильевны, он целует ее руки. На мгновение встретились их взгляды, и ее веки дрогнули, и лицо загорелось.

– Слышали, ваше превосходительство, новость?.. Наши отбили штурм союзников на Малахов курган!

– Не может быть!.. Какое счастье! – вскрикивает она, всплеснув руками.

– Да, я вчера еще об этом знал.

– Знали и молчите? – с упреком кидает Надежда Васильевна губернатору.

«Ах, до побед ли ему теперь, когда сам он пострадал в генеральном сражении», – говорят лукавые глаза Лучинина.

– В Петербурге и слышать не хотят теперь о мире!

– Напрасно, – вяла, сквозь зубы цедит Опочинин. – Наша кампания проиграна безнадежно… падение Севастополя это не предотвратит.

Завязывается спор.


Опять кругом степной простор. Высокое небо, свежий, бодрящий ветер, ароматы и звуки, неведомые городу, жизнь непосредственная и несложная. Опять жгучее солнце и яркие закаты; и мрак южных ночей с мириадами звезд, под которыми чувствуешь себя маленькой, случайной гостьей мира. И ночная тишина, непостижимая и подавляющая, в которой, не заглушаемый дневным шумом, ясно звучит голос Верочки.


Надежда Васильевна помолодела лет на десять. Все дни в поле, на баштане, в саду, всегда деятельная, жизнерадостная… Точно ключи живой воды забили в ее душе.

Вера с ее печалью и неподвижностью кажется совсем старухой перед нею.

Любовь?

Нет. Она совсем не любит Бутурлина. Она даже не вспоминает о нем… Это удивительно. Ни сама не пишет ему, ни от него не ждет писем. И даже благодарна ему, что он точно в воду канул. Вся с головой ушла в эту непосредственную деревенскую жизнь. Встает на заре, ложится с курами. И такая ясная, такая спокойная… Точно спала – видела грешные, знойные сны, а проснулась – как рукой сняло наваждение.

Да, конечно, это было наваждение… Отдаться так легко и просто человеку, которого видела всего два раза; не зная ничего об его душе, его интересах, об его прошлом и настоящем; даже не зная, женат ли он, есть ли рядом другая женщина… Расстаться и не искать встречи?

Она ли это?

Но так было. Этого не изменишь. И она не кается, не стыдится. Нет… Поступить иначе она не могла. Своей воли не было. Кто-то другой решил за нее. И все, что случилось, было неизбежно. Было прекрасно. Было ее правом.


Одно ее печалит и тревожит и вносит муть в ее ясную душу: это отношения к Опочинину.

Ей жаль его: он так осунулся и постарел за этот месяц… Но жалеть – это одно. А любить и любя отдаваться – это другое. Она унизила бы и его и себя, отдавшись ему из жалости. Одна мысль об этом будит в ней дрожь отвращения. Одна мысль, что он мечтает о каких-то своих правах на нее, поднимает в сердце бурный протест.

Но он поразительно деликатен и, благодарная ему за этот такт, она удвоила свою нежность к нему и внимание.


В июне Надежда Васильевна собирается на гастроли по Волге – в Саратов, Нижний. Остается неделя до отъезда.

Она опять тревожна, опять раздражительна, перестала владеть собой. Мало ест, плохо спит. Забросила хозяйство. Не радуют ни цветы, ни животные. Днем много лежит, вялая, равнодушная ко всем, даже к дочери. На закате солнца идет в степь, уходит далеко-далеко, словно ища утомить себя. Смотрит на закаты, ждет звезд. Слушает тишину и плачет.

О чем?

Ах, она ничего не может понять! Тоска, от которой она освободилась, казалось, навсегда, – опять держит ее в плену. И хочется рвануть эти цепи. Опять найти радость.

Почему не пишет Бутурлин? Это даже обидно… Клялся в любви, а теперь как в воду канул… Нет… Этого простить нельзя!

В эту ночь она пишет ему письмо резкое, холодное, требовательное, не допускающее отговорок. Она будет в Нижнем тогда-то, в Саратове тогда-то. Пусть возьмет отпуск, встретит ее в Нижнем!

Накануне отъезда приезжает Опочинин. Вера замечает, что он очень похудел, пожелтел и что у него дергает левый глаз и угол рта. Это болезненно действует на нее. Ей его жаль.

Но Надежда Васильевна так поглощена грозным хаосом, опять взмывшим во всем ее существе, что ей не до сожалений, не до нежности.

– Вы надолго? – спрашивает он ее за чаем.

– Вероятно, на месяц. Я рада прокатиться, взглянуть на Волгу. Это мне полезно…

– Пойдемте гулять, – говорит она ему, глядя с террасы в степь. – Скоро зайдет солнце.

Он так устал!.. Он мечтал посидеть с нею наедине, обнявшись, как прежде… Он мечтал… Нет… Об этом он и заикнуться боится… Она так рассеянна… Так беспощадно ее лицо… Но кто знает?.. Быть может, теперь, перед отъездом, ввиду этой бесконечной разлуки… Быть может, минута слабости… Быть может, порыв, зажженный мечтой о другом, достанется ему. И он, как вор, овладеет этим телом, когда-то беззаветно принадлежавшим ему?.. А! Не все ли равно?.. Он слишком много выстрадал, чтоб возмущаться изменой и сознанием, что соперник не нынче-завтра опять отнимет у него радость.

– Я готов, – уныло говорит он, подавая ей руку.

Накинув на плечи шаль, она спускается со ступенек.

Вера с книгой сидит под дубом, но не читает, а задумчиво смотрит вдаль.

Навсегда врезалось ей в душу это воспоминание, как они выходили в калитку: она впереди – быстрая, гибкая, с упругой походкой, с стремительными движениями. Вся порыв… Он – утомленный, даже сгорбившийся, словно придавленный незримой тяжестью, с опущенной головой.

Вон пошли по дороге, среди золотой ржи, к синеющей на горизонте роще, там, за ветряками, куда они ходили и прошлый и позапрошлый год…

Вера долго видит их. Глаза ее зорки. Их силуэты, яркая шаль Надежды Васильевны так резко выделяются в степи.

Остановились… Наверно, спорят о чем-то… Мамочка делает резкие отрицательные жесты… Что это значит?.. Он закрыл лицо руками… Ах!.. Она идет назад. Почти бежит… Он догоняет ее… Схватил за руки. Притянул к себе?.. Как он смеет?

Почти не дыша, вытянув шею, Вера смотрит на дорогу. Вырвалась наконец… Что-то крикнула, должно быть… Разгневалась, конечно… Как он смеет?.. Бедная мамочка!

Они идут назад. Она впереди опять… Он догоняет. Что-то говорит. Делает умоляющие жесты.

Солнце село, и быстро темнеет. Они сейчас будут здесь. Вера инстинктивно прячется в тени дуба.

Шаги. Взволнованные голоса… Слух у Веры тонкий.

– Ты беспощадна… У тебя нет сердца…

– Тише! Не смейте мне говорить ты! Здесь Вера… Очнитесь, безумный вы человек!

– Неужели это ваше последнее слово?

– Да… да… Да!.. Я уже сказала… Никогда не просите… Забудьте все… если хотите сохранить мою дружбу… Я вас возненавижу, если вы еще раз заикнетесь о каких-то ваших правах… Я свободна… Понимаете?

– Я не требую… я только умоляю… Неужели из жалости…

– Молчите!.. Молчите!.. Не унижайтесь напрасно…

Охнув, Вера хватается за голову. Заткнув уши, она пригибается пылающим лицом к своим коленям. Словно хочет укрыться от настигшего ее удара.

Когда она поднимает голову, все тихо за оградой. Только издали доносится глухой стук отъезжающего экипажа.

Вера заперлась наверху. От ужина она отказалась. Горько плачет, лежа в постели. Она не пошла проститься с матерью.

Надежда Васильевна вспоминает об этом уже за полночь.

Она сама не ужинала, долго бегала по дорожкам сада, вспоминая эту тяжелую сцену… Каков?! Уехал, не простившись? Ну что ж?.. Если эти отношения ему дороже ее дружбы и привязанности, он может не возвращаться… Таким он ей ненавистен… Лучше не видеться.

Но гнев ее стихает, а тревога и раскаяние растут. Это надо было сказать мягче. Надо было облегчить ему ужасную правду… Зачем она так вспылила?.. Ах, эти глупые упреки в измене! Эти нелепые слова о каких-то правах…

Теперь они не увидятся. Завтра в шесть утра она уже будет в пути. Напишет ему с дороги… Все обойдется как-нибудь.

Она входит в дом, где Поля и Аннушка спешно укладывают ее сундуки.

«Верочка», – вдруг вспоминает она. Который час?

Уже заснула… Как заснула?.. Не простившись? Не может быть!

Надежда Васильевна спешит наверх. Она никогда не ляжет, не перекрестив Веру на ночь.

Вера слышит ее шаги и притворяется спящей.

Долго глядит Надежда Васильевна на прозрачное личико, на тень ресниц… Точно мертвая… Даже не дышит… Тихонько касается она губами ее лба и крестит ее, шепча молитвы… Пусть спит! И будить ее не надо… Когда Верочка встанет, она будет уже далеко.


На заре Вера открывает глаза.

Она прислушивается к тихой возне в доме, к громкому шепоту и быстрым шагам. Слышит мелодичное звяканье ложек в столовой. Это мамочка пьет чай. Сейчас уедет…

Ах, если б она ничего не видела вчера, ничего не слышала, если б не случилось это ужасное, чего нельзя ни забыть; ни вычеркнуть, – как быстро вскочила бы она и, накинув блузу, выбежала бы в столовую!.. Ведь мамочка уезжает. Целый месяц она не увидит ее.

Она лежит неподвижно. Пусть уезжает!.. Пусть целый месяц… Завтра приедет крестная, возьмет Веру к себе. Чем дольше она не встретится с матерью, тем лучше!

Дверь скрипнула. Вера замерла, сомкнув ресницы.

В бурнусе и дорожной шляпе с огромными полями, закрывающими все лицо, Надежда Васильевна тихонько подходит к постели, крестит и целует дочь.

Ушла…

Вера смотрит вслед скорбным, жгучим взглядом.

Звякнул колокольчик. Затопотали лошади. Мягко затарахтел экипаж. Залепетали бубенчики.

Вера стоит, прижавшись к окну.

Прислуга выбежала за околицу, кричит что-то, машет руками.

Вон экипаж повернул на дорогу и мчится, весь закрытый поднявшейся пылью.

Все меньше и меньше становится он. Докатил до ветряной мельницы. Повернул… Скрылся… Только столб пыли еще долго стоит по дороге, точно задумавшись.

– Мамочка… моя милая мамочка… Прощайте! – вслух лепечет Вера, а слезы бегут по лицу. И сама она не знает, что оплакивает она, с чем прощается.

Что-то ушло навсегда… Что-то радостное, большое и ценное скрылось навек из ее души, из ее жизни вместе с черной точкой, пропавшей за поворотом.


Опять знойный бред. Опять жгучие восторги. Стихийные порывы и забвение прошлого. Полная оторванность от того, чем жила вчера. Полное игнорирование того, что ждет ее завтра… Жажда взять все от настоящего мига. Безумное ликование души и тела, так упоительно сплетающееся с впечатлениями от сцены, с творчеством, с овациями…

Он провожает ее из Нижнего. Опять едут в двух экипажах: они вдвоем, Аннушка с вещами позади. В Самаре долгая остановка. Взяв провизию, они целые дни проводят на берегу Волги, пьют кумыс. Кругом пустыня. Начались волшебные лунные ночи. Они берут лодку и катаются в тени Жигулей. Грозной стеной стоит над ними лес. Соловьиные песни несутся к ним. Дыхание могучей реки веет им в лицо. Серебряный мост перекинулся от берега до берега. Они видят, как гаснут звезды в небе, как занимается заря. Вера смотрит вслед. Сколько поэзии кругом! Сколько волшебства в этой близости с глазу на глаз! Точно кто заколдованным кругом отделил их от мира.

Кто она?.. Куда едет?.. Когда вернется? Кто ждет ее там, далеко?.. И кто этот спутник, к плечу которого она прижалась с блаженной улыбкой?

Что знает она о нем?.. Он сказал, что женат. Не все ли равно, раз он здесь и всегда будет с нею, когда она позовет? Разве мог он не кинуться на ее призыв? Разве мог он забыть ее ласки?

«Это ты говоришь, или я это думаю?..» Ах, все равно!.. Все равно… Не может быть иначе… Они встретились случайно. Но теперь их пути скрестились. И кто знает, что такое «случайно»?.. Нет в эту минуту для нее никого ближе, никого дороже.

И он чувствует так же. Он почувствовал это, получив ее письмо. Дрогнули все нервы в ответ на ее «хочу!..». Она кинула ему приказ, как царица рабу… Разве может не повиноваться влюбленный раб?

«Ты забыл обо мне… Не писал…» Она сказала это или только подумала?.. Но он уже угадал ее мысли… О чем было писать?.. Он ждал. Ведь, она обещала позвать… Неужели обещала?.. Ха!.. ха!.. ха!.. А ведь она забыла об этом сама… Да… да… Когда уезжала из Казани и чуть не плакала, она обещала… Как быстро, однако, исчезло все из ее памяти!

И какой-то тайный голос шепчет ей, что опять она первая забудет и эту ночь, и эти глаза, и эти уста, и эту ласку.

«Ну что ж?.. Пусть так!.. Но этот час мой!»


Они приехали, наконец, в Саратов, где ее ждали.

Две недели с лишком они не разлучались.


Внезапно разомкнулось волшебное кольцо. И оба они почувствовали, что свободны.

– Мне надо ехать, – говорит он, пряча письмо от жены.

Лицо у него деловое и озабоченное. И она не спрашивает: зачем? Куда? Служба или семья? Не все ли равно? Она твердо знает, что на этот раз не будет ни страдать, ни плакать от разлуки. «Точно отрезало…» Был сон. Разбудили. А теперь надо жить. И сама она такая трезвая, деловитая и озабоченная. Она тоже вспомнила о Вере, об Опочинине. Почему от них до сих пор нет известий?

Расстаются они спокойно, скорее дружески, чем влюбленно, благодарные друг другу за счастье, но без обещаний, без договоров и клятв.

В этот вечер она играет с увлечением, а вернувшись, сладко засыпает, радуясь одиночеству, чувствуя облегчение.

На другой день в театре ей подают письмо из N***. Адрес безграмотно написан незнакомой рукой. Сердце ее сжимается.

Это пишет Поля. Она извещает барыню, что дома у них все благополучно и барышня здорова. А Опочинина разбил паралич.

«Было это вскорости по вашем отъезде, на другой же день. И вот я барышню две недели, почитай, молила: «Отпишите да отпишите мамашеньке об этом…» А они уперлись, и хоть бы что! Вы их характер знаете… Сейчас их превосходительству лучше, а сначала думали, что помрут. Все еще лежат в постели, и на головке у них лед, и никого к ним не допускают».

Надежда Васильевна садится в кресло и плачет.

«Это я убила его… Я…»

Выплакавшись, она крупными шагами ходит по номеру гостиницы, обдумывая положение.

Да, бесспорно, здесь есть ее вина. Он много работал за этот год, сильно уставал и сильно волновался. Вместо того, чтобы отдохнуть в ее обществе, он ревновал, ссорился, мучился.

Но могла ли она поступать иначе? Отдаваться ему без любви, из жалости, из каких-то налагаемых давностью прав?

Нет!

Должна ли она была подавить свое влечение к Бутурлину, убить в себе жажду счастья?

Нет!

В чем же ее вина?

Лишь в том, что за свободу своей души она боролась слишком страстно. Она была резка и беспощадна в последнем объяснении.

Она уезжала, а он уже заболевал. Если б он мог встать, быть может, он проводил ее, и они помирились бы… Слезы опять навертываются на ее глаза.

Десять лет любви. Десять лет жизни – душа в душу. Преданность, верность, нежность… Боже, да можно ли это забыть!

Вдруг мысли ее принимают другое направление.

Он мог умереть, пока она наслаждалась и ликовала. И она не знала бы ничего… Но почему она узнала так поздно?

Она вынимает письмо из кармана и внимательно перечитывает его.

Ноги у нее ослабели. Она садится, и пот выступает у нее на лбу.

Почему Вера так упорно отказывалась писать ей об Опочинине? Ведь она всегда казалась привязанной к нему…

Почему вообще не прислала ни строчки?

Многое вдруг вспоминается сейчас: как накануне отъезда дочь легла спать, не простившись, как она не поднялась утром, чтоб проводить мать… Взволнованная тогда ссорой с Опочининым, а затем в своем чувственном бреду Надежда Васильевна почти бессознательно отмечала эти подробности. Теперь они всплыли.

И было в них что-то жуткое.


На другой день приходит письмо от Спримона. Он молчал, уверенный, что Верочка давно написала матери. Посоветовавшись с полковницей Карповой, они решили уведомить ее о болезни Опочинина. Опасность уже миновала. Пусть она работает спокойно!


Своевременно заканчивает она гастроли, но продолжить их отказывается.

Никого не уведомила она о дне своего выезда. Вера еще гостит у крестной.

Надежда Васильевна возвращается на хутор к вечеру. И в доме поднимается странный переполох. Поля охает, точно кудахчет, очевидно растерянная, очевидно расстроенная. Надежда Васильевна за чаем расспрашивает ее об Опочинине. Губернатору уже разрешено вставать, и его отвезли в имение на месяц.

– И писем нет?

– Не было… Вот что Бог даст нонче… Ах, солнышко наше красное… дорогая моя барынька, – лебезит она, прикладываясь то к ручке, то к плечику. – Уж до чего мы тут без вас соскучились!.. Даже попочка и тот скучал…

Надежда Васильевна, не сознаваясь себе в этом, любит лесть. Она искренно убеждена в привязанности Поли и не придает значения этому пафосу.

– А Верочка что?.. О ней расскажи!

Глаза Поли забегали. Она суетится по комнате, ища чего-то.

– Что ж о них рассказывать? Они свою линию гнут.

– Это что такое? – грозно перебивает хозяйка, сдвигая брови.

Глаза Поли моментально наполняются слезами.

– Ох, барыня!.. Денек один… всего денек без вас мы тут с нею пожили, а уж обид… обид…

– Что врешь-то?

– Спросите Настасью, как я тут плакала… Ничем не потрафишь… Наплачетесь и вы с нею ужо!.. Помянете меня!

– Ах, уйди!.. Только расстроила…

Поля моментально скрывается.

«Здесь что-то неладно», – думает Надежда Васильевна.


На другой день, нарядная, но тревожная, она едет на дачу Карповой.

– Верочка… мама приехала, – кричит полковница в открытую дверь в сад, увидав из окна экипаж Нероновой.

Вера, с книгой сидевшая в беседке, встает, вся выпрямившись. Кровь от лица прихлынула к сердцу.

С легким трепетом рук и губ она поднимается на крыльцо, входит в гостиную.

Надежда Васильевна стоит с полковницей среди комнаты. Услышав шаги дочери, она обрывает речь. Она чувствует, что бледнеет, но с вызовом глядит на дочь, ни шагу не делая ей навстречу. Суровая морщинка легла у нее между бровей.

С порога встречаются их взоры. «Ты не судья мне», – говорит взгляд Надежды Васильевны.

Ресницы Веры невольно опускаются. Быстро, но, не выражая ни малейшей радости, подходит она и целует протянутую руку матери. Надежда Васильевна холодно касается губами ее лба. Обернувшись к полковнице и стараясь улыбнуться с невероятным усилием воли, она продолжает прерванную речь. Полковница переводит круглые, удивленные глаза с одного лица на другое.

«Все знает… – кричит и кипит в душе Надежды Васильевны. – Ну что ж?.. И за это право мое повоюем! Не мне давать отчет девчонке…»

Сели за стол. Подъехал Спримон. Он поседел, подался за этот год. Надежда Васильевна с удивительным самообладанием рассказывает о своих впечатлениях, расспрашивает об Опочинине. Вера сидит безмолвная, бесстрастная.

«Что она знает?.. – думает Надежда Васильевна. – Как узнала?.. Не слышала ли она наше объяснение?.. Ведь она была в саду вечером…» Ах, как сверлят мозг эти мысли!

Без ужаса Надежда Васильевна не может себе представить, как поедут они вдвоем назад, и будут молчать всю дорогу. Нет, нет!.. Пусть Вера приедет одна завтра! Пусть ее привезет крестная! Лишь бы не быть вдвоем.

…А случилось вот что.

Поля рвала и метала еще в апреле, когда Надежда Васильевна уезжала в Казань. Своим острым чутьем она угадала назревавший роман, и ее оскорбляло, что барыня не посвящает ее в свою тайну. Было это самолюбие? Или ревность?

По возвращении она проходу не давала Аннушке, выпытывая, кто бывал у барыни, с кем она коротала время. Аннушка все запамятовала, ничего не замечала. Она была нема, как рыба, и Поля прямо возненавидела ее… Отношения их обострились.

– Чего вы не поделили? – дивилась хозяйка.

Поля позеленела от злобы, узнав, что барыня едет на гастроли опять-таки без нее. Они прежде, до выпуска Верочки, чередовались с Аннушкой. Теперь она была уверена, что это неспроста. Если б Надежда Васильевна не была так поглощена ссорой с Опочининым, она заметила бы выходки своей фаворитки, как та «шваркала» вещи, мяла костюмы, по нескольку раз убегала в девичью и плакала там злыми слезами; как нарочно она выбрасывала из сундука нужные для театра мелочи: грим, веер, драгоценности, носовые платки, шали, туфельки. И если б не Аннушка, подбиравшая их молча и осторожно прятавшая их обратно на дно сундука, Надежда Васильевна при выходе на сцену многого бы недосчиталась.

И не успел экипаж отъехать в то утро, как Поля стала бушевать по всему дому, швырять вещи, картонки, опрокидывать стулья, не стесняясь тем, что барышня спит.

Но Вера не спала.

И вдруг она явственно расслышала в столовой ядовитое шипение Поли:

– Завела нового любовника на старости лет и обалдела… Ништо ей!.. Помчалась, как сумасшедшая, на край света… Знаем мы эти театры…

– Что ж, раньше-то она не ездила по другим городам? – укоризненно перебила ее Настасья. – Что брешешь-то?.. Кабы наша барыня…

Они смолкли. Слова замерли.

На пороге стояла Вера, вся белая, ухватившись за косяк двери, готовая упасть. Глаза ее уже не смеялись. Они горели ненавистью. И это было ново и страшно.

– Я все слышала, – каким-то свистящим шепотом кинула она в лицо Поле. – Я все передам мамочке, когда она вернется… И тебя выпорют на конюшне… А теперь вон с глаз моих! Гадина… Чтоб я тебя больше не видала!

Поля клубочком выкатилась из столовой. В девичьей с нею сделалась истерика. Она ругалась, грозила, что наложит на себя руки, что не перенесет обиды от девчонки. Но скоро смирилась, видимо струсив. И пока за Верочкой не приехал экипаж, она не выходила из девичьей. Укладывала барышню другая девка, кухонная. Намучилась… Не знает, что взять, куда положить. А к барышне подступиться боится. Та сидит у окна, не шелохнется, словно неживая. А глаза стеклянные. И все смотрит в окно, не оглянется. Так и уехала, ни слова не молвив.

– А Поля твоя где? – удивилась крестная.

– Захворала…

Прошло с тех пор около месяца, и Поля успокоилась. Она была уверена, что Вера ничего не передаст матери, что у нее «язык не повернется – сказать такие слова…».

И она угадала.


Надежда Васильевна не из тех людей, которые избегают глядеть в лицо опасности. Такое напряженное положение долго длиться не может. Вот уж неделю, как они ни о чем не говорят с Верой, – совсем чужие… Пока еще гостила здесь крестная, было сносно. Теперь это пытка. А тут еще заехал Спримон, встревоженный, печальный. Надежда Васильевна поручила ему наведаться в имение к Опочинину и передать ему потихоньку записку от нее. Она писала ее, заливаясь слезами. Она просила простить ей ее резкость и вспышку гнева. Все это были нервы. Она никогда не перестанет его любить. Болезнью его огорчена. Она ничего не знала о ней весь месяц. Теперь ждет весточки.

– Неужели вас не допустили?.. Вы его видели?

– Видел, как же…

– А записку?

– Передал, не беспокойтесь!.. Только и труда же это стоило! Понимаете? Ни минуты его не оставляли одного. Все жена рядом, да княгиня, да Мери… Да старшая дочь с зятем приехали. Догадались, что ли, по его лицу, или по моим глазам? А когда я уезжал, то барон Нольде…

– Ах, и он там был?

– Через какие-нибудь четверть часа после меня приехал из города… С портфелем… Вышел за мной и говорит строго: «Оставьте его семье! Не волнуйте и не расстраивайте, – говорит, – погодите ездить… Если по делам, обращайтесь ко мне, – говорит, – и к полковнику, а если…» Ох, кумушка…

– Говорите… Говорите все!!

– «А если, – говорит, – вы от госпожи Нероновой, то, – говорит, – это напрасно… с этим покончено…» И опять повторил: «Оставьте его семье!..» Так я и уехал, как оплеванный.

Он вытирает пот с лица. Выпрямившись в кресле, сидит Надежда Васильевна. Губы ее стиснуты. Между бровей морщинка.

Спримон еще что-то говорит. Она не слушает, не слышит. Вся точно застыла.

Только когда он стал прощаться, встрепенулась.

– А он?.. Он сам?.. Как вы записку ему передали?

– Прощаться стал, встал, кланяюсь ему… Жду, не протянет ли руку… Догадался он, должно быть… Все так пронзительно глядел на меня, пока я о делах докладывал да о посторонних вещах толковал… Протянул он мне руку, а я ему записку из ладони в ладонь передал… Боялся, что выронит… Душа в пятки ушла… Ничего, сошло… Тогда только я к ручке губернаторши подошел… Никто не догадался. А вот барон, наверное, видел.

– Теперь торжествуют… Их взяла! – срывается у нее сквозь стиснутые зубы.

Он уезжает. Она бегает по комнате вне себя, ломая руки.

«Оставьте его семье!..» Боже, сколько здесь жестокости к нему и презрения к ней! Как будто не она была его женой, другом, самым близким человеком все эти десять лет! Что такое семья для Павлуши? Он любил одну Мерлетту. Дом был для него гостиной и канцелярией. А жил он только здесь, у ее камина, в своем уголке, – здесь, где они были так счастливы, так близки… И разлучить их теперь, когда она ему нужнее всего, когда они тоскуют врозь?.. Разлучить только потому, что они не венчаны?

Силы ее подломились. Упав в кресло, она горько рыдает.

Дверь скрипнула. Выглянуло белое личико Веры, и удивленно раскрылись ее глаза. И тотчас спряталась маленькая головка, и девушка притаилась за дверью, прислушиваясь.

Мамочка плачет… Сильная, гордая женщина, еще недавно казавшаяся ей бесстрастной богиней, чуждой человеческих слабостей… Эта женщина, никогда не гнувшая головы перед судьбой, – как восторженно выражалась о ней крестная… Как она глухо, беспомощно плачет!

Точно кто посторонний взял Веру за плечи и втолкнул ее в комнату.

– Мамочка!

С жалобным криком кидается Вера к матери. Упала перед ней на колени и прижалась лицом к ее платью.

И все простила ей Надежда Васильевна за этот порыв. И чувствовала, что и Вера, в свою очередь, прощает ей свои разочарования, свои оскорбленные чувства, свою поруганную любовь.


Тревожно и смутно на счастливом еще недавно хуторе Надежды Васильевны.

Тревожно и смутно и вне этих мирных стен. Грозные события стоят на пороге.

Севастополь накануне падения. Он защищается геройски. Но редеют ряды защитников. Россия облекается в траур. «Неистощимые, неисчислимые» льются женские слезы.

Лучинин приехал на хутор и привез новости. Была битва на Черной речке. Наступала наша армия. Так хотел Государь, хотя Горчаков считал дело безнадежным. Русские отступили с большими потерями.

Надежда Васильевна чуть не плачет. Когда же мир, наконец? Кому нужен этот ужас, эти бесцельные жертвы?

Наклоняясь к ней, Лучинин таинственно шепчет:

– Я из верных источников знаю, что ежедневно из строя выбывает от пятисот до семисот человек… Не нынче завтра Севастополь сдадут.

– Ну и пусть!.. Пусть!.. Почти одиннадцать месяцев сплошной кошмар… Ах, Антон Михайлович, какая тоска… вы не поверите…

Он пристально смотрит на нее. Она похудела, пожелтела. У нее заплаканные глаза. Гусиные лапки у висков. Он их раньше не замечал. Тревога и нервность во всех ее движениях.

Она старится.

После обеда, оставшись с ним вдвоем на террасе, она говорит каким-то новым голосом, без тени прежнего вызова и кокетства, со скорбным липом и потухшими глазами:

– Антон Михайлович, вы всегда были мне верным другом… Съездите к Опочинину, передайте ему вот эту записку, расспросите его… вообще… Я не могу жить так… в этой неизвестности…

Она смолкает, борясь с подступающими слезами.

– Успокойтесь, дорогая моя! Я все сделаю. Дня через два вы получите сведения. Если б он мог писать, неужели вы думаете, он не уведомил бы вас?

– Ах, я ничего не знаю! – срывается у нее.

«Он заболел неспроста», – думает Лучинин.

Но ему странно, что она так тоскует об Опочинине. Он считал ее сильнее или бессердечнее.

После чая они идут гулять.

На солнце жарко, как в июле, но день стал заметно короче, и августовские вечера свежи. Неуловимо чувствуется дыхание смерти в печали сжатых полей, в пестром уборе сада, в холодных утренних росах, в стеклянной звонкости всех звуков, привольно несущихся с далеких мельниц и хуторов.

Куда исчезли пчелы, гудевшие над левкоями? Где нарядные бабочки, трепетно приникавшие к розам? Цветник ярок и пышен. Но нет в нем ароматов, нет в цветах страстной жажды жизни, весенних грез и летней неги. И все они напоминают нарумяненные лица людей, таящих в себе смертельную болезнь.

Так чувствует Надежда Васильевна. Никогда еще с такой страшной правдивостью не раскрывалась перед нею душа осени, роковой смысл ее последней красоты. Раньше Надежда Васильевна даже любила осень не менее весны. Ее радовал пьяный аромат яблок, наполняющий весь сад, даже комнаты, обилие фруктов, хозяйственная суета: варенье, соленье…

До чего все это далеко от нее теперь! Она ни во что не входит. Все брошено на Полю. Она часто стоит теперь у цветника, остро чувствуя запах тления. Скорбно глядит на почерневшие последние левкои, на умирающие анютины глазки, которые трогательно пробуют улыбнуться ей темно-лиловыми бархатными устами. В аллее она следит за золотым листом, который, медленно кружась, падает на землю. А земля сыра и пахнет могилой. В траве шуршит испуганный уж. Он тоже грелся на солнце, потому что кровь его холодеет.

Так стоит она и думает, думает что-то. А в груди дрожат невыплаканные слезы.

– Удивительно! – говорит она Лучинину, идя с ним по степи, мимо выгоревших, пустых полей и вспаханных пластов чернозема. – Я раньше так любила осень! Что-то в ней, оказывается, я проглядела… Теперь она меня пугает. Во всем, куда ни глянешь, такая тоска… Посмотрите, как мертво в поле!.. Месяц назад здесь кипела жизнь. До самой ночи я слышала смех, песни, скрип телег…

– А это слышите?.. Бич щелкает. Мычат коровы. Блеют овцы. Чем не жизнь?

– Да, но раньше стадо не мешало нам гулять… День был длиннее… А вон и гуси идут на покой. Как далеко все слышно!.. Точно рядом… Но это уже последние звуки. Скоро наступит ночь, и все замрет. Мрак, тишина. В них точно тонешь, точно таешь… Это ужасное чувство!

– Нервы, – улыбается Лучинин. – Наденьте-ка шаль! Сейчас солнце сядет, и поднимется ветер.

Они ждут, когда стадо пройдет вдали. Пыль еще долго стоит в неподвижном воздухе. Потом медленно опадает. И эта пыль уже кажется розовой.

– Нет, все имеет свою прелесть, – говорит Лучинин. – Взгляните на небо… Какой пожар! Только осень дарит нас такими закатами. Теперь оглянитесь!

Мертвая степь словно ожила. Распаханные пласты чернозема стали бурыми, и багряный отблеск упал на сухую землю сжатых полей. Все улыбнулось на миг. Вспыхнули тучи, задумчиво толпившиеся на горизонте. А через минуту загорелись плывшие вверху легкие облачка.

Стихийно разливается зловещий пожар заката, охватывая полнеба, все пронизывая багрянцем.

– Какая вы красивая сейчас! – говорит Лучинин, останавливаясь. – Какая вы необычная! Ваши волосы кажутся рыжими, как у венецианок, а в зрачках горят огненные точки.

– Да, от этих красок не оторвешь глаз… Но и здесь много тоски. И заметьте! С каждым мигом небо все ярче. Точно оно дышит. Правда? Точно волна какая-то поднимается оттуда. Разве это заря? Это кровь…

Лучинин смеется. А она продолжает, странно волнуясь:

– Вспомните майские зори, такие нежные, задумчивые! Разве вы не чувствуете в этом закате отчаяния?

– Браво!.. Мне это нравится. Действительно, если б краски могли кричать, если б у природы были понятные для нас слова, мы услыхали бы… Знаете, что услыхали бы мы сейчас?

– «Помогите! Гибну…»

– О, как вы мрачно настроены! Я слышу здесь что-то другое. Быть может, это, правда, вопль отчаяния – эти краски умирающего дня… Но когда всего ярче горит свеча? Перед тем, как потухнуть. Когда всего сильнее вспыхивает уголек в камине? Перед тем, как погаснуть. Этот закат – точно душа женщины в сорок лет. Все, что спало в ней, скованное долгом, страхом или религиозным чувством, вдруг просыпается и встает во весь рост. Рвутся цепи. Со стихийной силой вырываются на простор подавленные инстинкты, неведомые ей самой темные, роковые силы… Пусть женщина была добродетельна всю жизнь! В этот момент она стоит у порога, за которым притаился соблазн и грех.

Он смолкает на миг. Глаза их встретились. Зрачки ее расширились. Она вспоминает что-то. Что-то похожее он говорил ей два года назад.

– Переступит она этот порог или нет?.. Все зависит от ее темперамента и… от случая. Многие могут дожить до старости, так и не поняв причины своей тоски и слез; так и не сознав опасности, которая ждала их у этого порога, близости которого они, быть может, и не заметили в своей наивности и неведении жизни… Но есть смелые души. Они не остановятся на полпути. Как это небо, как эти краски, они кричат: «Жить!.. Жить!.. Все взять от жизни, потому что дни сочтены, а ночь надвигается!»

С волнением слушает она его, обернувшись к западу.

Облака уже бледнеют. Краски меняются, из алых становятся лиловыми, точно перекрываются пеплом.

– Скоро, – шепчет она забывшись. И внезапно вспоминает Бутурлина.

– Если б можно было раскрыть тайны любой семьи, если б можно было заглянуть в душу женщины под сорок лет, сколько мы насчитали бы драм, невидимых слез, того, что называют изменой, того, что называют падением!.. Сколько разочарований, разрывов, надлома!.. Многие смиряются и потихоньку гаснут, неудовлетворенные действительностью. Другие ломают свою и чужую жизнь, потому что слишком больно не допеть песен и не высказать всех слов. Вы понимаете?.. Вон видите тропку?.. Куда она ведет?

– На мельницу Пахоменко, – отвечает она, пробуя шутить, улыбаясь одними губами.

– А та?.. А вот еще та, другая?.. Вам знакомо чувство, когда видишь загадочную новую дорогу в степи, в лесу? Особенно в пути, когда едешь по делу, когда спешишь в знакомые места, в обычные условия… И вдруг эта тропинка сбоку… Перекинутый через речку мост. Гать, усаженная ветлами, пропадающая на горизонте. Так и побежал бы по ней… бежал бы без конца…

– Ах, и вы это знаете?

Он берет ее руку, тихонько гладит и подносит к губам.

– О, милая!.. Мне все понятно… Эта жажда нового, жажда неизвестного, жажда последнего предела, кто из нас ее не испытал? Нет острее, нет больнее этого чувства… Вот в погоне за этим новым, недосказанным, неиспытанным как мы все жестоки, прямолинейны! Потому что это кричит гибнущий инстинкт. Это он зовет нас и обещает что-то там, вдали, вон за тем поворотом… Пусть мы опять обманемся! Но он нам нужен, этот обман! Он нам слаще и весенних грез, и всего, чем подарила нас жизнь! Мы неблагодарны. Мы ненасытны. Отчего? Потому что гаснет свеча. Что дальше?.. Сумерки, старость… Инстинкт ведет нас к последнему безумию. В этой вспышке сгорят силы. Но надо, чтобы они сгорели, а не погасли смиренно и медленно, как уголья под золой… Видите?.. Уже темнеет…

Опять встречаются их взгляды, говорящие больше, чем слова. И в первый раз в его лице она узнает свою собственную тоску.

Молча жмет она его руку. Как он понял ее! Как он близок ей в этот миг, когда острее всего чувствуешь свое одиночество, свою обреченность! Ей хочется прижаться к его плечу и крикнуть с рыданием: «Пожалейте меня!..»

Но она молчит, стиснув губы, стиснув пальцы. Ей страшно выдать свою слабость. Ей жутко чего-то.

И она права. Она стоит у порога. И, весь насторожившись, ждет Лучинин ее дальнейшего шага, который – хоть на миг – отдаст ее в его власть.

Но этот шаг она не сделает. Нет! Слишком еще много у нее гордости. Не быть смешной, прежде всего! Не унизиться перед ним!

Они идут назад. Мрак надвигается неудержимо, безнадежно заволакивая даль. Зажигаются звезды.

Она идет, устало опираясь на его руку, без желания жить.

Он говорит необычным тоном:

– Вы не смотрите, что я такой румяный, веселый… «ражий детина», как вы изволите выражаться. Поверьте, что и в моей душе горят вот эти зловещие огни заката. Я никогда, например, не робел перед женщинами. А вашей Верочки я боюсь. Вы удивлены? Боюсь… боюсь… Ничего не могу с собой поделать. Вижу ее смеющиеся глаза, ее равнодушие. И чувствую себя толстым, старым, смешным…

– О, что за вздор! – искренно срывается у нее.

Он поражен. «Мои шансы поднимаются…» Припав к ее рукам, он целует их с жаром, с благодарностью.

– Ваша Вера никогда не снизойдет до меня.

– Тише!.. Она может нас слышать.

Как хорошо, что стемнело!

Он берет ее руки и прижимает их к своей груди. Сквозь накрахмаленную сорочку она чувствует жар его большого влажного тела.

– Я не Веру люблю, а вас… Вас одну… и все десять лет, – шепчет он, задыхаясь, близко наклоняясь к ее лицу, глупея разом от охватившего его желания, забыв слова.

Кровь кидается ей в голову. Она вырвала руки, отступила. Ей досадно, что ответная дрожь бежит по ее телу.

Что это значит? Она поет – неверным, правда, дрожащим голосом. Но это уже прежняя Надежда Васильевна, полная иронии, владеющая собой. Ему хочется провалиться сквозь землю.

Я вас любил безмолвно, безнадежно,
То робостью, то ревностью томим…

– Прелестный это романс… Правда?

– Простите… Я поглупел и… потерял себя… Я стар для вас. Женщине в ваши годы нужен мальчик.

– Перестаньте, Антон Михайлович! Не унижайтесь до мести… Не говорите гадостей!

– Уверяю вас, что я не хочу… не смею оскорбить… Это мое глубокое убеждение… Вы скоро полюбите человека моложе вас, много моложе. И это будет вашей драмой. Вы сами не понимаете, что давно ждете его.

– Довольно пророчеств!.. Не пугайте и не сердитесь… До свидания, друг мой! Не забудьте же передать письмо!

«Зачем я поторопился? – думает он, грузно колыхаясь в коляске по косогорам и следя за бликами фонарей на земле. – Впрочем, теперь или никогда!.. Она ждет своего юношу. Он отомстит ей за всех нас, отвергнутых и забытых».


Убедившись, что Веры нет в саду, Надежда Васильевна опять выходит за калитку.

Лицо ее еще горит, а руки холодны. Лучинин всколыхнул все, что заснуло, казалось, навсегда. Словно колдун, он вызвал на волю все то темное, пьяное, стихийное в ее душе, к чему она трезвая относится враждебно и с презрением.

Из степи дует навстречу свежий ветер. Она стоит, кутаясь в шаль и глядя в небо. Сколько звезд! Как искрятся!.. Млечный Путь, точно широкий мост, перекинулся от края и до края неба. Он так ясно виден, словно повис над землею. Словно огромное облако зацепилось за верхушки тополей… А вон покатилась звезда.

И как всегда теперь, ночью, в степи, невыразимая печаль растет в ее душе. Это печаль одиночества. Вспоминается Опочинин, и слезы жгут ее веки. Ни минуты не забывает она о нем с того дня, как вернулась. И когда почувствовала дрожь внезапного желания от слов и прикосновения Лучинина, и когда оттолкнула его, – первая мысль была о «больном Павлуше…». Если б даже она умирала сейчас от жажды наслаждения, Лучинину она не отдалась бы… Нет…

Зачем обманываться?.. Для нее все ушло. Ни для кого она не будет уже ни вечно любимой, ни вечно желанной, ни единственной. Умирает потихоньку человек, всецело принадлежавший ей. Умирает вдали от нее, рядом с постылой ему женщиной, почему-то считающейся его женой.

Опять вспомнился Бутурлин, и забилось сердце. Чувство невыразимой горечи хватает ее за горло. Забыл, как будто никогда не встречались…

Была это любовь? Нет… Не надо лгать даже себе. Ни у нее, ни у него не было любви… И, в сущности, о чем она горюет сейчас? Не мерещилась ли ей когда-то возможность вот именно такого счастья без долга, без цветов, без упреков, без завтра? Счастья, которое настигает, как молния, и уходит, как сон. А ты просыпаешься трезвый, удовлетворенный, бодрый, с новыми силами для работы и творчества… «Не любить, не страдать…»

Но почему же эта тоска? Эта горечь? Не потому ли, что жажда счастья не утолена? А тот, кто мог утолить ее, далеко?

И ясно для нее в этот миг, что снова надвигается для нее опасность большой любви, серьезного чувства, с ревностью, страданиями, сомнениями, отравляющими жизнь, мешающими работе. Неужели?.. Неужели?..

Вот до сих пор, как это ни странно, она ни разу не подумала о жене Бутурлина, не представляла себе ее лица, их совместной жизни, их близости, их ласки… А сейчас уже щемит сердце знакомой – то нудной, как зубная боль, то рвущей болью.

И ясно ей также, что скоро, сгорая от стыда и унижения, она опять позовет забывшего ее любовника. И в этом крике души ее на этот раз прозвучит не радость… Отчаяние.

Возможно, что в это их будущее свидание он не будет для нее только источником чувственных утех, той тропинкой в степи, которая манит и обещает неизвестное. Кто знает? Их беззаботная ликующая любовь вдруг изменит свой смеющийся лик. Зазвучат иные, трагические струны. Как знать, какие требования предъявит она ему теперь? И как встретит он их? Быть может, она прижмется к его груди в том порыве тоски, с тем запросом нежности и ласки, который чуть не толкнул ее нынче в объятия Лучинина…

Милый… милый! Со смеющимися глазами, с этим веером морщинок у висков. Он шалил и смешил ее, как мальчик, там, на Волге.

«Вы скоро полюбите человека моложе, много моложе вас…»

Она закрывает глаза. Встает безликий образ нежного, кроткого «пажа», который безмолвно и безнадежно любит свою королеву.

Лучинин и это отгадал. Этот образ манил ее еще недавно, пока она не встретила Бутурлина.

О, как ей недостает его сейчас!

Кого же, однако? Кого?.. Опочинина или Бутурлина?

Она тихо качает головой и скорбно улыбается. Оба нужны ей. Каждый из них дает ей то, что бессилен дать другой. И о них обоих она тоскует день и ночь. Как примирить это?.. Она не знает.

И все-таки чувствует по растущей тоске и тревоге, что если бессильный уже полукалека Опочинин скажет ей: «Не зови его больше! Это меня убьет…», она знает, что покорится этой просьбе, не дойдет до последнего предела, не переступит больше заветный порог.

Она другого не позовет.


На открытой веранде, выходящей в старый парк губернаторского имения, в глубоком кресле, обложенный подушками, лежит Опочинин.

На нем щегольской халат на шелковой подкладке, вышитые золотом туфли, – подарок Надежды Васильевны. На столике, рядом, ручное зеркальце, флакон духов. Лицо больного отекло, точно налито водою. Волосы поседели. Руки, бессильно брошенные на колени, кажутся восковыми. Полузакрыто веко левого глаза, и опустился угол рта, неприятно меняя все лицо, делая его чужим даже для близких, видящих его ежедневно. И жуток упорный взгляд его полумертвого глаза.

Мерлетта, сидя на скамеечке, читает вслух французский роман.

Перед верандой раскинут цветник, а за ним липовая старая аллея спускается к реке. Сквозь трельяж из дикого винограда солнце бросает золотые пятна на ступени веранды, на белокурую головку, на плед и восковые руки больного. И когда ветер играет ветками, и пятна движутся, Опочинину кажется, что чьи-то теплые уста прикасаются к его руке.

«Надя…»

Он думает о ней дни и ночи; думает и сейчас, не слыша голоса Мерлетты. Единственным глазом, еще полным огня, он глядит в синее небо на золото лип, на шапки златоцвета, на колышущиеся пятна светотени на песке, внизу. Последние желтые бабочки еще гоняются друг за другом, и осы гудят над бездушными крикливо-пышными цветами. Скоро все завянет. Скоро все исчезнет. Осень. Старость. Одиночество.

Надя изменила. Все равно! Он давно простил ей все обиды, все муки, всю боль бессильной, последней ревности. И даже отвращение ее, когда она оттолкнула его в памятном объяснении, – он ей простил за несколько строк, облитых слезами, за несколько бессвязных фраз, в которых словно кричали ее тоска, ее любовь, ее раскаяние.

«Ее душа принадлежит мне», – сказал он себе с горькой радостью, целуя и пряча на груди скомканную записку, переданную ему Спримоном. Он прочел ее тогда поздно ночью, в постели, оставшись один, отослав камердинера. И в эту ночь он спал спокойно.

«Не все потеряно, – каждый день говорил он себе. – Лишь бы опять поправиться! Теперь, быть может, она меня не оттолкнет».

Жалость?.. Не все ли равно? На что большее может рассчитывать он теперь, в свои годы, полумертвый, бессильный калека? Но ему, как жизнь, нужны ее нежные руки, ласка ее глаз, ее любовь, которой дышит каждая строка записки. Она изменила. Пусть!.. Это был порыв страстной натуры, голос инстинкта. Ее чувство было здесь ни при чем. Надо смириться. Надо принять свою судьбу. Судьбу старика, которому посчастливилось сохранить до этой минуты любовь блестящей женщины.

С этого дня он заметно стал поправляться. Жажда жизни делала свою волшебную работу.

Теперь он опять тоскует. Где она? Что делает? Что думает? Что чувствует? Как бесконечно долго он не получал от нее вести!

Его бесит бессилие. Ни на одну минуту не оставляют его наедине. Впрочем, как мог бы он ей написать о своем чувстве, когда рука не действует? Нет, в этом нельзя ей сознаться!

Чьи-то шаги, голоса за дверью… Встрепенувшись, он смотрит туда здоровым глазом. Он узнал голос Лучинина.

– Довольно, Мерлетта! Гости…

Инстинктивно он взбивает хохолок здоровой рукой, глядится в ручное зеркальце.

– Петр Петрович!.. Милый вы мой…

В дверях стоит Лучинин, ражий, рыжий, румяный, но уже полысевший и с заметным брюшком, обрисованным светлым модным жилетом. Он с порога раскрывает объятия больному. Потом с шумными выражениями радости берет руку Опочинина. Но слишком шумна эта радость, и слишком осторожно его прикосновение. Губы улыбаются, а глаза зорки и серьезны. И мнительный Опочинин читает в них ужас перед разрушением. «Неужели я так страшен?»

Гость и Додо, постаревшая, опустившаяся, садятся рядом.

Лакей вносит столики, подает чай. Мерлетта, с трогательной заботливостью всегда поившая отца с ложечки, хочет подвязать ему салфетку. Но он гневно отстраняется.

– Я не хочу чаю!

О, с какой жадностью слушает он вести из далекого, прекрасного мира, из которого он уже ушел! Всем завидует он: и тем, кто бьется в Севастополе, и тем, кто плачет и молится за них. Война, борьба, подвиги, отчаяние – разве это не жизнь, пусть жестокая, пусть коварная, но всегда манящая?

– Может быть, тебе вредны эти рассказы, друг мой? – спрашивает жена.

Он кидает ей взгляд, полный нетерпения. Как бестактны ее страх и заботы сейчас перед Лучининым, который, быть может, нынче же увидит Надю!

Он чувствует, что Лучинин заехал неспроста, не только из дружбы. Он ищет предлога удалить жену. К счастью, лакей докладывает о приходе старосты.

– А вы совсем молодцом, – говорит ему Лучинин, внезапно бросая говорить о политике и косясь на Мери.

Пальцы Опочинина вздрагивают.

– Оставь нас, Мерлетта, – сухо говорит он.

Наконец!

Боже, что за взгляд! Вся жизнь сосредоточилась в этом круглом глазу, который дрожит, напряженный, огромный… Губы больного трепещут. Лучинину жутко.

– Я привез вам письмо, – шепчет он, наклоняясь.

– Да… да… дай-те! – Судорожно хватает письмо его здоровая рука. Тщетно силится вскрыть конверт.

– Позвольте, я вам помогу.

– Ско-рей… ра-ди Бо-га!

«Мой голубчик, мой ненаглядный, моя единственная любовь…» – читает Опочинин первые строки.

Довольно!.. Он откидывается почти без сознания на подушки. Рука делает какие-то слабые жесты, о чем-то просит…

Лучинин поднимает конверт, вкладывает письмо, быстро прячет его во внутренний карман халата. Опочинин благодарит кивком головы, пробуя улыбнуться. Какая жалкая гримаса!

«Конченый человек», – грустно думает Лучинин. Наклоняясь к креслу больного, он шепчет:

– Вчера был у нее. Она здорова. Скажите скорей, что передать ей?

Опочинин открывает глаз. И взгляд его, пронзительный, мучительный, сверкающий, как острие, входит в сердце Лучинина.

О, ужас – пережить себя! В полумертвом теле сохранить такую жажду жизни, такую живучесть чувства!

– Скажите, я напишу ей скоро… скоро… Скажите ей, что… я принадлежу ей до последнего дыхания… что благодарю ее за все… за все благословляю…

– Довольно! Не волнуйтесь! – испуганно останавливает Лучинин.

Шаги за дверью. Дарья Александровна вернулась.

Посидев еще минут десять, гость встает.

Он заметно смущен. Он не может осилить впечатления от этого взгляда, от этих слов. Он сам никогда не испытал такого чувства. Счастье это или проклятие – так любить? Нищий он или удачник, оттого, что не пережил таких порывов? Вот перед ним полумертвый человек. Его убила любовь. Но, если б можно было повернуть назад колесо жизни, согласился бы Опочинин свергнуть иго любви и обрести свободу души, которую сам он – Лучинин – ставил превыше всего в этом мире?

– Скажите откровенно: я очень… изменился?

Опочинин хотел спросить: «Я очень страшен?..» Но язык не повиновался ему.

Как он глядит! С какой мукой и боязнью!

– Помилуйте!.. Вы заметно поправились за эти две недели… Помните, Дарья Александровна, когда я был здесь в последний раз?.. Ну, до свидания, дорогой друг!.. Возвращайтесь к нам скорее! Мы (он делает ударение на этом слове), мы все ждем вас с нетерпением…

Ушел. Все ушли.

Опочинин задумчиво глядит в сад.

Осы гудят в цветнике. Бабочки встречаются в лучах солнца. Пятна светотени пляшут на песке. Медленно падают листья. Холодеет и бледнеет осеннее небо. Какой короткий день! Какое скупое солнце! Последние бабочки. Последние цветы.

О, все равно! Она сказала, что любит. Здесь, на груди, ее письмо, которое он прочтет вечером, оставшись один в постели. Ждать этого часа – разве уж это одно не блаженство? Ждать свидания, ее нежных слов, ее теплых рук, ее скорбных глаз?

Он хватается за ручное зеркальце, никогда не покидающее его, внимательно всматривается. С тяжким вздохом роняет его на колени.

Нет! Таким он не может ей показаться! Что, кроме отвращения и жалости, может вызвать в ней это полумертвое лицо, эта парализованная рука?.. Скорей бы поправиться!.. Когда же?.. Когда?

Мерлетта читает что-то, сидя у его ног. Солнце уже склоняется за парком. Подуло откуда-то снизу холодом. Бабочки исчезли. Верхушки лип золотятся, но темны краски цветника. Скоро сумерки.

– Холодно, Мерлетта, – говорит он. – Позови Андрея. Пора!

Перед лицом гаснущего дня, среди замирающего парка он остается один с своими думами. И они тоже гаснут, как этот день. И короткая радость, пробужденная надеждой, покорно умирает, как эти желтые бабочки, которые уже не увидят солнца.

Потому ли, что он устал; потому ли, что тлением и холодом повеяло на него из сада; потому ли, что пришел его час и он душой расслышал беззвучные шаги судьбы, – но за эти короткие мгновения, что он пробыл один, ожидая Мерлетту и прислугу, случилось что-то неожиданное, простое и неизбежное, но страшное именно по своей неизбежности и простоте. С необычайной отчетливостью, как ясновидящий, он почувствовал тщету всех надежд и бренность всех радостей. Он понял, что никогда не встанет с этого кресла, никогда не обнимет любимую женщину, никогда не назовет ее своею. Жил и любил, как эти бабочки, цветы, как эти липы и вся природа…

«Кончено теперь, – понял он, глядя на разгорающуюся зарю. – Все кончено. Я умираю…»

Сыростью веет от реки. Набежавший ветер колыхнул верхушки лип, и они зашуршали засыхающими листьями. Из аллеи на террасу уже глядят притаившиеся сумерки. А наверху алые теплые лучи еще целуют желтеющую листву, как бы даря ее прощальной лаской.

«И если мне суждено умереть теперь, – покорно думает он, ловя эти алые лучи скорбным взором, – пусть умру рядом с ней, держа ее руку, глядя в ее лицо! И мне не будет страшно. И мне не будет больно. Господи милосердный, Ты, давший мне все радости жизни: власть, богатство, наслаждения, мою Мерлетту, сделай так, чтобы в последнюю минуту она была со мной, та единственная, которую я люблю больше дочери, больше власти, больше жизни! И если мне суждено прожить долгие годы без нее, пошли мне скорее смерть в ее объятиях, пока она еще любит, пока еще жалеет! Это моя последняя к Тебе смиренная просьба. Услышь ее…»

…Надежда Васильевна переезжает в город только пятого сентября. И в тот же вечер к ней является встревоженный Лучинин.

Уже с порога она замечает его непривычно серьезное лицо.

– Что такое?.. Что такое?.. Павел Петрович? – лепечет она и хватается за ручки кресла.

– Он здоров. Не беспокойтесь! Он уже с неделю в городе. Это касается политики, дорогая моя. Я привез плохие вести.

Она садится. Ноги ослабели. «Слава Богу, Павлуша жив!»

– Севастополь сдан, – печально говорит Лучинин.

Вера, стоявшая в дверях, подходит беззвучно, с большими-большими глазами. В лице ни кровинки. Дергается угол рта.

– Ко-гда?.. Когда… сдан?

– В ночь с 27-го на 28 августа. Был опять штурм союзников. Французы взяли Малахов курган… Этим все было решено. Подумайте, можно ли было держаться дольше? Укрепление взорвали. Затопили последние суда, войска вывели. Без боя велено было очистить город… Кончена трагедия.

Надежда Васильевна плачет. Вера стоит неподвижно, стиснув пальцы, глядя через голову Лучинина в окно. Жизнь ушла из ее глаз и лица.

За что погиб Федя? За что они все погибли? Теперь нет утешения, единственного, которое поддерживало ее и других в горе, что их смерть – залог победы.

Вдруг из передней доносятся вой и бабье причитание. Это плачут Аннушка и Поля, слушавшие у дверей.

– А война? – спрашивает Надежда Васильевна. – Кончится она теперь?

Лучинин разводит руками.

– Я только что вернулся из Петербурга. Вы знаете, что мой дядя – сенатор – близок ко Двору… Говорят, Государь и слышать не хочет о мире сейчас. Это, согласитесь, неудобный момент… Конечно, и союзникам не дешево далась эта победа. Говорят, будто Наполеон сам предлагает мир. Но для нас сейчас он будет только позорным.

– Когда же конец?.. Когда?..

– Потом еще одна новость… Это уже касается вас… Возможно, что Павлу Петровичу придется выйти в отставку. Не волнуйтесь, моя дорогая! Новые веяния… Новые люди. Надо строить Россию заново. Павел Петрович – прекрасный человек, но навряд ли… Конечно, это жестоко. Дали бы умереть человеку спокойно…

Страшный крик, от которого вздрогнула и очнулась Вера.

– Разве… он… уми-рает?

Надежда Васильевна бьется в истерике. Лучинин звонит. Вбегает прислуга. Несут воду, капли.

– Боже мой, какой я идиот! Что я сделал? – шепчет Лучинин, растерянно оглядываясь.

«Уйдите! – говорит ему надменное лицо Веры. – Вы здесь лишний».

Весь подобравшись, он берет со стола шляпу и скрывается.

Тогда Вера опускается на колени перед матерью и, крепко обхватив ее плечи, прижимается к ее груди головой, точно хочет сказать:

«Вспомни обо мне! Если все тебе изменят, если все тебя покинут, – у тебя все-таки останется дочь».


На другой день Надежда Васильевна сама посылает за Лучининым.

– С первой минуты, как взглянула на вас вчера, поняла, что вы мне горе несете…

– Простите!.. Быть плохим вестником – неблагодарная задача. Но дружба перед этим не останавливается.

– Говорите правду! Я все вынесу. Я приготовилась ко всему худшему…

И Лучинин говорит… Опочинин заметно поправился в конце августа. Записка Надежды Васильевны благотворно повлияла на него. Явился вкус к жизни. Он стал интересоваться войной, делами. Волновался, что еще не может ходить, что не владеет рукой.

– Помните: я передал вам его слова: «Скажите ей, что напишу ей скоро… скоро…»

– Конечно, помню… Я так ждала…

Вынув платок, она закрывает лицо. Она уже не стыдится плакать перед Лучининым. Слишком настрадалась она за эти две недели.

Теперь он считает своей обязанностью говорить правду, ничего не смягчая.

Опочинин переехал в город и чувствовал только усталость после дороги. Дня два назад пришло письмо из Петербурга от одного высокопоставленного лица, родственника Дарьи Александровны. Он предлагал Опочинину самому подать немедленно прошение об отставке по причине плохого здоровья, потому что «наверху» отставка его в принципе уже решена. Рядом, в Киевской губернии, начались крестьянские бунты. Ждут волнений на всем юге. Опочинин слишком мягок и… либерален. А здесь нужна железная рука… Потом происки новых партий, интриги… Вернее всего, что его зачислят в Сенат. Отставка будет почетная.

– Все это надо было сделать исподволь, осторожно, но вы знаете эту глупую Додо?.. Она прочла это письмо, разрыдалась и рассказала больному все. Ночью был второй удар…

– Ну… ну… Говорите же! Правду!.. Правду…

– Теперь он безнадежен.

Надежда Васильевна вся поникла, закрыв лицо руками. Нет ни слез, ни слов.


Вот уже две недели, как начались репетиции в театре. Сезон надеются открыть 15 октября, когда съедутся помещики и уляжется скорбь по случаю падения Севастополя.

О скором мире говорят уже открыто. И еще носятся странные, дикие слухи, Бог весть откуда родящиеся, Бог весть как распространяющиеся по городам и селам. Это таинственные слухи о том, будто бы сам Наполеон требует отпустить крестьян на волю… Об этом шепчутся в девичьей, на кухне, на конюшне. Дворня ходит со значительными лицами. Поля грубит больше прежнего. Аннушка плачет. Все стали рассеянными, скорыми на ответ.

Надежда Васильевна ничего этого не замечает. Для нее жизнь как будто остановилась. Верная своему долгу, она ходит на репетиции и учит роли. Но это уже не артистка, влюбленная в свой труд. Это марионетка. Горе состарило ее душу и тело. Она даже перестала подтягиваться внутренне и следить за своей внешностью.

Она ждет Лучинина каждый вечер. Он приносит ей известия «оттуда». Две недели губернатор лежит без памяти.

Все свободные часы Надежда Васильевна проводит в церкви, в молитве, в слезах. Она беспрестанно гадает и плачет, если выйдут пиковая семерка и пиковый туз острием книзу. Это предвещает ей удар, то есть смерть Опочинина.

– Мамочка… ведь это только карты, – пробует ее утешить глубоко удивленная Вера.

– А ты думаешь, карты врут?

Вере жаль Опочинина. Она не может забыть впечатления от его последнего визита на хутор… Они выходили через калитку в поле: Надежда Васильевна впереди – быстрая, гибкая, с упругой походкой, со стремительными движениями. Вся порыв… Он – утомленный, даже сгорбившийся, словно придавленный незримой тяжестью, с опущенной головой.

Подозревал ли он тогда, что это их последнее свидание?

Долго-долго звучали в ушах Веры его страшно-понятные слова: «Ты беспощадна. У тебя нет сердца…» И негодующий крик матери. И его отчаянный возглас… «Неужели это ваше последнее слово?..»

Любовник. Что такое любовник? Что-то темное, позорное, о чем нельзя говорить вслух. Этот человек убил в ее душе преклонение перед матерью.

Она ее любит. Быть может, еще больше. Но это уже не то. Кумир пал и разбился. Этого не вернешь.

Теперь он умирает. И, беспощадная в своей юношеской логике, Вера думает: пусть умрет! Эта смерть смоет темное пятно, грязнящее имя мамочки. С его смертью будет вырвана страница ее жизни, за которую им обеим приходится краснеть. Никто не посмеет больше осуждать ее мамочку.

Но как-то раз подкралась зловещая мысль, точно кто подсказал ее:

«Он умрет. А другой?.. Тот, о ком говорила эта ненавистная Полька… Все ли кончится со смертью Опочинина?»

Состарили Верочку эти мысли.


Смятение царит в доме губернатора. Под окнами густо постелена солома, и от этого кажется, что в этот пасмурный день перед домом светит солнце.

Опочинин, две недели бывший без памяти, пришел в себя. Все эти дни он бредил не умолкая, несмотря на ледяные компрессы, и коснеющим языком повторял какое-то слово. «Надя», – понял доктор. Дарья Александровна с ужасом услыхала об этом, и Мерлетту удалили из спальни.

Однако девушка поняла, кем полон больной мозг отца. За чаем, неожиданно войдя в столовую, она услыхала, как мать, плача, жаловалась княгине Мике и Нольде:

– Точно мы не существуем!.. Ни жена, ни дети… Это за целую жизнь любви и преданности… Даже умирающего – она отняла его у меня!

Теперь он очнулся и звал дочь.

– Идите скорей! – говорил доктор Мери и сердито смотрел на испуганную губернаторшу. – Разве можно раздражать больного?

Мерлетта одна с отцом. Она выплакалась за эти дни и теперь старается быть бодрой. Ее обрадовало желание больного остаться с ней наедине. С растущим страхом всматривается она в его черты. Пока он лежал с закрытыми глазами и даже пока бредил с темным лицом, он был страшен, но все-таки что-то еще оставалось от прежнего изящного облика. Она привыкла к его перекосившемуся лицу. Теперь это чужой старик, весь заросший седой щетиной.

Но даже в эти минуты Опочинин хочет нравиться. Он взглядом потребовал ручное зеркальце. Глянув на себя, стал здоровой рукой делать слабые движения, царапая пальцами одеяло. Он хотел бы сбросить ледяной компресс, придававший что-то бабье его голове. Нет сил… Он застонал, измученный… Забылся.

Что бормочет он опять? Нельзя понять… точно у него толстый-толстый язык во рту.

Мери становится на колени, целует его руку.

Подняла голову и вздрогнула. Жалкий, беспомощный взгляд впился в ее глаза. Губы его шевелятся без звука.

О, все, что он хочет!.. Она сделает все, о чем молит ее этот взгляд, в котором горит вся душа его, его потухающая жизнь.

– На-дя… На-дя, – слышит она, наконец.

Мери глядит, не мигая. Разве это возможно? Эта женщина здесь?.. Бедная maman…

– На-дя… – с трудом опять произносит отец. Он сомкнул здоровое веко. Крупная слеза бежит по щеке.

Мери встает. Последнее колебание исчезло.

– Сейчас, папа… сейчас!.. Подожди! Я сейчас вернусь… Я ее позову…

Она выбегает из комнаты и натыкается на доктора.

– Что мне делать?.. Он зовет Неронову!

– Зовите!.. Зовите!.. О чем тут говорить, когда человек умирает?

– Разве он умирает? – жалобно вскрикивает Мери.

Доктор жмет ее руку.

– Вы – умная девушка и давно знаете все. К чему теперь лицемерить? Радость, горе, – все убьет его. Лучше дайте ему эту последнюю радость!

– Что такое?.. Что такое?.. – испуганно спрашивает губернаторша, подслушивавшая у двери. – Куда ты бежишь?

Уже на лестнице Мери слышит негодующий возглас матери: «Это невозможно!..» И сердитый голос доктора: «Умирающему все прощается. Тут не до приличий…»

Кто это заплакал, закричал?.. Maman?.. Ах, все равно!.. Лишь бы найти ее. Лишь бы поспеть… Он умирает!.. Возможно ли это?

В пальто и шляпе она выбегает на крыльцо. Перед нею Нольде с портфелем в руках.

Мери цепляется за его рукав.

– Скорей!.. Скорей!.. Он умирает… Он ее зовет… Помогите мне! Где она?.. Где живет?.. Послушайте! (Она кивает будочнику). Позовите извозчика скорей!

– Куда вы, Мери?

– Как вы не понимаете? К ней… К Нероновой… Он звал ее… ее одну все эти дни в бреду… О, ради Бога, не держите меня!.. Не говорите, как они все, что это невозможно… Если вы не поедете со мной, я еду одна…

– Я не могу вас оставить. Едемте вместе!

Через четверть часа они у красного домика с палисадником. День мягкий. В гостиной открыто окно. Огромная шапка розовой гортензии почти загородила его… Слышно пение канареек.

«Как глупо так волноваться!» – думает Нольде, бледнея.

Так вот где она живет… Канарейки, цветы, садик. Какая идиллия! Каким миром веет от этого домика! Но его хозяйки… Эти две женщины, которые волнуют, мучат, чем-то дразнят, чем-то грозят… Одна взяла жизнь Опочинина, внушив ему роковую страсть, перед которой даже смерть бессильна. И кто знает, чем грозит самому Нольде встреча с другой?

Ему хочется смеяться над собой, но он не может побороть зловещего предчувствия, внезапно ворвавшегося в его уравновешенную душу. Точно приоткрылась перед ним завеса будущего, и он взглянул в немой лик своей судьбы.

«Ах, зачем мы пришли! Зачем я допустил это безумие!..»

Но уже поздно.

Алебастровое лицо в бандо каштановых волос выглянуло из окна и скрылось. Мерлетта дернула звонок. Раздался отчаянный вопль комнатной собачки.

– Вы не войдете? – спрашивает Мерлетта, а губы у нее белые.

– Нет! – твердо, со странным, самому ему непонятным ужасом отвечает он.

– Уберите собаку! – гневно кричит Вера вбежавшей горничной и плотно затворяет за нею дверь. Потом оборачивается, надменная.


Обе девушки стоят рядом. Глаза Веры перестали смеяться.

Не здороваясь, даже не обменявшись поклоном, безмолвно глядят они в зрачки друг другу. И Вера мгновенно понимает, зачем пришла Мерлетта.

– Он… умер? – еле слышно спрашивает она.

– Нет… пока нет… Но он умирает. Где ваша maman?.. Ради Бога, скорей! Нельзя терять ни минуты!

– Она в театре… на репетиции…

Вдруг ослабев от отчаяния, Мери закрывает лицо руками и опускается у двери на стул. Чего бы не дала она в этот миг за сочувствие этой бледной девушки! Один ее жест, и Мери кинулась бы ей на грудь.

Вера молчит, стиснув губы. Она сама не знает, почему темная волна враждебности вдруг затопила ее душу. Ей совсем не жаль эту горбоносую некрасивую девушку с лицом в пятнах, с заплаканными глазами. Не жаль и Опочинина… Только мать… Значит, все знают?.. Все?.. Даже дочь? Даже этот ненавистный Нольде, который стоит там у крыльца и смеется над ее позором, над ее бедной мамочкой…

– Простите, – слабо говорит Мери, вставая и машинально оправляя вуаль. – Это далеко отсюда… театр?.. Если б успеть…

– Не надо! – вдруг грубо, резко срывается у Веры.

Она делает шаг к двери, и Мери не узнает ангельского выражения в этом словно внезапно состарившемся лице.

– Я не хочу, чтоб вы туда ехали! Зачем?.. Зачем вам это надо? Я… ей сама скажу, когда она вернется… Об этом никто не должен знать!

У нее разом пересохло в горле и громко говорить она не может.

Мери с мольбой и страхом протягивает к ней руки.

– Он умирает, поймите!.. Он зовет ее проститься…

– Я не хочу! – вдруг взвизгивает Вера, топнув ногой, и краска заливает все ее лицо. – Не смейте!.. Не смейте…

Она задыхается, не находя слов.

Нольде за окном слышит этот голос, полный ярости. Он выпрямляется и расстегивает воротник пальто.

Онемев от неожиданности, Мери молчит одно мгновение. Потом быстро выбегает в переднюю, оттуда на крыльцо.

– Скорей… в театр! – говорит Мери.

Вера смотрит вслед экипажу, прислонившись к косяку… Вместе поехали… Оба враги ей… Обоих она ненавидит… О, как она их ненавидит!

Горло сжалось. Жалкий и яростный визг вырывается у нее. Что-то в нем животное. Как будто пойманный зверь бьется о брусья клетки.

– А… а… а… а… – все шире, все громче кричит она с какой-то мучительной надсадой, с каким-то торжествующим усилием, как будто только это и надо, только это и необходимо.

Зверь сломал клетку и вырвался на волю.

Когда перепуганная Аннушка вбегает в комнату, Вера бьется на ковре в истерике.


«Она права, – думает Нольде, не слушая сбивчивый пересказ возмущенной Мерлетты. – Бедная девушка! Она пережила сейчас тяжелую минуту. Если даже она знала об этом раньше… А если поняла только теперь…»

– Ах, Мери!.. Зачем мы это сделали!!

– Боже мой! Даже вы… вы меня не понимаете!

Она закрывает лицо платком. Нольде сконфужен. Слава Богу! Улица пуста. Но их могут увидеть из окон.

– Мери!.. Возьмите себя в руки!

– Не хочу! – вскрикивает она. – Мне не стыдно… Мне ничего не стыдно, когда умирает папа… Что мне за дело до чужих людей?

– Надо думать не о тех, кто умирает, а о тех, кто остается.

Мери враждебно отнимает у него свою руку, сморкается и всхлипывает опять.

«Милая девочка, – думает Нольде. – Ты живешь чувством. Ты слишком терпима и мягка. В той больше гордости. И характера больше… Я ее не знал».


– Наденька, – говорит Микульский, с круглыми глазами вбегая на сцену, где репетирует Надежда Васильевна. – Тебя зовут… Там губернаторская дочка приехала.

– Что?.. Что?.. – Она крестится. Она боится сделать шаг.

В полумраке кулис она не сразу узнает Мерлетту. Нольде остался внизу, у подъезда.

– Что случилось?

Мерлетта сама кидается к ней.

– Поедемте, ради Бога!.. Он зовет вас… День и ночь звал в бреду, все эти дни… О, ради Бога, не отказывайте! Ведь он умирает… Поймите… Умирает…

Схватившись за виски, Надежда Васильевна безмолвно глядит на Мери огромными глазами, полными ужаса и скорби. И за этот один взгляд Мерлетта прощает ей все: и унижение матери, и страдания отца, и то, что сама она пережила за эти долгие месяцы, и свою обиду, там, в красивом домике с цветами и канарейками.

– Сейчас еду, – говорит Надежда Васильевна, опомнившись. – Вы одна здесь?

– Нет… Со мною Нольде…

– Поезжайте вперед! Скажите ему, что я сейчас приеду… Сию минуту… Бегите же!.. Скорей!

Мери скрывается.

Ноги подкашиваются. Темно в глазах… Боже, Боже!.. Вот когда настала расплата за ее жестокость!

Она рыдает, уронив голову на пыльную спинку стула. Она думает, что она одна за кулисами.

Кто-то тихо дотронулся до ее плеча. Ей подают воду.

Не глядя, она пьет. Надо взять себя в руки. Еще будет время плакать. Надо торопиться.

Кто этот человек, что подавал ей воду? С какой печалью, с каким странным чувством глядят на нее его темные полузакрытые глаза!.. Кто он?.. Ах, все равно!.. Все равно… А память подсказывает: молодой актер… выносит лампы. Роли лакеев без слов… Да… Она никогда не слыхала его голоса.

– Благодарю, голубчик! – говорит она, отдавая ему стакан. – Подите, скажите там (она кивает на сцену), что я ушла…

Она всем говорит ты. Почему-то ему сказала вы.

Она наскоро одевается в уборной. Когда она выходит, он уже ждет ее в пальто, со шляпой в руках, в почтительной позе.

– Позови мою карету, – говорит она сторожу.

– Готова, – отвечает актер глубоким баритоном.

Она ничему не удивляется: ни тому, что он ведет ее под руку с лестницы и усаживает в карету; ни тому, что он взбирается на козлы рядом с кучером. Она его забыла. Все забыла разом, думая о том, что предстоит ей сейчас, внутренне холодея от ужаса.

Кто-то кричит вслед. Это Микульский машет руками, стоя на крыльце, и ветер шевелит его седые волосы. Заметила и сейчас же забыла. «Да, конечно», – с козел кому-то отвечает звучный баритон. Чей это голос? Ах, да… молодого актера. «Почему он там?..» Подумала и тоже забыла.

И вдруг наступает спасительное оцепенение, – пауза, которую дарит измученной душе безжалостная жизнь, чтобы приготовить ее к последнему удару. Мелькают в окне кареты дома, деревья, вывески, прохожие, рыжая, злобно лающая собачонка, торговка со сбитнем, столб с прошлогодней разорванной афишей, углом которой играет ветер… Уцелели буквы… Что это играли? Когда?..

Он умирает.

Она хочет вникнуть, понять… Нет сил… Она инстинктивно, как от хищной птицы, отмахивается от этой мысли. Жизнерадостная эллинка бессознательно протестует против смерти, страдания, печали.

Она точно отупела. Ни о чем уже не думает. Читает зачем-то вывески.

Карета вдруг остановилась. Дверцу отворяет молодой актер. Он бледный, черноволосый, с усталым лицом, с глазами, полузакрытыми тяжелыми веками. Его яркие извилистые губы кажутся еще краснее от его бледности. С недоумением глядит она на него, вдруг забыв, почему он тут.

– Надежда Васильевна… приехали, – говорит он и высаживает ее на мостовую, потом звонит.

В окне наверху мелькнула головка Мерлетты. Ливрейный лакей распахивает дверь губернаторского дома.

Вдруг все вспомнив, вдруг все поняв, Надежда Васильевна на одну секунду теряет сознание. Кто-то мягко, заботливо поддерживает ее, ведет по ступенькам. Она открывает глаза, стараясь собраться с силами. Последний взгляд ее падает на лицо молодого актера, стоящего внизу, на тротуаре. С глубокой скорбью и нежностью глядят на нее темные глаза.

Это ее последнее впечатление перед порогом дома, где ждет ее скорбь.

Оно исчезает мгновенно, как все пережитое ею за этот день.

Но где-то там, глубоко, в подсознании, оно живет и ждет своего часа.


Она идет по лестнице, часто останавливаясь, чтобы перевести дыхание. Входит в зал, гостиную, сворачивает в коридор. Все двери отперты, никто не встречает. Никто не видит. Лакей, повинуясь заранее данному приказанию, ведет ее все дальше.

А!.. Знакомый доктор. Серьезный, с предостерегающими жестами.

– Не давайте ему говорить! Старайтесь не волновать его…

Она хочет спросить, есть ли надежда? Но доктор уже открыл дверь. Надо идти.

Полумрак. Она стоит у порога, ничего еще не видя. Она не в силах двинуться. В ушах звон.

– Н-на… Н-на… – раздаются из глубины с мучительным напряжением звуки, похожие скорее на мычание, чем на голос разумного существа.

Дрогнув всем телом, с неудержимым криком кидается она на этот зов. Падает на колени у постели и бьется в рыданиях, припав губами к неподвижной, уже полумертвой руке.


Долго-долго потом, много лет спустя, сама уже стоя у последнего порога, она еще помнила лицо умирающего, его глаз, огромный, сверкавший, прикованный к ее лицу; этот пронзительный взгляд, в котором сосредоточились все силы гибнувшей души, все желания разрушавшегося тела, последние мольбы, последняя любовь.

Она целовала его руку, одеяло, край простыни, заливаясь слезами, бессвязно умоляя простить ей все зло, все обиды, все страдания, благословляя за все, что дала ей его любовь, которая уходит, которая не повторится.

Он все слышал, но говорить уже не мог. И не мог даже пошевелить рукой, коснуться ее щеки. Он все понял. И простил. Его взгляд отвечал ей, прощал, ласкал, благодарил – и за то, что она любила его когда-то. И за то, что, пожалев, пришла к нему теперь.

Были они одни? Входил ли кто в комнату? Когда спустились сумерки? Когда зажгли огонь?.. Когда положили ему на голову лед? Она ничего не помнит. Отрешенные от всего мира любовью, они были вдвоем. Стояли рядом у последнего порога, перед дверью, открывающейся в Вечность. И она держала его руку в своей, когда он переступил роковой порог, держала, пока эта рука не похолодела, пока не застеклел его глаз и не потух взор, не отрывавшийся от ее лица.

Тогда она очнулась и поняла, что он умер.

Она поднялась с колен.

За дверью слышалось движение. Кого-то звали. Где-то хлопали дверями. Где-то раздался истерический плач.

Она перекрестила мертвого Павлушу, прикоснулась губами к влажному лбу, к вялой руке. Потом закрыла ему веки и, сделав земной поклон, тихонько вышла в коридор.

Какие-то женщины, толпившиеся у двери, с испугом поглядели ей вслед. В зале встретился доктор.

– Он умер, – просто и вяло сказала Надежда Васильевна и пошла к выходу.


Когда губернатора хоронили, она уже не плакала.

В церкви она стояла сзади всех, забившись в угол, за спины любопытных, чужих и праздных людей.

Впрочем, и она была здесь чужой. Мертвый Опочинин принадлежал семье. Жена его рыдала, стоя в изголовье, и два раза падала в обморок. Мерлетта не сводила глаз с любимого лица, теперь бледного, изможденного. Лика с мужем, княгиня Мика, Нольде – все враги Надежды Васильевны и друзья его жены столпились тут. Ей не было места у гроба.

И на кладбище она шла в толпе, которая толкала ее, обгоняла. Это были люди, никогда не бывавшие в театре, не знавшие ее в лицо, быть может, никогда не слыхавшие об ее отношениях к покойнику. И это было хорошо. Хорошо было и то, что Лучинин, тщетно искавший ее в церкви, ушел вперед, что Поля убежала, снедаемая жаждой зрелищ. Некому было следить за ней. Вера, конечно, осталась дома. Тем лучше!

Она не хотела сесть в карету, которая ехала сзади.

На полдороге к кладбищу от усталости и бессонницы у нее закружилась голова. Она испугалась, что упадет. И чувство одиночества вдруг охватило ее. И была в этом сознании такая беспредельная тоска, так ясно поняла она именно в этот миг, куда идет она, кого хоронят, что потеряла она со смертью Опочинина, какая пустота ждет ее в дальнейшей жизни, – что, забыв обо всем, она громко застонала и закрыла лицо.

– Возьмите меня под руку, – услыхала она рядом знакомый голос.

Полузакрытые усталые глаза глядели на нее из-под тяжелых век. Яркие губы с опущенными углами выделялись на бледном лице. Она вздохнула с облегчением и благодарно кивнула головой. Она не спросила себя: почему он здесь опять, этот человек, имени которого она не знала? Почему вторично в самую трудную минуту ее жизни он очутился рядом с нею, жалея ее и охраняя? Случайность или что-то большее? Она себя не спрашивала. Но стало легко-легко…

Они уже не разлучались. Опираясь на его руку, она стояла на кладбище, и из-за стены чужих голов и плеч она услыхала страшные незабываемые звуки: стук земли, падавшей на гроб, истерический крик Мерлетты, взрыв женских рыданий. И, не осилив тогда своего отчаяния и ужаса, она припала к плечу этого вчера еще незнакомого ей человека и зарыдала, думая об ушедшем счастии, об ушедшей юности, о своей ненужности, о своем одиночестве. А день был такой солнечный, сияющий, даже жаркий. Тополи стояли еще совсем молодые и зеленые, и птицы чирикали там, где не было людей, где мирно спали мертвецы в украшенных цветами могилах. А цветы были так ярки… Их краски точно кричали:

«Живите вы, счастливые, для которых и завтра взойдет солнце!»

Не сговариваясь, они переждали, пока не схлынула толпа, пока не отъехали кареты, пока не разошелся причт.

Когда на кладбище водворилась тишина, Надежда Васильевна подошла к свежей могиле и опустилась на колени. И опять в своем горе, забыв о немом свидетеле, скромно отошедшем в тень деревьев, она страстно плакала, прощаясь со всеми мечтами, со всеми радостями женщины.

Солнце уже садилось, когда она поднялась с колен, обессиленная горем. Опираясь на руку актера, она пошла к выходу. У ворот кладбища оглянулась назад. Она прощалась с тем, кого любила десять лет, – лучшие годы ее жизни.

Через просветы деревьев она увидала ослепительные огни заката. Они торжественно горели, даря обманчивую жизнь сумеркам кладбища. Они все наряжали в мимолетные, ало-страстные краски радости. Они говорили что-то замученной душе. Напоминали о чем-то волнующем, забытом…

Нет. Нет!.. Довольно обмана! Личная жизнь кончена.

Безмолвно ехала она домой, а сумерки падали.

Прощаясь у крыльца квартиры со своим спутником, она протянула ему руку, через силу улыбнулась и сказала:

– Спасибо вам за все, голубчик мой!.. Кто вы такой? Как ваше имя?

– Меня зовут Хлудовым.

Он пристально посмотрел ей в зрачки своими усталыми глазами в тяжелых веках, и ее поразило это выражение. Она думала о нем, когда он скрылся, почтительно поцеловав ее руку.

В гостиной распахнулось окно. Выглянула Верочка.

«У меня осталась дочь», – сказала себе Надежда Васильевна, входя в дом, где никто уже не будет ее ждать, любить, ласкать.

Но эта мысль ее не утешила.


Война кончилась. Подписан Парижский мир. Опять идет весна, неся новую жизнь, новые упования. Гудят великопостные колокола. На деревьях наливаются почки. Возбужденно чирикают птицы в палисаднике. Стонут голуби.

За эти полгода горе Надежды Васильевны притупилось. Как святыню, бережет она воспоминания об Опочинине; с нежной грустью глядит на его портрет-пастель, подаренный ей десять лет назад; никогда не забывает отслужить заупокойную обедню и панихиду; часто ездит на кладбище и покрывает могилу цветами. А жизнь берет свое.

Эту зиму она играла уже через две недели после похорон. Весь репертуар держался исключительно на ней, и для горя оставались короткие часы досуга.

Вера ревниво следила за матерью и делала свои выводы. Она видела, как сцена перерождала Надежду Васильевну, как оживлялась она, получая новую роль и разучивая ее. Вера часто думала: «Слава Богу! Он умер, теперь все забудут. Никто не посмеет плохо говорить или думать о мамочке…»

Вернувшись на сцену, Надежда Васильевна в первый же день увидала за кулисами молодое лицо с усталым выражением ярких губ и полузакрытыми глазами. За эти недели страстной скорби и молитв об усопшем она забыла о нем.

И вот тут разом она отчетливо вспомнила все впечатления, что до этого дня таились где-то глубоко, в подсознании.

Они были рядом в те ужасные дни ее одиночества. Они были вместе и в церкви, и на кладбище. И тогда, когда настиг ее первый удар, и она сидела в полумраке кулис, раздавленная ужасом перед смертью, он подошел к ней, скромный и нежный. Это было ново и загадочно.

Она улыбнулась ему первая. Он почтительно поцеловал руку, которую она ему протянула. По-прежнему было серьезно его лицо. По-прежнему устало глядели его глаза, как будто он уже прожил долгую-долгую жизнь и знает что-то, неведомое другим. «Умеет ли он улыбаться?» – невольно подумала она.

– Кто этот Хлудов? – спросила она Микульского.

К ее недоумению актер вдруг засмеялся, взъерошил седые кудри и покачал головой.

– Ах, эти женщины!.. До чего вы лукавы!

Она рассердилась и покраснела.

– Прошу без шуток!

– Какие там шутки! Свела с ума мальчика, а сама спрашивает, кто такой?

Она растерялась, вдруг почувствовала себя смешной, жалкой.

– Что за вздор ты мелешь?

– Ничего не вздор! Об этом все знают, матушка моя. С первой минуты, как тебя увидал, так и врезался… Ты только на глаза его погляди, как он за тобой следит!

– Да сколько ему лет?

– Двадцать два, кажется.

– Господи!.. В сыновья мне годится, – насильственно улыбнулась она, чувствуя, что лицо ее загорелось.

– Мало ли что!.. Так оно всегда и бывает… Да это еще не все! – таинственно зашептал Микульский, оглядываясь и лукаво улыбаясь бритым ртом. – Хлудов этот у нас феномен… Можешь себе представить, Наденька? Ведь он до сих пор девственник.

– Поди ты с глупостями!

– Верно тебе говорю: ни одной женщины не знал… Мать его чиновница, вдова на пенсии. Бедность у них, Боже мой! Он к нам с осени поступил на самый ничтожный оклад. Просил за него режиссер. Дарование у него навряд ли есть. Зато внешность, манеры! Разве ты его раньше не замечала?

– Никогда.

А сама подумала: «Внешность да голос. Такой мужественный, бархатный. Прямо в душу идет».

– А красивый парень!.. Губы то какие! Созданы для поцелуя… хе… хе!..

– Он смотрит много старше своих лет.

– Да, здоровье, наверно, неважное… Приласкала бы ты его, Наденька, а то сохнет парень.

– Старый дурак!.. Убирайся! Кому говоришь?

Сама она не знала, почему так рассердилась. Даже глаза зажглись от подступивших слез обиды.

В этот день она была надменна с Хлудовым. Поймав его взгляд, сдвинула брови, и руки на прощанье ему не подала.

Теперь она утратила покой.

Поверила она или нет Микульскому? Она говорила себе: «Конечно, нет… Он мне в сыновья годится. А кругом столько красивых и молодых женщин!»

Но упорные взгляды Хлудова, которые трудно было не заметить, волновали ее несказанно. Видела она также, как небрежно относился он к откровенному заигрыванию молодых актрис. Вообще она видела все, не глядя. «Старая дура!» – бранилась она, ловя себя на думах о нем, полных нежности.

«А может быть, это расчет? Он хочет выдвинуться. Он ищет моей протекции?..»

Эти мысли расхолаживали. Она засыпала отрезвленная, не признаваясь самой себе ни в горечи, которую испытывала, ни в враждебности к нему, ничем не объяснимой.

Однако у него не оказалось никакого честолюбия. Он играл выходные роли, совсем бессловесные, подавал письма на подносах, вносил лампы. Своим бархатным баритоном, одетый в ливрейную шинель, почтительно докладывал:

В карете барыня
И гневаться изволят…

Нет. У него не было расчетов. И это было страшно. И это было сладко.

Конечно, она вида не подавала, что замечает его взгляды, что хоть на капельку верит в его чувство. Ведь у нее дочь – невеста. Не быть смешной, прежде всего!

За все эти три месяца она двух слов не сказала с ним. Она делала вид, что не замечает его. Гордо кланялась ему издали и королевой проходила мимо. А если в числе других он дерзал подойти к ручке, она милостиво протягивала ему ее. Но, прикрыв веками блестящие глаза, она жадно глядела на его волнистые черные волосы и всеми фибрами чувствовала прикосновение его ярких губ. И долго не могла совладать с волнением, подавить нервный, беспричинный смех, потушить блеск своих глаз, сдержать порывистость движений.

«Интересно, видел ли он когда-нибудь мою Верочку?» – думала она. И ловила себя на мучительной мысли, беспомощной и позорной: «Не надо, чтоб он ее видел! Не надо, чтоб он знал о ней!»

«Ах, я смешна… смешна… Я одурела на старости лет», – со злостью призналась она себе. Но что могла она поделать со своим безумным сердцем, стремившемся к радости вопреки всему? Да, ей сорок лет. Но что значат годы, когда кровь кипит, когда силы не изжиты, когда душа молода?

Она вспоминает о нем, проснувшись. Едет в театр, помолодевшая, похорошевшая, эффектная в своем трауре, всегда напудренная, красиво причесанная, с вылощенными ногтями, в щегольских туфельках. Волнуясь, идет за кулисы. Краснея, ловит взгляд Хлудова – такой глубокий, такой печальный, в котором горит целый мир обещаний.

Вся напряженная, наэлектризованная сознанием его близости, чувствуя на себе его упорные взгляды, она эти несколько часов на подмостках живет яркой, повышенной жизнью. А вернувшись, ждет спектакля и мимолетной, безмолвной встречи в полумраке кулис. И дома, в постели, она вспоминает все подробности. И улыбается с закрытыми глазами. И во сне видит яркие губы и усталый взгляд.

Какие подробности?.. Что было между ними вчера, и третьего дня, неделю и месяц назад? Ничего, ничего… Какие-нибудь два-три беглые поручения, небрежно брошенные ею, – передать режиссеру то-то, кликнуть замешкавшуюся в уборной Аннушку; беглая улыбка за поднятый платок, который она случайно уронила, проходя мимо; острый мгновенный взгляд, которым они обменялись в этот миг; поклоны издали; бессознательная встреча глазами; ожидание новых встреч и новых взглядов. И постоянный трепет. И вечно взвинченные нервы. Вот и все. Но как много скрытой жизни в этих незаметных мелочах! Как все значительно! Как насыщено страстью!

Эта молодая страсть его, которую она уже не может ни отрицать, ни игнорировать, как хмель, бросается ей в голову, обессиливает ее, покоряет. Она не спрашивает себя, любит ли она его сама? Кому до этого дело?.. Это останется навсегда ее сладкой тайной. Она уверена, что ничем не выдала себя. Она уверена, что он никогда не догадается об ее смятении… Но разве можно не думать о нем растроганно и нежно? Не плакать радостными слезами? Не мечтать о несбыточном счастии?

И вдруг, как ураган, опять врываются в ее жизнь какие-то темные силы, стихийные стремления и тоска.

Она вспоминает о Бутурлине. Странно!.. Ведь он так основательно был забыт ею все эти полгода… Он нужен ей теперь. Нужен, как воздух.

Ведь он любил ее когда-то. Пусть несколько дней, несколько часов! Не в этом дело. Здесь не было расчета и обмана. Была стихийная страсть. И в эти часы их близости между ними была нежность и привязанность, и духовные элементы, и поэзия, – то, что мучительно нужно ей сейчас, одинокой, тоскующей, осиротевшей навсегда.

Весна идет! Ликует природа. Можно ли стоять в стороне от этого пира, лишней и ненужной в своем трауре, со своей печалью?

Спектаклей нет постом. И сами собою прекратились волнующие встречи. И вот тут она с ужасом чувствует ничем не заполнимую пустоту в своей жизни. Она в отчаянии сознает свое бессилие бороться с увлечением. Она ходит в церковь, молится, постится, плачет. Она готова надеть вериги, чтобы побороть бунтующую плоть. А душа? Что сделать с душой, отравленной мечтами? Куда бежать от самой себя?

Одно утешение – Лучинин. Всегда под рукой, внимательный, веселый, готовый на услуги. Привыкла она к нему. Скучает без него. Ни словом не обмолвится о том, что мучит. Но чудится, что он читает в ее душе. И она ждет его звонка. И боится его проницательных глаз… Хоть бы скорей сделал предложение Вере!.. Чего тянет? Чего ждет?


О, как давно, как бесконечно давно она не видела усталых глаз и ярких губ на бледном лице! Две недели?.. Вечность.

Она много гуляет теперь и постоянно одна. Не надо ни Веры, ни Лучинина. Необъяснимое наслаждение идти одной все дальше и дальше, чего-то ожидая, на что-то надеясь. Несравненная радость – прислушиваться к собственным неясным грезам, перебирать, как драгоценные камни, свои воспоминания.

Она гуляет по Дворянской в эти яркие весенние дни, всегда задумчивая, всегда далекая, никого не замечая, кланяясь и тотчас забывая, кто это сейчас повстречался с ней.

Но толпа раздражает. И в чем-то она обманулась…

Тогда она идет в городской сад. Аллеи еще сквозные. Дорожки еще не обсохли. Горят на солнце лужицы. Скамейки сыры. Все равно!.. Здесь нет людей, и можно отдаться своенравной мечте, можно блаженно улыбаться, не боясь нескромных взглядов и шепота. Похудевшая, помолодевшая на десять лет, она часами сидит на скамье, щурясь в сквозную даль и глядя в свою душу.

Понемногу радость уходит из ее глаз. Черты вытягиваются. Взор гаснет. Устало опускаются уголки ее рта. Она озябла. Она постарела.

Чего ждала она?

На что может надеяться женщина в сорок лет?

Медленно, разом устав, идет она к выходу. Идет домой и озирается: не встретит ли она стройную фигуру в пальто с пелериной, с мягкой шляпой на волнистых волосах? Ах, как жаждет она этой встречи! Сколько дала бы она, чтоб говорить с ним, чтоб провести хоть час наедине! Год жизни? Пять лет?.. О, всю остальную жизнь, с ее старостью, с ее ненужностью!

А дома у нее больное лицо, усталые жесты. Запершись у себя, она тихонько плачет. Смотрится в зеркало, втихомолку гадает.

Она не подозревает, что Хлудов лежит больной, простудившись еще на масленице. До последней минуты, весь в жару, он еще дежурил за кулисами, чтоб лишний раз перед долгой разлукой взглянуть на нее.

На четвертой неделе они говеют всем домом: Надежда Васильевна, Вера, Поля, Аннушка. Мать и дочь, обе в глубоком трауре, плачут, стоя рядом на коленях в полутемной церкви, – плачут о тех, кто не вернется и никогда не увидит весеннего неба, не услышит церковного звона.


Конечно, они встретились. Что за любовь была бы это, если б он не проследил, когда и где гуляет она, если б он сам не искал встреч?

И все-таки, когда она издали увидала в еще сквозной аллее городского сада его высокую фигуру в пальто с пелериной, в мягкой шляпе, с тростью, его яркие губы на бледном лице, сердце ее так заколотилось, что потемнело в глазах. Она растерялась, как девочка. Она испугалась этого человека.

«Я пропала», – подумала она.

Вся застыв и выпрямившись, неподвижно сидела она, опустив ресницы, слушая звук его шагов по влажному песку.

На миг остановился он и поклонился, приподняв шляпу, как всегда без улыбки, печально усталый, словно проживший долгую-долгую жизнь и знавший что-то, сокрытое от других.

Лицо ее дрогнуло. Оно было жалким, хотя она старалась сделать его равнодушным. Она медленно кивнула головой. И он прошел дальше.

А она все сидела и слушала, как за поворотом все глуше и глуше звучат его шаги. И ужас, и радость боролись в ее душе. И краски загорались и потухали в ее лице.

Два дня она не ходила в городской сад. Днем бродила по бульварам, а ночью плакала. Наконец пошла.

И он снова прошел мимо, скромный, молчаливый, загадочный и желанный. И сердце ее рвалось за ним. И слезы дрожали под опущенными веками.

О счастье невысказанных слов!

О радость несознанных желаний!


Да! Она счастлива теперь. Что может быть слаще этой чистой, робкой любви, без признаний, без прикосновений, где уста молчат и говорят одни глаза? Отдаться, сблизиться, подчиниться могучему голосу инстинкта – не значит ли это сдунуть пух с одуванчика?

Она этого не хочет. Нет… Ни одного шага не сделает она ему навстречу. Одним жестом она остановит его признание. Не надо переходить заветную черту, за которой ждут неизбежная пошлость, разочарование, охлаждение. Ей хочется навсегда остаться в его памяти недоступной, прекрасной, загадочной. Пусть женится, пусть сходится с другой! Лишь бы душа его принадлежала ей!

Так грезит она с открытыми глазами. А жизнь не ждет.

Пасху они с Верой встречают в соборе. Обе сняли траур, все в белом. Лучинин прислал букеты нарциссов.

Войдя в церковь, у самых дверей Надежда Васильевна видит Хлудова. Он ждал ее. Их глаза встречаются. Смущенная, покраснев, как девушка, кивнув ему головой, она идет мимо. И жизнь опять кажется прекрасной. Все полно таинственного значения.

Вера похожа на статую со своим бесстрастным мраморным лицом. Ее глаза смеются, но это обманчиво. Это такой странный разрез. Все спит в ее душе, повитой печалью.

Вдруг глаза ее темнеют. Лицо оживляется. Мимо идут губернаторша и Мерлетта в трауре. За ними Нольде.

Увидав Веру, он останавливается на миг, и волнение ясно видно в его лице. Он почтительно кланяется Вере. Она отворачивается, надменная, и щурится вдаль, как бы не замечая его упорного взгляда. Опять всколыхнулась старая обида. Нет, она не простит ему унижения! Никогда не забудет той минуты, когда, зная об ее позоре, он поджидал у крыльца ее дома эту горбоносую, некрасивую Мери.

И так они стоят, обе взволнованные, порабощенные своими чувствами: одна – радостная и полная мечты в свои сорок лет; другая – неизлечимо печальная и враждебная. Ей уже девятнадцать лет. Она чувствует себя старой, похоронившей все радости. Безотрадной пустыней кажется ей будущее.

А ликующие звуки торжественно летят под озаренные своды, обещая радость обновления, бессилие смерти, победу жизни.


В первый день Пасхи Надежда Васильевна принимает поздравления. Все перебывали: Лучинин, товарищи-актеры, поклонники. Был и Спримон.

Вера сидит у окна и бесстрастно глядит на улицу. Неотступно стоит перед нею воспоминание об этом празднике два года назад… Теперь не приедет Федя. Никогда уже не глянет на нее печальными глазами. Не подаст ей букета со стихами Ламартина. Все кончено…

Что ей до того, что комната ее утопает в цветах? Зачем ей поклонение Лучинина? Ей не нужна ничья любовь. Она твердо решила быть на сцене рано или поздно. Но замуж она не выйдет никогда.

Надежда Васильевна сидит на диване с модной горностаевой тальмой на плечах. Розы, нарциссы и гиацинты благоухают в роскошных корзинах. Это подношения Лучинина и других поклонников. Они создают какую-то опьяняющую атмосферу вокруг этой женщины. Но один ли аромат цветов так кружит головы? Смерть губернатора как бы окрылила тех робких обожателей, которым Надежда Васильевна казалась раньше недоступной. И есть в ней самой сейчас что-то волнующее и манящее, не то во взгляде, не то в улыбке, не то в движениях и звуке голоса. Что-то зовущее и грешное, перед чем трудно устоять.

Уже четыре часа. Все разъехались. Пасхальный стол в столовой, два часа назад щедро уставленный закусками и винами, почти опустел. Вера ушла в свою комнату. Надежда Васильевна задумчивая стоит у окна.

– Обед готов. Накрывать, что ли? – недовольным тоном спрашивает разряженная Поля. Она сама торопится в гости.

– Нет, нет!.. Успеется, – нетерпеливо откликается Надежда Васильевна. – Какая теперь еда?.. Ступай!

«Ждет кого-то… – думает Поля, поджимая бесцветные губы. – Кого же это она ждет? Не лысого ли любовника своего?.. Уж и живучая, прости Господи! Схоронила дружка, и хоть бы ей что!..»

Робкий звонок. Такой тихий, точно птица задела его крылом.

Надежда Васильевна вздрогнула и изменилась в лице. Быстро глянула в зеркало. Подошла к дивану. Села, расправив складки платья. И слушает, вытянув шею, полуоткрыв губы, задерживая дыхание.

– Надежда Васильевна дома? – слышит она голос, от которого забилось сердце.

– Кушать сбираются, – грубо отвечает Поля.

– В таком случае… передайте, что заходил…

– Я дома, – вскрикивает Надежда Васильевна, кидаясь к двери. – Пелагея! Кто там?.. Ах, это вы?.. Здравствуйте!.. Войдите!

– Я помешал?.. Я опоздал?.. Простите!

– Нет, нет… Я очень рада… (Резко.) Пелагея, сними пальто!

Он входит, робкий, слегка сгорбившись. В одной руке он держит шляпу, другой поправляет волосы. Неизвестно, кто из них двух смущен больше. Поля с ехидной усмешкой смотрит на них из двери.

– Ступай! – очнувшись, строго говорит ей хозяйка.

Поля опустила портьеру. Но притаилась за дверью.

– Садитесь сюда! – дрожащим голосом говорит Надежда Васильевна, указывая на кресло, близ дивана.

Он садится, тщательно расправив фалды своего фрака. Он одет прекрасно. Он смотрит баричем. У него белые, крупные руки с длинными пальцами, и ногти тщательно выхолены.

С удивлением глядит он на цветы в роскошных корзинах, на букеты в вазах.

– Я пришел вас поздравить. Принес вам первые цветы (он кладет на стол маленький букет фиалок)… Я нарвал их за городом… Но мне совестно… Здесь целый сад.

– О, благодарю вас! Я так тронута…

Она погружает лицо в слабо пахнущий скромный букетик. Слезы загораются в ее глазах, так переполнено ее сердце. Ей страшно, что он заметит ее волнение. «О, милый… милый!..»

– Хотите чаю?

– Нет… благодарю вас… Я ненадолго.

Он смолкает и смотрит на нее. И отчетливо, ясно, как будто он произнес их сейчас вслух, эти слова признания, она читает их в его глазах. Ей, прожившей так долго, так много пережившей, слышавшей столько любовных излияний, так сильно любившей самой, – думается, что никогда ни в одном лице она не видала такого возвышенного, такого захватывающего выражения. Так глядит художник на картину великого мастера, с невольным благоговением перед чем-то высшим. Пламя непочатых сил и неизжитых желаний горит в этих темных глазах. Но он, наверно, не смеет признаться себе самому в этих желаниях. Она для него сейчас не женщина, а прежде всего недосягаемый идеал.

«Если б ничто не изменилось!» – думает она.

Она невольно опускает голову и молчит, потрясенная. Вся ее воля, вся ее опытность бессильны нарушить это молчание; бессильны превозмочь неодолимое очарование этого мига, когда души говорят без слов, и становится понятным все, что они прятали даже от самих себя.

Вдруг отворяется дверь. Вера стоит на пороге.

– Вы меня звали, мамочка?

Они точно проснулись. Он встает, почтительно кланяется церемонно приседающей Вере. Она смотрит на дочь большими глазами.

Так у нее есть дочь?.. Вот эта взрослая девушка?.. У нее позади целая жизнь? Прошлое, которого не вычеркнешь? Любовники, нежные и грубые, молодые и старые? Забытые клятвы? Слезы и страдания? Восторги и ласки?.. Все тело ее зацеловано. Что может она дать этому юноше нового, равноценного его свежему, высокому, исключительному чувству?

Безумие! Безумие…

– Моя дочь, – угасшим голосом говорит она. – Мой товарищ, Хлудов.

– Вы меня звали, мамочка?

– Нет…

– Пелагея сказала…

– Я не звала тебя, Вера.

– Значит, Пелагея ошиблась… Извините!

Сделав гостю грациозный реверанс, она скрывается.

Рука Надежды Васильевны тянется за тальмой. Она кутается в нее. Хлудов хочет встать.

– Постойте! – мягко говорит она, чуть касаясь его руки. – Расскажите мне о себе. Как вас зовут?

– Владимир… Владимир Петрович…

– Я забыла вас поблагодарить. Помните… когда я была так несчастна… вы были подле… Я никогда этого не забуду…

Она кидает ему жгучий и скорбный взгляд отречения. Она вся изменилась, вся подобралась, вся замкнулась. Она отчетливо сознает теперь свои сорок лет. Но ей хочется стать ему близкой, любить его, как мать, закрепить это духовное общение.

– Это странно… вы отнеслись ко мне так сердечно, а я ничего не знаю о вас… Как вы попали на сцену?

И медлительно, как его жесты, его походка, его взгляды, течет его усталая речь.

Мало красок и света в картинах, которые он набрасывает перед своей внимательной слушательницей. Но как знакомы эти картины Надежде Васильевне! Нужда в детстве, темный подвал, обиды и лишения, и – в противовес действительности – дерзкие мечты о солнце, радости, просторе. Вечно уставший и раздраженный отец-чиновник, со зловещим кашлем, с чахоточным румянцем, трепещущий перед начальством и деспот в семье; забитая, кроткая мать, с руками, опухшими от стирки, с увядшим преждевременно лицом. Затем болезнь отца и мучительный днем и ночью кашель, надрывавший душу. И когда отец умер и настала, наконец, тишина, первая мысль Володи была: «Слава Богу! Сейчас засну. Буду спать до обеда… Никто уже не будет мешать…»

Но этот кашель и сейчас он часто слышит во сне.

– Простите, – перебивает она. – Откуда вы родом?

– Я родился здесь, в N***. И никуда отсюда не выезжал.

С глубоким удивлением прислушивается она к его словам. Они жили в одном городе все эти годы. Она ничего не знала о нем, ни в дни страданий, ни в минуты радости.

А он рассказывает.

Начальник отца, безалаберный, вспыльчивый, но добрый человек, сам пришел в подвал после похорон; дал матери золотой, поздравил ее с пенсией; поглядел на ребят, взял Володю за подбородок и сказал: «Эх, заморыш какой! Приходи к моему Николаю! Читать умеешь?.. Нет? Ай, ай, как стыдно! Приходи, научим! Без грамоты пропадешь…»

И вот с тех пор Володя все дни проводил в доме Копылова с его сыном, который страстно к нему привязался и плакал, когда Володя уходил в свой подвал. Вместе они учились, вместе играли. Каждое лето Хлудов жил в их имении. Благодаря этой обстановке он получил редкое для своей среды образование, манеры и навыки. Он любил и умел читать вслух. Сцена всегда манила его. С пятнадцати лет он поступил писцом в ту же канцелярию и служил там до самой смерти своего благодетеля. Он даже не был забыт им в завещании и получил пятьсот рублей – целый капитал. На эти деньги он оделся, купил матери домик на окраине, а сам решил осуществить свою мечту и поступить на сцену. Коля Копылов, уезжая в столицу, в университет, просил режиссера принять его друга в труппу. Вот и все.

– Быть может, у вас есть талант?

– О, нет!.. Никакого дарования… Но я доволен своей судьбой. Я актер. Что может быть в мире выше искусства? Быть за кулисами последним рабочим мне всегда казалось большей честью, чем получить место столоначальника… С тех пор, как я поступил в труппу… и служу в одном театре с вами, я вырос в моих собственных глазах.

– Вы когда-нибудь видели меня раньше?

– Еще бы! Сколько раз!.. Копыловы любили театр и всегда брали меня в ложу. В первый раз я увидел вас десять лет назад… и точно это было вчера… Вы играли Марию Стюарт… Я никогда… никогда не забуду этого вечера… Мне было тогда двенадцать лет… И с тех пор…

Его голос дрогнул. Он смолкает, не в силах говорить дальше. Но его глаза… Этот взгляд, полный огня, мольбы и обещаний.

Она выпрямляется, болезненно смежив веки.

Он был еще ребенком, нежным, чистым, с душой благоуханной, с целой жизнью впереди, когда она приехала сюда разбитая, опозоренная, полная разочарований, отрекавшаяся от любви, изнемогавшая под тяжестью прошлого.

Двенадцать лет…

Если и были у нее хоть какие-нибудь надежды до этого дня – пусть минутные, пусть безумные, – они умерли в это мгновение.


Она молчит, задумавшись, не замечая своего молчания.

Он встает и целует протянутую ему руку. Она не удерживает его.

– Заходите, – бросает она ему, мучительно силясь придать любезность своей улыбке-гримасе.

Кутаясь в тальму, апатично прислушивается она к его шагам в передней, к стуку парадной двери. Угрюмо и безжизненно ее лицо.

Что случилось?

Почему отлетела ее радость?

Слабо пахнут на столе умирающие фиалки…

СкороКнижный режим