Глава V. Том возвращается домой
Том должен был приехать к полудню, и, когда наконец должен был раздаться стук колес, волновалось не только сердце Мэгги – миссис Талливер тоже была в смятении. Если она и испытывала какое-то сильное чувство, так это любовь к сыну.
Наконец послышался знакомый легкий перестук. Несмотря на ветер, который гнал облака и безжалостно трепал локоны и ленточки на чепце, миссис Талливер выбежала за дверь и даже положила руку на голову Мэгги, забыв все утренние огорчения.
– Вот он, мой милый мальчик! Но, Господи помилуй! – воскликнула она. – Да на нем и воротника нет! Потерял по дороге, держу пари, испортил весь костюм!
Миссис Талливер стояла с распростертыми руками. Мэгги подпрыгивала то на одной, то на другой ноге, пока Том не спрыгнул с подножки и не сказал с мальчишеской сдержанностью, не допускавшей нежных чувств:
– Привет! Яп… а, вот ты где!
Однако он охотно позволил себя поцеловать, хоть Мэгги и повисла у него на шее, чуть ли не душа его, а его серо-голубые глаза уже блуждали по лугу – туда, к ягнятам и к реке, где он собирался начать рыбалку с самого утра.
Он был одним из тех мальчиков, что растут повсюду в Англии, и в двенадцать-тринадцать лет они похожи друг на друга, как гусята: светло-русые волосы, щеки цвета сливок и роз, полные губы, неопределенный нос и брови – лицо, в котором нельзя различить ничего, кроме самой сущности мальчишества, совсем не такое, как у бедной Мэгги, чьи черты природа словно вылепила с самой решительной намеренностью. Но природа хитра, она скрывает свои замыслы под видом простоты, и простодушным людям кажется, будто они видят ее насквозь, – а она тем временем готовит опровержение их уверенных пророчеств. Под этими заурядными мальчишечьими лицами, которые она, кажется, выпускает десятками, скрываются самые упрямые и несгибаемые натуры, характеры, неподвластные изменению, и бурная, темноглазая, непокорная девочка может оказаться куда покорнее этого розово-белого мальчишки с невыразительными чертами.
Когда мать ушла разбирать его чемодан, а Том согрелся в комнате после долгой дороги, он наконец заговорил с Мэгги доверительно, увлекая ее в угол.
– Знаешь, что у меня в карманах? – сказал он, кивая в такт словам, чтобы возбудить ее любопытство.
– Нет, – ответила Мэгги. – Какие у тебя тяжелые карманы, Том! Это стеклянные шарики или орешки?
Сердце Мэгги упало: Том всегда говорил, что играть с ней в шарики «нет толку» – она все делает не так.
– Шарики? Нет. Я все променял у ребят, а орешки – ерунда, пока они зеленые. Смотри сюда! – Он наполовину вытянул что-то из правого кармана.
– Что это? – прошептала Мэгги. – Вижу только кусочек чего-то желтого.
– А вот угадай!
– Не могу я, Том, скажи скорее! – нетерпеливо сказала она.
– Не горячись, а то не скажу, – ответил Том, решительно засовывая руку обратно в карман.
– Нет, Том, – умоляюще сказала Мэгги, хватая его за руку. – Я не горячусь, правда, Том. Просто терпеть не могу угадывать. Пожалуйста, не сердись.
Рука Тома медленно расслабилась.
– Ну ладно, – сказал он, – это новые удочки – две, понимаешь? Одна для тебя, Мэгги, твоя собственная. Я не стал покупать ни ирисок, ни пряников, чтобы сберечь деньги. Гибсон и Споунсер даже подрались со мной из-за этого. Вот, смотри – крючки! Ну скажи, пойдем завтра к Круглому пруду? Ты сама поймаешь рыбу, сама насадишь червяка, все сама! Разве не здорово?
Ответом Мэгги было то, что она обвила его руками и прижалась щекой к его лицу, молча, а он медленно разматывал леску и сказал наконец:
– Ну что, разве я не хороший брат – купил тебе удочку? Ведь мог бы и не покупать, если бы не захотел.
– Да, ты очень, очень хороший! Я так тебя люблю, Том!
Том спрятал леску обратно в карман и начал разглядывать крючки один за другим.
– А ребята дрались со мной, потому что я не уступил им ириску, – добавил он.
– Ах, Том, как жаль, что вы деретесь в школе! Тебе не больно было?
– Мне? Нет, – сказал Том, убирая крючки и доставая большой перочинный нож. Он медленно раскрыл длинное лезвие, разглядывая его задумчиво и проводя по нему пальцем. – Споунсеру я, конечно, подбил глаз. Сам виноват – не стоило на меня лезть: я не стану делиться только потому, что кто-то грозит побоями.
– Ах, какой ты храбрый, Том! Ты прямо как Самсон. Вот если бы на меня вдруг бросился лев, ты бы стал с ним драться, правда?
– Где тебе взять льва, глупенькая? Львы только в зверинцах бывают.
– Нет, но если бы мы жили в тех странах, где львы водятся, – в Африке, там, где жарко; они ведь там едят людей! Я тебе покажу в книжке, где я читала.
– Ну, тогда я бы взял ружье и застрелил его.
– А если бы у тебя не было ружья? Мы могли бы пойти гулять или на рыбалку, а из-за куста вдруг выбежал бы лев – огромный, ревущий, и нам некуда было бы бежать. Что бы ты сделал, Том?
Том помолчал и наконец, презрительно отвернувшись, сказал:
– Но ведь льва нет. Что толку болтать?
– Но мне нравится воображать, – сказала Мэгги, следуя за ним. – Ну подумай, что бы ты сделал?
– Не надо приставать, Мэгги! Глупости. Я пойду посмотрю своих кроликов.
Сердце Мэгги дрогнуло от страха. Она не посмела сказать правду сразу, а пошла за Томом, молча дрожа, ломая голову, как бы рассказать ему новость так, чтобы смягчить его горе и гнев. Ведь больше всего Мэгги боялась именно Тома в гневе – он сердился совсем не так, как она.
– Том, – робко начала она, когда они вышли во двор, – сколько денег ты дал за своих кроликов?
– Две полкроны и шестипенсовик, – ответил он сразу.
– У меня в стальном кошельке наверху, наверно, больше денег, чем это. Я попрошу маму, и она тебе даст.
– Зачем? – спросил Том. – Мне не нужны твои деньги, глупая. У меня и так больше, чем у тебя, я ведь мальчик. Мне всегда дарят полсуверена или суверен на Рождество, потому что я буду мужчиной, а тебе – пятишиллинговые монеты, потому что ты девчонка.
– Ну, а если мама разрешит, я все равно отдам тебе две полкроны и шестипенсовик, чтобы ты купил новых кроликов, – сказала Мэгги.
– Новых кроликов? Мне больше не нужно.
– Ах, Том… они все умерли.
Том остановился как вкопанный и обернулся к Мэгги.
– Значит, ты забыла их покормить? И Гарри забыл? – сказал он, лицо его вспыхнуло, но тут же побледнело. – Ну я задам Гарри! Я добьюсь, чтобы его выгнали. И не люблю я тебя, Мэгги. Завтра на рыбалку ты со мной не пойдешь. Я велел тебе навещать кроликов каждый день.
Он зашагал дальше.
– Да, я забыла… но не нарочно, Том! Мне так, так жаль, – сказала Мэгги, и слезы полились ручьем.
– Ты плохая девочка, – строго сказал Том. – И зря я купил тебе удочку. Не люблю я тебя.
– О, Том, как это жестоко! – всхлипывала Мэгги. – Я бы простила тебя, если бы ты что-нибудь забыл, мне было бы все равно – я бы простила и любила.
– Да ты просто глупая, – сказал Том. – А я ничего не забываю, никогда.
– Прости меня, Том, прошу тебя, у меня сердце разорвется. – Мэгги дрожала от рыданий, вцепилась в его руку и прижалась мокрой щекой к его плечу.
Том оттолкнул ее и, остановившись, заговорил тоном, не допускающим возражений:
– Теперь слушай, Мэгги. Разве я тебе не хороший брат?
– Да-а… – всхлипывала Мэгги.
– Разве я не думал о твоей удочке всю четверть, не копил деньги, не отказывался от сладостей, хоть Споунсер и дрался со мной из-за этого?
– Да… и я… я тебя люблю, Том!
– Но ты все равно плохая девочка. В прошлые каникулы ты слизала краску с моей коробочки от пастилок, а до того – не уследила за моей лодкой, и она утащила мою леску, а еще ты проткнула головой моего воздушного змея – ни за что.
– Я не хотела, – сказала Мэгги. – Это вышло нечаянно.
– Хотела бы – не сделала бы, – сказал Том. – И за это ты завтра со мной не пойдешь.
Бросив эти страшные слова, он побежал к мельнице, решив пожаловаться Люку на Гарри.
Мэгги стояла неподвижно, лишь плечи ее вздрагивали от рыданий. Потом она повернулась и бросилась домой, на чердак, где села на пол, прислонилась головой к червивой полке и ощутила всю тяжесть своего несчастья. Том наконец приехал домой – она мечтала, как будет счастлива… и вот теперь он жесток к ней. Что ей теперь все остальное, если Том ее не любит? Ах, какой он жестокий! Ведь она хотела отдать ему деньги, говорила, как ей жаль… Да, с матерью она бывает непослушна, но Тому она никогда, никогда не хотела сделать зла!
– Ах, какой он жестокий! – всхлипывала Мэгги, находя мрачное утешение в гулком эхе, бродившем под стропилами.
Бить или терзать свою куклу она теперь не могла – она была слишком несчастна, чтобы сердиться.
Ах, эти горькие детские скорби, когда сама печаль нова и странна, когда надежда еще не обрела крыльев, чтобы перелетать через дни и недели, и промежуток от лета до лета кажется безмерным!
Мэгги вскоре показалось, что она просидела на чердаке целые часы: уже, наверно, пора к чаю, и все сидят за столом, а про нее и не вспоминают. Что ж, она останется здесь навсегда, умрет с голоду… спрячется за кадкой и просидит всю ночь – вот тогда все перепугаются и Том пожалеет.
Так думала Мэгги, полная гордого отчаяния, отползая за кадку; но вскоре снова заплакала – при мысли, что никому нет дела до того, где она. А если бы она теперь пошла вниз – простил бы ее Том? Может быть, отец там и он вступился бы за нее. Но нет, она хочет, чтобы простил сам Том – потому что любит, а не потому, что ему велят. Нет, она не спустится, если он сам не придет за ней.
Пять мрачных минут она выдержала это решение, прячась за кадкой, но потом сильнейшая черта ее натуры – жажда любви – взяла верх над гордостью. Она выбралась из-за кадки в сумерки чердака и тут услышала быстрые шаги на лестнице.
Том, занятый разговором с Люком, осмотром двора, бесцельным брожением туда-сюда и строганием прутьев (чем в школе заниматься не приходилось), давно забыл о Мэгги и о действии своего гнева. Он считал наказание исполненным и занялся другими делами – как практичный человек.
Но за чаем отец спросил:
– А где же девчонка?
И миссис Талливер почти одновременно сказала:
– А где твоя сестренка? – Ведь оба думали, что Том и Мэгги были все время вместе.
– Не знаю, – ответил Том. Он не хотел «доносить» на сестру, хоть и злился на нее: Том Талливер был мальчик честный.
– Как? – удивился отец. – Не играла с тобой? Она ведь только о тебе и думала!
– Не видел ее уже два часа, – сказал Том и откусил кусок сливового пирога.
– Господи боже! Да она утонула! – вскрикнула миссис Талливер, вскочив и бросившись к окну. – Как ты допустил?! – прибавила она, не зная, кого и в чем обвиняет.
– Да ну, не утонула, – сказал мистер Талливер. – Ты, поди, обидел ее, Том?
– Я? Нет, папа, – возмутился Том. – Думаю, она где-нибудь в доме.
– Наверное, на чердаке, – сказала миссис Талливер, – поет там и болтает сама с собой, забыла про все на свете.
– Пойди приведи ее, Том, – сказал мистер Талливер довольно резко: то ли от отцовской догадки, то ли от нежности к Мэгги ему подумалось, что сын был к «малышке» слишком суров, иначе она бы не убежала. – И будь с ней добр, слышишь? А то я тебя проучу.
Том никогда не ослушивался отца – мистер Талливер был человек властный и, как говорил сам, никому не позволял «отобрать у него кнут». Но вышел он недовольно, держа кусок пирога, не собираясь, однако, отменять сестринское наказание – ведь она его заслужила.
Тому было всего тринадцать, и он не имел твердых представлений о грамматике и арифметике, но в одном был абсолютно уверен: нужно наказывать всех, кто виноват. Да он и сам не возражал бы против наказания – если бы заслужил. Но ведь он никогда не заслуживал!
Вот чьи шаги услышала Мэгги на лестнице, когда любовь пересилила гордость и она уже сама шла вниз с заплаканными глазами и растрепанными волосами – просить прощения. Отец, наверно, погладит ее по голове и скажет: «Ну, ничего, девочка».
Ах, велика сила этой жажды любви, этого голода сердца – такая же неумолимая, как голод телесный, которым природа заставляет нас покориться ее законам.
Но она узнала шаги Тома – и сердце ее забилось сильнее от внезапной надежды.
Он лишь остановился наверху и сказал:
– Мэгги, спускайся.
Но она бросилась к нему, обвила его шею и, всхлипывая, прошептала:
– О, Том, прости меня! Я не могу так… я всегда буду хорошей, всегда буду помнить! Люблю тебя… пожалуйста, дорогой Том!
Мы учимся сдерживать себя, когда становимся старше. Мы держимся в стороне после ссоры, выражаемся в учтивых оборотах и таким образом сохраняем достойное отчуждение – проявляя стойкость, с одной стороны, и заглатывая немало горечи – с другой. Мы уже не ведем себя с безудержной порывистостью, свойственной животным, но во всем поступаем как члены высокоцивилизованного общества.
Мэгги и Том были еще очень похожи на юных зверьков, и потому она могла прижаться щекой к его щеке, поцеловать его в ухо, всхлипывая и путаясь в словах, а в мальчике жили нежные струны, привыкшие отзываться на ласку Мэгги, и он вел себя с той мягкостью, что вовсе не вязалась с его прежней решимостью наказать сестру как следует. Он даже стал целовать ее в ответ и говорил:
– Ну не плачь, Мэгси… Вот, съешь кусочек пирога.
Слезы Мэгги начали утихать. Она потянулась к пирогу, откусила кусочек, потом Том откусил другой – за компанию, и они ели вместе, прижимаясь щеками, лбами и носами друг к другу, похожие, к своему унижению, на двух дружелюбных пони.
– Пойдем, Мэгси, пора пить чай, – сказал наконец Том, когда от пирога не осталось ничего, кроме того, что было внизу, на столе.
Так и закончились печали этого дня. А на следующее утро Мэгги весело трусила рядом с Томом, держа в одной руке свою собственную удочку, а в другой – ручку корзины. Она неизменно наступала в самые грязные лужи и сияла из-под своего бобрового капора темным, радостным светом – ведь Том был к ней добр.
Правда, она все же попросила Тома насаживать червей на крючок вместо нее, хотя поверила ему на слово, когда он уверил, что черви не чувствуют боли (Том про себя считал, что даже если и чувствуют, то это неважно). Он все знал – и про червей, и про рыбу, и про птиц, что шкодят в саду, и как открываются замки, и в какую сторону надо поднимать засовы на воротах. Мэгги казалось, что все это знание – чудесное и трудное, куда труднее, чем помнить, что написано в книгах, и она невольно благоговела перед превосходством Тома, ведь он был единственный, кто называл ее знания «вздором» и ничуть не удивлялся ее сообразительности.
Том же, напротив, считал Мэгги глупенькой: все девочки были глупы – не могли бросить камень так, чтобы попасть в цель, не умели обращаться с перочинным ножом и боялись лягушек. И все-таки он очень любил сестру и всегда заботился о ней, и даже собирался сделать ее управляющей своим хозяйством.
Они шли к Круглому пруду – тому самому чудесному пруду, что образовался когда-то во время паводков. Никто не знал, насколько он глубок, и было загадкой, как получилось, что берега у него почти ровно круглые, обрамленные ивами и высокими тростниками, так что вода виднелась, только если подойти совсем близко. Вид старого любимого места всегда поднимал Тому настроение, и он говорил с Мэгги самым дружелюбным шепотом, пока раскрывал драгоценную корзинку и готовил снасти. Он забросил леску для нее и вложил удочку в ее руку. Мэгги подумала, что мелкая рыбка, верно, приплывет к ее крючку, а крупная – к Тому. Но вскоре забыла о рыбе и задумчиво смотрела на гладкую воду, когда Том, возбужденно шепнув: «Смотри, смотри, Мэгги!» – подбежал, чтобы помочь ей.
Мэгги испугалась, что опять сделала что-то не так, как всегда, но вскоре Том дернул ее удочку и вытащил леску, на траву со шлепком упала большая линь.
Том был в восторге:
– Ах ты, Мэгси, маленькая утка! Освободи корзинку!
Мэгги не чувствовала, будто совершила что-то особенное, но этого и не требовалось – Том называл ее Мэгси и был ею доволен. Ничто не омрачало ее счастья в эти часы, полные шепота и тихих звуков, когда из воды слышались легкие всплески рыбы, а ивы и тростники шелестели, словно и у них были свои радостные голоса. Мэгги подумала, что на небе хорошо было бы вот так сидеть у пруда и чтобы никто никогда не бранил. Она никогда не замечала, что у нее клюет, пока Том не говорил об этом, но рыбалка все равно казалась ей дивным занятием.
То было одно из их счастливых утр. Они шагали рядом и садились вместе, не думая, что жизнь когда-нибудь изменится – разве что они вырастут, перестанут ходить в школу, а все остальное останется прежним. Они всегда будут жить вместе и любить друг друга.
Эта мельница с ее нескончаемым гулом, большой каштан, под которым они строили «домики», их собственная речка Реппл, где берега были родными и Том вечно высматривал водяных крыс, пока Мэгги собирала пушистые пурпурные метелки тростника и потом забывала их, и, больше всего, великая река Флосс, вдоль которой они бродили, словно путешествуя, чтобы увидеть стремительный прилив – грозный Эйгр, что надвигался, как голодный зверь, или огромное ясеневое дерево, некогда стонувшее, будто человек, – все это, казалось, навсегда останется прежним.
Том думал, что людям не повезло жить где-то еще на земле, а Мэгги, читая о том, как Христиана переходила «реку, над которой нет моста», всегда видела перед собой Флосс между зелеными лугами у Великого ясеня.
Конечно, жизнь изменилась для Тома и Мэгги, и все же они не ошибались, веря, что мысли и чувства тех первых лет навсегда останутся частью их жизни. Мы не смогли бы так любить землю, если бы не провели на ней детства – если бы это не была та же земля, где каждую весну вновь поднимаются те же цветы, что мы когда-то собирали своими крошечными пальцами, лепеча себе под нос, где осенью на живых изгородях висят те же ягоды шиповника и боярышника, где по-прежнему поют те же малиновки, которых мы называли «Божьими пташками», потому что они не вредили посевам. Какая новизна сравнится с этим сладостным однообразием, где все знакомо и любимо за то, что знакомо?
Вот этот лес, по которому я иду в мягкий майский день под молодой желто-бурой листвой дубов, меж которой проглядывает синее небо, вот белые звездчатые цветы, синеглазый вероника и плющ у моих ног – какой тропический рай, какие диковинные папоротники или роскошные цветы могли бы тронуть во мне такие тонкие и глубокие струны, как этот родной пейзаж? Эти знакомые цветы, эти памятные голоса птиц, это небо с переменчивым светом, эти бороздчатые, травянистые поля, каждое со своей особой «личностью», что придают им прихотливые изгороди, – все это и есть материнский язык нашего воображения, язык, насыщенный теми тонкими, неразрывными ассоциациями, что оставили после себя мимолетные часы нашего детства. Радость от солнечного света на густой траве сегодня была бы всего лишь слабым откликом усталой души, если бы в нас не жило воспоминание о том солнечном свете и о той траве, что мы знали в далекие годы, – и если бы они не превращали это восприятие в любовь.