XVIII
Александр Васильевич собирался куда-то уходить, когда ему доложили, что пришел какой-то не то мастеровой, не то мещанин, вообще из подлого звания и настоятельно просит допустить до их милости. Кисельников велел позвать посетителя и немало удивился, когда перед ним предстал Илья Сидоров, Жгут, сопровождаемый известным читателю Ермолаем Тимофеевичем.
Илья казался донельзя расстроенным, и даже его глаза были красны от недавних слез.
– Беда у нас, – вместо приветствия заговорил он прерывистым от волнения голосом. – Наслал Господь испытание.
– Что такое? – с тревогой спросил Кисельников.
– Сразу и не сказать. Вашей милости ведомо, что Прохоровы-то – князя Дудышкина люди. Был князь намедни насчет оброка, увидел Машу и… И хочет ее к себе в дом взять. А известно ведь, для чего он в дом девушек берет.
– Ах, негодяй! – воскликнул Кисельников, вспыхнув от негодования.
– Да это еще не все. Вчера Маркиан Прохорович пошел к нему, слезно просил, в ногах валялся – стоит на своем князь! Ни слезы, ни просьбы не берут. «Она, – говорит, – в моей власти, а если вольной стать хочет, тащи триста рублей за выкуп». Триста – деньги большие; однако я их достал. Больше даже добыл. Продался в рекруты я вот ему, – кивнул Илья в сторону Ермолая Тимофеевича, ждавшего у двери.
– Ай-ай! – вскрикнул Александр Васильевич. – Всю жизнь себе испортил. Отчего ты раньше ко мне не пришел: быть может, я достал бы.
– Жизнь испортил – это верно, да зато хотел. Машеньку от позора спасти. А все же не удалось!
– Не захотел вольную дать?
– Да. А деньги взял.
– Как же так?
– Очень просто. Положил старик перед ним денежки, князь и говорит управителю Никитке: «Вишь, не мог он уплачивать оброка в срок, а в сундуке было припрятано; возьми эти деньги за будущие оброки да за недоимки на пропусках». Маркиан Прохорович ушам не верит. «Да ведь это же, – говорит, – ваше сиятельство, я выкуп принес за дочь. А вы бы вольную приказали изготовить». Князь на это только усмехнуться изволил. «Вольную? – говорит. – Я тебе покажу вольную! И вот тебе мой сказ: если завтра утром твоя дочка у меня не будет, то ее прикажу приводом с будочниками доставить, а тебе будет знатная порка». С тем его и выпроводил.
– А старик что же?
– Да что же он может? Сидит да плачет! – Илья вдруг упал на колени. – Ваша милость! – заговорил он прерывающимся голосом. – Защитите, спасите Машеньку. Вы – барин, супротив вас князь не очень-то посмеет. Укройте Машеньку. Ведь зря девка пропадет. Ваша милость! Хоть я, Илюшка, рекрут закабаленный, однако сердце у меня есть и не может оно вытерпеть этого.
– Я рад сделать все, что могу. Да встань, Илья! А что ты рекрут, так это пустяки: мы за тебя заплатим деньги нанимальщику.
Ермолай Тимофеевич, до сих пор безмолствовавший, вдруг встрепенулся и обрел дар слова.
– Нет уж, барин, как ваша милость желает, а только этак не годится, – заговорил он. – Человек в рекруты продался, свое получил, дни свои, знай, отгуливает, чего же еще? Делу конец. Я и деньги обратно не возьму.
Сидоров, бледный и понурый, тихо сказал:
– В самом деле, ваша милость, я своему слову не порушник. Назвался груздем – полезай в кузов. Нет! Продался, так продался, нечего на попятную. Вы ее-то, Машеньку, спасите. Укройте у себя. Найти князю трудно будет здесь-то.
Кисельников был бы не прочь сделать все, что мог, и приютить у себя девушку, но он жил не в своем доме, и ему надо было посоветоваться с хозяином.
– Не знаешь, Петр Семенович дома? – спросил он Михайлыча, все время толкавшегося в комнате, где происходил разговор, и с недоумением посматривающего то на Илью, то на своего питомца.
– Недавно только встали, – ответил старик. – Наверно, дома.
– Подожди здесь немного. – сказал Илье Кисельников и спустился к Лавишеву.
Тот действительно был дома и в изящном утреннем костюме, утопавший в массе тонких кружев, потягивал из маленькой чашки кофе, перелистывая книжку какого-то французского романа.
– А, Александр! Садись, пей кофе… Или, может быть, рюмку ликера? У меня получен новый, прекраснейший, – встретил он Кисельникова.
– Ой, мне не до кофе. Тут целая история вышла, – сказал Кисельников, садясь, а затем передал рассказ Ильи.
Петр Семенович оказался сыном своего времени.
– Из-за крепостной девки не стоило бы шум поднимать, – проговорил он, поморщившись.
– Она не деревенщина… Ты не думай. Вообще вроде барышни…
– Это все равно. Все же крепостная девка, что ни говори. Товар не ахти какой. Не в ней и дело. А вот что Дудышкина щелконуть надо, так это верно. Дрянь удивительная! У старика оброчного выманил деньги, не сдержал дворянского слова… За это нужно проучить. Пусть твоя хваленая девка укроется в моем доме, тут князь ее не скоро найдет. Воображаю, с какою постною мордой он будет ходить! Право, шутка будет недурна. Вали, брат, вали! Поднесем дулю Дудышкину.
После этого разговора Кисельников условился с Сидоровым, что, когда стемнеет, Маша придет в дом Лавишева, где и поселится до поры до времени, пока не придумают лучшего средства вызволить девушку из лап князя.
Илья, не помня себя от радости, так стремительно кинулся к двери, что Ермолай Тимофеевич опасливо крикнул:
– Постой, постой, куда ты?
– Небось не убегу от тебя, не из таких я, – не оглядываясь кинул ему Сидоров.
Вечером пришла Машенька, взволнованная, бледная. При взгляде на ее красивое, смущенное личико, с испуганно-растерянным выражением, Александру Васильевичу стало глубоко жаль девушку. Он постарался ободрить ее, успокоить:
– Ничего, Мария Маркиановна, авось все перемелется – мука будет. Очень-то убиваться нечего.
Маше отвели отдельную комнату, а обедать и ужинать она должна была с Кисельниковым.
Когда они сидели за чаем, пришел Лавишев взглянуть на «пленницу», как он окрестил Машу, и нашел, что она действительно «ничего, и подлого происхождения в ней мало видно».
Но кто поразил в этот день Кисельникова, так это Михайлыч. Укладывая своего барина спать, старик ворчливо сказал:
– А ты, Александр Васильевич, совсем неладное дело завел, даже прямо зазор. Что люди скажут? И если что, так я и твоему батюшке отпишу. Взял это и привел к себе девку дворовую! Срам! И ее же, негодницу, с собою за чаи да ужины сажает.
Кисельникова более рассмешило, чем рассердило это замечание.
– Ты дурак, Михайлыч, – сказал он довольно спокойно. – Ровно ничего не понимаешь.
– Где уж мне понимать! – обиженно проворчал старик. – Из ума верно я выжил. И то сказать: сорок лет верой-правдой прослужил. За это и в дураки попал. А вот иных таких, непотребных, за стол с собою сажают.
– Будет! Пошел вон!
– Да, уйду, чего уж. Содом сущий.
Кисельников завернулся в одеяло и заснул, а старый Михайлыч еще долго ворочался на своем ложе. Он сразу враждебно настроился против Машеньки. Во-первых, ему казалось действительно зазорным, что Александр Васильевич взял к себе девку в дом, а, во-вторых, его, старого холопа, злило, что крепостную мужичку с собою за стол сажают; из-за этого в душе старика шевельнулся червячок зависти и как будто обиды.
«Нет, это совсем неладно, – думал он, ворочаясь с боку на бок. – Сам слышал, что она просто-напросто дворовая Дудышкина князя, а теперь, стало быть, просто беглая девка. Смазливая, слов нет, да что с того? Приберет она к рукам Сашеньку-то… Да и перед людьми стыд. У него-то, конечно, ветер в голове, так все трын-трава, а мне это допускать не следует. После с меня же Василий Иванович взыщет: „Чего, – скажет, – старый хрыч, смотрел?“ Н-да».
Князь Дудышкин остался верен своей угрозе: Маша утром, на другой день после разговора князя с ее отцом, не явилась к барину, а потому должна была подвергнуться насильственному, позорному приводу через полицию, а сам Маркиан, как ослушник господской воли, должен был быть высечен в части.
Управляющий явился в лавочку Прохорова в сопровождении нескольких будочников и на этот раз далеко не был так любезен, как прежде.
– Через тебя только все хлопоты да неприятности, вражий сын! – напустился он на Маркиана Прохоровича. – Ну да тебе зададут перцу. Собирайся живей: тебя в части драть будут, а дочку подай сюда для привода к ее господину, князю Семену Семеновичу Дудышкину.
– Я из воли моего барина не выхожу, – смиренно ответил Маркиан. – И если его сиятельству угодно поучить меня, раба, розгами, то на это его господская воля. Сейчас кафтан накину, да и пойдемте. А дочку привести не могу, потому что ее дома нет.
– Как нет? Где же она? Сейчас же найти! – прикрикнул на него управляющий.
– И рад бы, Никита Иванович, да не могу, потому что она без вести пропала.
Анна Ермиловна запричитала:
– Сгинула доченька единственная, сгинула. Лежит, может, она теперь на дне речном. Об утоплении она говорила перед уходом, а потом убежала, и с тех пор не знаем, где она.
– Врете вы все! Подавайте девку! Укрыли, небось?
– Смеем ли укрывать? – запротестовал Прохоров. Так ничего управляющий и не добился.
Однако Маркиана все же взяли в часть и посекли, выпытывая под розгами, куда он укрыл дочку.
– Знать не знаю, – отвечал старик. – Убежала…
Наконец Прохорова оставили в покое, Машу же занесли в список беглых господских людей, разыскиваемых полицией. Узнав об исчезновении Маши, Дудышкин пришел в ярость.
– Не я буду, если не найду негодницы, будь она хоть на дне морском! – кричал он, расхаживая по комнате, как тигр по клетке.
И он действительно нашел: у него появился совершенно неожиданный союзник и помощник.
Через несколько дней после побега Маши, вечерком, Семену Семеновичу доложили, что какой-то старик из дворовых просит допустить его пред князевы очи и говорит, будто ведомо ему, где укрыта беглая крепостная девка Машка Прохорова. Дудышкин велел немедленно позвать старика. Через минуту перед ним предстал Михайлыч. Князь так и впился в него глазами.
– Что скажешь, старичок? Говорят, знаешь, где Машка-холопка укрыта.
– Ваше сиятельство! – с низким поклоном заговорил старик. – Явите княжескую милость, освободите от девки. Потому зазор, ей-ей. Прибежала это и живет себе. Непотребная совсем, а мой барин в гвардии состоит; узнают – срамота. Говорил ему: «Александр Васильевич! Гони девку взашей!». А он только смеется. Опять же и другие господа приходят и с нею чаи пьют. Разве можно? Уж вы, ваше сиятельство…
– Погоди, – нетерпеливо прервал его князь. – Ничего не пойму, что говоришь. Говори короче: где Машка укрыта?
– У моего барина.
– А кто твой барин?
– Гвардии прапорщик Александр Васильевич Кисельников. Проживать изволит в доме Петра Семеновича Лавишева.
По лицу князя скользнуло изумление, потом он покраснел от удовольствия.
– Кисельников?! Та-та-та! Вот когда попался, голубчик! Беглых девок укрывать, в полюбовницы сманивать? Ай, хорош! – воскликнул он, потирая руки.
При виде его злобной радости Михайлыч струхнул.
«Не было бы беды Александру Васильевичу через меня, старого дурака! И кой меня бес дернул идти говорить?» – мелькнуло у него в голове, он уже начал раскаиваться в своем доносе, стал обелять Кисельникова:
– А только мой барин не то, чтобы чего-нибудь с нею. Это все она, преподлющая. А барин мой – добрейшая душа, ну, сжалился над девкой. Опять же она грамотная и вроде как и не из подлых.
– Так, так, старичок! Добрейшая душа твой барин, знаю его. Хорош и Лавишев. Молодцы! Сманивают девок и развратный дом устраивают. Ай да мы! – воскликнул князь и, посмотрев на часы, которые показывали около шести, пробормотал: – Еще не поздно, можно успеть. Вот что, старичок, теперь я тебя не отпущу. Едем сейчас же в часть. Там ты все частному приставу скажешь, как мне говорил, а потом мы с частным да с будочниками поедем за девкой и заберем ее. И скоро будет, и ладно. А за услуженье твое на тебе пять алтын.
«Как Иуда предал я своего барина, – принимая дрожащею рукою деньги, подумал Михайлыч, которого все больше начинало мучить раскаяние. – Как я теперь Александру Васильевичу на глаза-то покажусь?»
Князь позвал лакеев и велел подать одеваться.
– А ты, старичок, сбежать не вздумай, – сказал он, выходя из комнаты, и приказал лакеям: – Вы тут за ним присматривайте.
Михайлыч, который в душе лелеял мысль о побеге, услыхав это приказание, только тяжело вздохнул.
Несколько минут спустя, Дудышкин с Михайлычем уже мчался к части. Тут старику пришлось повторить свой донос.
Частный пристав не мог не исполнить требования такой знатной персоны, как князь Дудышкин, и вскоре к дому Лавишева двинулся целый кортеж будочников, во главе с начальником, для поимки «беглой и непокорной дворовой девки Машки Прохоровой». Следом за этими не воюющими воинами медленно ехал сторонкой князь с Михайлычем на запятках саней.
По случайному совпадению в этот же вечер у Кисельникова собралась обычная дружеская компания из Николая Свияжского, который рад был уйти из дому, так как очень и очень крупно поговорил с отцом по поводу предполагаемого брака Ольги с Дудышкиным, а также Назарьева и Лавишева. С ними сидела и Маша Прохорова, уже далеко не чувствовавшая себя угнетенной по нескольким причинам: во-первых, тут был «он», Александр Васильевич, к которому чаще всего обращались ее блестевшие удовольствием глазки, а, во-вторых, все эти господа были такие милые, такие… Она не могла найти достаточно слов для их восхваления. И ученые же они! То читают оды наизусть, то мудреные книжки. Маша была не только грамотна, но, по тогдашнему времени, довольно начитанна, особенно по сравнению со светскими барыньками, которые если что и читали, то исключительно изложенное на французском диалекте, а русский язык и литературу полагали чуть ли не неприличными, недостойными изящного вкуса.
Душою собрания был, конечно, Лавишев, болтавший без умолку; часто от его полных юмора речей Маша заливалась серебристым смехом, а он поглядывал на ее разгоревшиеся щечки и думал:
«Вот тебе и хамская кровь! Какая же она, канашечка, миленькая!»
Увы! Подобно многим мужчинам, он не мог остаться равнодушным к любому хорошенькому личику.
– Бог знает, куда это запропастился мой Михайлыч, – не без раздражения промолвил среди наступившей паузы в разговоре Александр Васильевич.
– Прикорнул, верно, где-нибудь, старина, – сказал Евгений Дмитриевич Назарьев, закуривая трубку.
– Он у тебя славный старик, – проговорил Николай Андреевич.
– Да на что он тебе? – лениво процедил Лавишев. – Моей челяди хватит.
– Не в том дело. Но он стал какой-то… Этакий, не прежний, и уже третий раз так пропадает. А спросишь, где был, говорит, гулял.
Михайлычу действительно приходилось несколько раз «пропадать», так как князя Дудышкина было нелегко застать дома, за исключением приемных часов, которые были известны только людям, имевшим с ним дела.
– Ну и пусть его гуляет или спит, – сказал Лавишев. – А расскажу я вам теперь, господа мои, о некоей смеха достойной истории… – Начал было он и прервал речь, прислушиваясь к шуму, приближавшемуся от лестницы.
Вбежал лакей, перепуганный насмерть, и проговорил:
– Барин, частный сам. С ними князь… И…
В это время раздался зычный окрик:
– Да ты показывай дорогу-то, старый хрыч! Ну, живо!
– Сюда, сударь, ваше благородие. Здесь мой барин свое пребывание имеют, – донесся робкий возглас Михайлыча.
Дверь широко распахнулась, и в комнату вошел Дудышкин, а за ним частный, будочники и Михайлыч. Частный оказался между двух огней. С князем было шутить опасно, но хорошо он знал и влиятельность Лавишева, да ведь и Кисельников хоть не Бог знает кто, а все же офицер гвардии. Поэтому он начал насколько возможно мягко:
– Не дозволите ли спросить господина прапорщика лейб-гвардии Семеновского полка Александра Васильевича Кисельникова?
– Я. Что же вам надобно? – произнес Кисельников.
Маша, при виде Дудышкина, отбежала от стола и в страхе забилась в угол.
– А также не могу ли увидать я хозяина этого дома, господина камер-юнкера и кавалера Петра Семеновича Лавишева?
Тот отнесся к заявлению частного суровее.
– Отлично ты знаешь, братец, – пренебрежительно сказал он, – что это я. И скажи ты мне, пожалуйста, – добавил он еще небрежнее, – на кой черт здесь эта дылда торчит? Князь Дудышкин его звать, кажется?
Дудышкина передернуло.
– Да чего тут с ними кисели разводить? – гневно воскликнул он. – Пришли мы за моей беглой девкой, Машкой Прохоровой. А вот и она сама. Будочники, взять ее!.. Руки скрутите хорошенько. А на этих, на господ-то, в суд подам, а то и ее величеству, дабы не сманивали чужих девок на непотребство. Ну, берите ее!
Маша дрожала всем телом.
Назарьев, до сих пор довольно равнодушно относившийся к судьбе Маши, так как его поглощало собственное горе, теперь, при виде и здесь торжествующего своего врага, запылал яростью.
– Смей только кто подойти к этой девушке! – воскликнул он, загораживая собой Прохорову и обнажая шпагу. – Убью на месте.
– А мы тебе: поможем! – воскликнул Кисельников.
Побледневший Свияжский стоял безмолвно и думал, глядя на князя:
«И такого-то негодяя хотят в мужья бедной Олечке!» Будочники мялись, частный тоже.
– К чему тут шпаги? – презрительно процедил Лавишев. – Я просто прикажу гайдукам выгнать их.
– Разлюбезное дело! Гоните их, ваша милость! – послышался возглас Михайлыча.
Александр Васильевич давно догадался, кто был виновником этой истории; он пристально посмотрел на пестуна и крикнул:
– Нишкни, Иуда! С тобою мы еще разберемся.
Взглянул старик на своего питомца и робко потупился: в первый раз почувствовал он в лице его грозного владыку.
– Как?! Гнать меня? Князя Дудышкина? – вспылил Семен Семенович.
– А что же? Лавишев и не таких выгонял, которые к его компании подходящими быть не могли. А то, ежели желаете, можно и мирно. Я покупаю у вас эту особу.
– Не особу, а беглую девку. Мне она нужна для домашних услуг, и продавать ее я не хочу.
– Знаю, для каких услуг… Эй, кликни гайдуков! – приказал Лавишев одному из лакеев, столпившихся у дверей. – Жаль! Я бы дал хорошую цену, и шума не было бы… Я не себе ее покупаю, а на волю.
Князь понимал, что его роль становится не только позорной, но и опасной. Он слышал уже приближавшиеся шаги дюжих гайдуков, а потому пробормотал:
– Ну, ежели хорошую цену, тогда…
– Сколько желали бы?
«Хорошо же! Я тебе поднесу. Отступишься!» – подумал князь и громко промолвил:
– Сейчас же пять тысяч червонцами на стол, и я дам ей вольную.
– Слышали, господа? Теперь ему нельзя будет обмануть меня, как того бедного старика. И на что позарился-то: за триста целковых продал свое дворянское слово!.. Ну а я – не тот старичок. Васька! – приказал Лавишев. – Притащи ларец, что у меня у кровати, чернильницу, перья и бумагу.
Челядинец побежал исполнять приказание.
– Марья Маркиановна, – обратился между тем Лавишев к Прохоровой, – выйдите теперь из вашего уголка: сейчас мы денежки заплатим – и вы вольная. И на князеньку этого вы можете прямо-таки чихать.
Дудышкин молчал, не находя, что возражать, хотя у него от злости скулы дрожали.
Требуемое было принесено. Петр Семенович небрежно вынул из ларца несколько свертков золота.
– Вот ваши деньги. Садитесь, пишите отпускную. На слово-то вам нельзя верить. На днях отпускную закрепим… Самое лучшее – завтра утречком. Вот бумага, а вот и перышко.
Дрожащей рукой князь стал выводить: «Я, лейб-гвардии конного полка поручик» и т. д. В мозгу его пронеслась только одна утешительная в этом позорном положении мысль:
«Зато деньжищ же сорвал!»
Лавишев был до конца верен себе и великолепен: когда Дудышкин, далеко не привыкший к письму, закончил отпускную и потянулся было за деньгами, Петр Семенович остановил его:
– Нет, погодите! Хоть вы и князь, а такие крючки умеете строчить, что, ой-ой, иному подьячему не под силу. Дайте-ка пробежать бумажонку. Вы ведь, князь, – голова. И чего вам было не пойти в подъячие вместо конного полка?
Дудышкин видел, что даже будочники ухмыляются, а частный, поняв, что перевес, безусловно, не на стороне князя, усерднейшим образом хихикал в ладонь. Об остальных и говорить нечего: те без стеснения и ядовито хохотали.
Но князю было далеко не так весело, как всем другим присутствовавшим. В груди у него начинало клокотать бешенство.
– Читайте, – хрипло вымолвил он, подвигая Лавишеву отпускную.
Тот прочел ее с обидною тщательностью.
– Все в порядке. Вот вам деньги, князь! Как приятно побеседовать с человеком, и не удивительно ли, как все мирно устроилось?
– Н-да, конечно… А все-таки беглых укрывать не совсем бы вам к лицу. Все же вы дворянин, – задыхаясь сказал Семен Семенович. – Ну а гвардейским офицерам, – обратился он вдруг с язвительной усмешкой к Александру Васильевичу, – красть чужих дворовых девок для непотребства и вовсе не пристало.
Кисельников вздрогнул, словно его кнутом ударили. Цельная, несдержанная натура провинциала, не испорченная столичными условиями, взяла свое.
– Что ты сказал? – проговорил он сквозь стиснутые зубы, наступая на князя, сжав кулаки и смотря на него горящим взглядом.
– Я вам не холоп, чтобы вы смели говорить мне «ты», – промолвил князь, слегка подаваясь назад. – А сказал я, что гвардейским офицерам красть для непотребства чужих девок…
Он не окончил. Послышался громкий возглас: «Получи, скотина!». Вслед за тем Александр Васильевич размахнулся, и звучная пощечина заставила пошатнуться Дудышкина.
Князь вскрикнул, растерянно посмотрел вокруг и, схватившись за щеку, пробормотал: «Что это?.. Да ведь он…». А потом, весь побагровев, крикнул:
– Сатисфакцию, сударь, сатисфакцию!.. На смерть.
– Очень рад. Ищите секундантов, – тяжело дыша, бледный как снег, ответил Александр Васильевич. – Мои будут у вас сегодня же.
Назарьев стоял с мрачным лицом.
– Так и надо этакую гадину, – проговорил он вполголоса, с ненавистью смотря на Дудышкина.
– Вы мне кровью заплатите. Оскорбить князя Дудышкина!.. О! Я вам покажу!.. Да и иным прочим все это не пройдет… Прощайте, прощайте.
– Самое лучшее дело, какое сегодня свершили, это то, что вы уходите, – крикнул ему вслед Лавишев.
– Хорошо, хорошо!.. Все вы попомните, – сказал князь, исчезая за дверью.
Следом за ним гурьбой удалились и полицейские.
У оставшихся настроение было подавленное. Каждый чувствовал, что произошло нечто важное, могущее окончиться крайне печально. Лавишев, взяв случайно оказавшиеся лишними и лежавшие на столе два червонца, подкидывал их, стараясь принять беспечный вид: верный себе во всем, он и при данных обстоятельствах не хотел изменить своей светскости. Назарьев молчал, угрюмый, почти страшный, и его глаза поблескивали. Свияжский, заложив руки за спину, прохаживался с растерянным видом.
Откуда-то из-за выступа печки, где укрылся Михайлыч, доносились чуть слышные сетования:
– И все через меня, старого черта! Вот натворил-то, окаянная моя голова.
Маша беззвучно плакала.
Спокойнее всех был сам Александр Васильевич. Он даже чувствовал себя почти довольным.
«Добрался я таки до этой канальи!» – подумал он и первым прервал тягостное молчание.
– Петр Семенович! Сделай милость, будь моим секундантом. И ты, Женя, – обратился он к Лавишеву и Назарьеву. – Позвал бы я тебя, Николай, да, думаю, неудобно: ведь, он, хоть и не желанный, а все же жених твоей сестры.
– Это верно. Неловко мне, – сказал Свияжский. – А то бы с великой радостью.
– Идет, по рукам! – воскликнул Лавишев, быть может, с несколько напускною веселостью. – Одно скверно – не знаю, как пистолеты заряжаются.
– Научим, – хором ответили военные.
– Что касается меня, то я не только секундантом, а стал бы даже на твое место на поединке, – сказал Евгений Дмитриевич.
– Так и ладно. Господа! – воскликнул Кисельников. – Зря нечего время терять, да и зазорно. Подождем полчасика, да и поезжайте-ка к Дудышкину; пусть укажет своих секундантов, да с ними и сговоритесь окончательно. Мне об одном только забота, как бы все это поскорей устроить: завтра, послезавтра…
– А что же, можно хоть сейчас. Пойду, оденусь, как подобает, да и в путь, – промолвил Петр Семенович, вставая. – Надо в полном параде, так водится. Ты бы, Евгений Дмитриевич, тоже малость пообчистился да подтянулся.
Когда он был уже у двери, к нему кинулась Машенька, воскликнув:
– Постойте! Дайте поблагодарить вас… Была я крепостная холопка, теперь человеком вольным стала благодаря вам. Дозвольте в последний раз по холопскому обычаю поспасибствовать. Больше в жизни никто этого не увидит! – И она, поймав руку Лавишева, плача осыпала его поцелуями.
Будь она обыкновенная крепостная девка, Лавишев отнесся бы к этому случаю вполне равнодушно: он привык, что дворовые, как милости, искали случая поцеловать барскую рученьку, но теперь он смутился.
– Мария Маркиановна!.. Машенька!.. Вы вольная, не годится теперь… Помилуйте!.. Да и что я такого сделал особенного? – пробормотал он и постарался выскользнуть за двери.
И в самом деле ему, эксцентричному прожигателю жизни и богачу, не казалось особенным, что он только сейчас выкинул пять тысяч золотом ради освобождения от крепостной неволи совершенно чужой и мало знакомой ему девушки.
Машенька опять укрылась в темном уголке. В полумраке было видно, как вздрагивали ее плечи от сдерживаемых рыданий.
Следом за Петром Семеновичем собрался и Свияжский.
– Знаешь, Саша, я пойду. На душе так смутно. Уж ты прости. Как-то тяжело среди людей. Горе у меня. После когда-нибудь расскажу. Когда поединок будет, ты мне сообщи, приеду. Бог сохранит тебя. Неужели эта гадина победит? Прощай, друг! – сказал он.
Они крепко пожали руки и расцеловались.
– Ольге Андреевне и вообще, конечно, ни гу-гу, – предупредил его Кисельников.
– Это само собою. Эх, жизнь! А и тяжела же ты. Прощайте, Мария Маркиановна.
Девушка протянула ему дрожащую руку.
– И все из-за меня, – пролепетала она всхлипывая. – Только зло одно людям… Сгинуть бы мне, помереть. Крепостная девка, а что натворила.
– Полноте! Вы теперь не крепостная. И зачем себя зря изводить? Вы успокойтесь. Мы еще будем с вами развеселые песни петь. Все пройдет, все устроится! – сказал Свияжский и ушел.
Вскоре после его ухода пришел Лавишев, одетый в раззолоченный придворный мундир.
– Я готов. Едем, Евгений Дмитриевич. А ты даже и парика не поправил? Ишь, он у тебя набок съехал. Поди хоть припудрись, – заметил он Назарьеву.
– Ладно, и так сойдет. Ехать так ехать. Я думаю, он еще секундантов не нашел.
– Ну, хочешь быть чучелом, твое дело. До свидания пока, Саша! Мы живо.
Они ушли.
Тихо стало в комнате. Нагоревшие сальные свечи пускали, коптя, дрожащее, длинное пламя, кидавшее неровные, трепещущие тени. Слышны были всхлипывания Маши и тяжелые вздохи Михайлыча.
Александр Васильевич присел к столу и задумался. На душе у него было смутно. Он тяжело оскорбил человека. Правда, этот человек был скверным, недостойным имени человеческого, но… Сталкиваясь с этим «но», Кисельников чувствовал словно угрызения совести.
«А если бы меня так? Ведь после этого прямо-таки жить нельзя», – мелькнуло у него в сознании.
Конечно, он должен выйти с князем на поединок, дать ему сатисфакцию. Быть может, князь убьет его. На то воля Божья. Поединок будет смертельным. Правда, не исключено, что он уложит Дудышкина. Оскорбленный сам же еще и пострадает. В этом есть какая-то несправедливость. Но разве сам князь не оскорблял его десятки раз мелочно и придирчиво? Разве не оскорблял он всего общества своими себялюбивыми и гнусными поступками? Он, Киселышков, станет мстителем не только за эту бедную девушку, а за многое-многое. Если он убьет Дудышкина, это будет только заслуженной карой для князя. Или, если доведется, пощадит его, выстрелит в воздух? Желчь закипела; мелькнула жестокая мысль:
«Нет, убить!».
За его спиной послышался тихий голос:
– Барин! Я пойду.
Кисельников вздрогнул и обернулся. Перед ним стояла закутанная в платок и в накинутой на плечи кацавейке Маша.
– Что вы, Мария Маркиановна?
– Я пойду, барин… К своим пойду. Теперь князя мне нечего бояться. Прощайте! Вечно за вас буду Бога молить, – каким-то упавшим голосом проговорила Прохорова.
– Какой я вам барин? У вас теперь барина нет. Выйдете вы теперь замуж за купца и заживете себе любо да дорого. Скидывайте платок да оставайтесь, – промолвил Александр Васильевич, стараясь придать разговору шутливый тон. – Завтра идите. Теперь поздно.
– Нет, уж я пойду. А что за купца замуж – это вы напрасно. Ни за кого бы не пошла, если бы… Ах, барин, – буду я так вас величать, потому никак мне ровней вам не стать, – люб мне был один сокол ясный, удалой молодец, да, видно, не пара соколику серая горлица! – Платок упал с головы девушки, волосы разметались в беспорядке, глаза блестели. – Не летать ей с соколом в поднебесье… Ей, горлице, в травушке прятаться! – Маша провела рукой по разгоряченному лицу. – Будет! Что я, шалая, в самом деле? – сказала она, оправляя платок. – Молиться буду о вас, чтобы охранил вас Бог от пули… На поединок из-за меня?! Боже мой, Господи! И стою ли я того? Каждый день справляться буду, целешеньки ли вы, и если, упаси Бог, неладное с вами приключится, тогда я… Тогда я – в прорубь головой.
– Полно, Мария Маркиановна, успокойтесь! – пытался уговорить ее Александр Васильевич, видя, что девушка, как говорится, не в себе.
– Нет, чего же. Говорю правду. А уцелеете, и совесть меня не станет мучить, так есть у меня иной путь. Я вот сказала, что замуж не вышла бы, кабы… кабы в солдаты за меня Илюшка не продался.
– А Илья-то тут что же?
– А то, что он за меня свою волюшку отдал, а теперь я ему свою волюшку отдам. Повенчаюсь я с ним, Александр Васильевич.
– С ним? С рекрутом?
– Да. Поделю с ним горькую долю! – Маша подошла ближе к Кисельникову. – Прощайте, барин, прощайте, Александр Васильевич! Никогда вас не забуду. Буду молиться и… любить! – И она вдруг, припав к молодому человеку, обожгла его страстным поцелуем, а потом выбежала из комнаты с быстротою газели.
Кисельников растерянно посмотрел ей вслед, поднялся было, чтобы кинуться за нею, потом опустился обратно, взволнованный, подавленный. Его голову наполнял какой-то хаос мыслей. События сегодняшнего вечера были так неожиданны, так непоследовательны и важны, что он склонился под их тяжестью. На щеке он еще ощущал жаркий след поцелуя.
Любит?.. И он не замечал? Бедная! Да, да, теперь он вспоминает. Эти странные взгляды, этот неровный румянец. Но как он не догадался? Надо было уйти, отдалиться. И Маше было бы лучше, да и ему. Теперь он чувствует себя словно виноватым. Но в чем его вина? Разве он хотел этого? Ничуть. Однако в глубине души шевелилось словно угрызение совести.
Кисельников облокотился на стол и погрузился в печальное раздумье. Вдруг кто-то потянул его за полу кафтана. У его ног лежал, чуть приподняв седую голову, заплаканный, непохожий на себя, Михайлыч.
– Что тебе, Иуда? – раздраженно проговорил Кисельников.
– Батюшка барин! – зашамкал старик. – Прости Христа ради! Псом твоим буду, побои, что хочешь, снесу, только прости! Ей-ей, я без умысла… Хотел лучше сделать. А теперь… О, Господи, Боже мой!.. По глупости я только. Не со зла же. Я ли тебя не люблю? Ведь сам на своих руках этаким тебя махоньким нашивал…
– Вижу, что любишь! То-то и пошел с доносом, христопродавец, – сурово вымолвил Кисельников.
– Барин! Александр Васильевич! Убей ты меня, подлого раба, только таких слов не говори. Я не со зла. Добра хотел. Богом молю, прости!
Старик стукал лбом в пол, отвешивая земные поклоны, обнимал барские колени.
Кисельникову стало жаль его. Он понимал, что Михайлыч менее виноват в этой истории, чем казалось.
– Встань! Бог тебя простит. Ну будет тебе причитать. Простил уж, так чего? Иди себе! Да больше обо всей этой гадости никогда ни слова! – сказал он.
Дядька поцеловал ему руку и присел в уголке, взволнованный, растерянный, мучимый угрызениями совести.
Назарьев и Лавишев вернулись довольно поздно.
– Ну, брат, твой князь запорол горячку, – сказал Петр Семенович. – Представь себе, еще до нашего приезда он успел уже найти секундантов.
– Ходит гоголем, но, кажется, трусит, – промолвил Назарьев.
– И как еще! – подхватил Лавишев. – Сейчас был бы готов на мировую, ежели бы не позор. Да ведь узнают, так и из полка выгонят. Стреляться должен. Ну, мы с его секундантами условились, побывали у них. Оказывается, мои приятели! Говорят про князя и морщатся. В секунданты пошли к нему потому только, что он их однополчанин. Решено: стреляться вам послезавтра, в девять часов утра, в Елагиной роще. Расстояние – десять шагов.
– Отлично!.. По крайней мере, ждать недолго, – промолвил Александр Васильевич.
Они посидели еще некоторое время, беседуя о неожиданно нахлынувших событиях, и после возгласа Лавишева: «Ах, как я хочу спа-а-теньки, спа-теньки!» – разошлись.
Ночью Михайлыч несколько раз будил Кисельникова.
– Александр Васильевич! Стало быть, из-за моей глупости ты, сердешный, под пулю?
В ответ на это его барин только брыкал ногами и вопил:
– Отстань, ирод!
Само собой разумеется, было решено, чтобы эта история не получила огласки. С Николая Свияжского было взято слово, что он никому не расскажет ничего. Печальный факт пощечины также решили замять и весь поединок объяснить ссорой «двух друзей».