ГЛАВА 4

Ленский смотрел на его побледневшее красивое лицо, сильные плечи, тасовал услышанное. История понемногу затягивала, врезалась – черт бы побрал эту его восприимчивость, сопричастие-сострадание – как бы не заразиться, не передознуться. Но, что поделать – оборотная сторона медали: любишь кататься, люби и саночки!.. Нет, все! надо завязывать! Хотя – опять-таки – как? И потом – друг, все-таки, юбилей; эх!..

– Ну вот, – заговорил, наконец, Силич. – оказывается, мечты сбываются, и, оказывается, даже самые безнадежные. И, оказывается, не только у идиотов. Хотя, у идиотов, как ни крути, а шансов куда как побольше будет, – состояние Вселенской безмятежности, вседостижимости, всеисполнимости – уже полдела, будто одно притягивает другое, будто вода в сообщающихся сосудах. Хотя, опять же, а что такое идиотизм? – частный случай идеализма, любовь – его романтическая версия; безмятежность в этом случае простирается до пределов абсолютной невменяемости, – я так, например, и вообще думать не мог, буквально ошалел от счастья. Состояние, надо сказать, хоть и приятное, но довольно опасное, учитывая деликатность ситуации; слава Богу, Света все взяла в свои руки. С самого начала рамки поставила: строжайшая конспирация, никаких условных знаков, записок, телячьих взглядов, и я его свято выполнял, чтил, как устав воинской службы. Даже ревность научился контролировать, мыслям разным об Илье, о муже ее не позволял в голову лезть. Да, да, муж, новый персонаж, новая головная боль. Не самая лучшая рокировка, замена катастрофы возможной на уже случившуюся и происходящую онлайн в режиме 24/7. Но Света умела находить нужные слова, – казалось, что это твои слова, твои мысли. И в самом деле – что за детство! мы же взрослые, люди, образованные, европейцы! Ведь ревновать – это пошло, собственничество и домострой, а любит она меня! меня! одного меня! Иначе как, чем объяснить, что она со мной? Тестостерон-адреналин? Лекарство от скуки? – лезло, конечно, в голову разное, неудобосказуемое, корчи чистоплюйства, гримасы добродетели, ревность все та же, опять же, но гнал я, гнал всю эту дрянь, шатания-сомнения – надо быть сильным, благородным, надо быть выше этого! И Света всячески меня в этой философии поддерживала и укрепляла, не прямо, конечно, а косвенно, обиняком, целую систему рефлекторных дуг выстроила – здесь тебе рафинада кусочек, а здесь – и тока разряд получить можно; ох, наверно, и натерпелась она со мной, «юношей бледным со взором горящим»!

И, вроде бы, понятно все – ни ей, ни мне неприятности не нужны; я – студент, она – преподаватель, замужняя женщина, любое подозрение, любой намек – и все! привет карьере! волчий билет! Вроде бы и понятно, и проговорено, и рафинада полный рот, но сквознячок какой-то, червоточинка какая-то все равно оставались! Тянуло холодом, сочилось ядом – ведь неправильно это все, не по-людски, ведь, если так подумать – обман все, ложь! Допустим, не испытывал я добрых чувств к мужу ее, и это еще – мягко говоря, но так-то тоже с ним – зачем? плевок в душу, в лицо! Подлость вперемешку с гадостью! И слово еще это мерзкое – адюльтер! – ну, не мог я так, не мог и все! совесть аж заходилась! И по мозгам било! – мама дорогая! Так и хотелось иногда развернуться, сгрести в кучу всю эту лабуду, всю эту гребаную декорацию, и… Но – нельзя, красная линия: наврежу любимой, себе наврежу. Впрочем, о себе в последнюю очередь думал, конечно, просто давило, душило это вранье, вранье и грязь, и совесть ныла и ныла, ныла и ныла, а сделать ничего не мог – будто в стеклянном доме – одно движение неосторожное, и развалится все на хрен, к чертовой матери.

Силич помолчал, улыбнулся.

– Видишь, казалось бы, простая интрижка, приключение, каких сотни и тысячи, а сколько рефлексии. Видишь, как все непросто у таких, как я, куда нам до идиотов; прав был классик: горе – от ума. На этом многие погорели, так и не прозревшие, так и не понявшие одной элементарной вещи: весь мир – обман, и выжить в нем можно, лишь обманывая. Всех, в том числе и самое главное – самого себя; счастье – не что иное, как добровольная иллюзия, поллюция самообмана. Сознательного и – самое главное! – добровольного; сиречь, и само – обман, – с какого-то момента, рано или поздно, это таки доходит до ума. Конечно, не сразу, но наступает день, и количество переходит в качество, и понимаешь: не случится ничего страшного, если немного притворишься. Не так, чтобы уж совсем, а чуть-чуть, немножко. Сделаешь то, чего от тебя ждут, ответишь добром на добро. Приврешь, поддакнешь, подмигнешь, подыграешь, – совсем как в детстве, когда делаешь вид, что не узнаешь в деде Морозе соседского дядю Вову. И все, и дело в шляпе, и всем угодил, и все довольны, и жизнь обязательно чем-нибудь наградит. Каким-нибудь бонусом, все тем же куском рафинада…

Настал такой день и для меня, истина эта открылась и мне. И, знаешь, многие вещи стали проще, доступней. Например, необходимость прощаться, зная, что отпускаешь любимую к другому, и, может быть, она будет принадлежать ему и говорить те же, что и тебе, слова. Необходимость не отводить, не опускать глаза, выглядеть счастливым и беззаботным, в меру грустным, но все понимающим – тоже тонкая штука. Хоть и достигается эмпирическим путем, но предполагает изначальные задатки. Душевной гуттаперчивости и комформизма, – у меня, очевидно, таковые имелись. Поэтому и этой наукой овладел довольно скоро, хоть и не без конфузов и усилий. Впрочем, еще раз повторюсь: притворство – базовое качество homo sapience, хотя, ей-богу, правильнее было бы – homo simulans.

И опять повторюсь: и для меня, и для Светы рафинада было с избытком, достаточно, чтобы заглушить горечь. А спор о том, что приятнее, получать или отдавать, дискуссии разные на темы морали и права, либидо и сексуальных патологий оставим за скобками.

А вообще, я был словно кусок глины в ее руках – что хотела, то и лепила, – вскоре и следа не осталось от прежнего Славы Силича. Будто заново родили-построили – вкусы, манеры, привычки; куда только подевались тяжеловесность, робость, провинциальность. И при этом – вот же физиология страсти, алхимия рефлексов – даже близко! сам себя не узнавал! – никаких рефлексий, восстаний оскорбленных чувств и возмущенного разума, просто паинькой был, теленком! Пажиком, вытащившим счастливый билет господской любви и допущенным в святая святых будуара, – от такого у кого угодно крышу снесет.

А тут еще в один прекрасный день и слава подвалила – абсолютно неожиданно для всех и самого себя стал я знаменит, самой настоящей звездой стал, – эмоции и вовсе зашкалили, эго улетело в космос. Ну да, да, спортивные мои подвиги, чемпионство мое, как говорится, награда нашла героя.

И все, завертела жизнь в радужном калейдоскопе. Куда-то подевались прежние друзья, интересы, об Илюше Зарецким даже и не вспоминал. Да и кто он такой, этот Илья? Какой-то мелкий третьесортный мажоришка! Теперь моей дружбы искали самые известные люди, знакомства со мной добивались красивейшие девушки. Впереди была вся жизнь, а в ней – Света, без нее ничего себе не представлял. Знал просто, верил, что так будет. До того верил, что никак по-другому и думать не мог – будем с ней вместе и точка! Как это – будем, как утрясется все – неважно, просто будем и все! Говорю же: улетел совсем, крышу снесло напрочь!

Ладно, к сути; пронеслась весна, близилось лето, я вовсю строил планы. Стройотряд и романтика тайги мне не грозили, как подающая надежды звезда спорта, я отправлялся на сборы в Подмосковье – на электричке какой-то час до Белорусского вокзала. И Света никуда вроде бы не собиралась. А это значит – никто и ничто не сможет помешать нашим с ней встречам, это значит – счастье продолжается! И уже мерещились мне роскошные замоскворецкие вечера, пиршества плоти на смятых пашнях влажных простыней, но все планы мои разрушила их виновница, Света собственной персоной. Просто и буднично сообщив, что считает нашу связь изжившей себя, а потому более не имеющей смысла, – она сказала мне это на кухне, во время ритуального чаепития, которым заканчивалось обычно текущее свидание и предварялось следующее. Только в этот раз вместо даты и времени, я услышал свой приговор. Услышал, что она уже давно думала об этом, только не решалась сказать, опасаясь сделать мне больно, но, в конце концов, решилась. И сейчас, когда видит, как спокойно я к ее словам отношусь, понимает, что волновалась напрасно.

«Подумай сам, ну что мы за пара…», – говорила она, помешивая чай ложечкой, и этот звук колоколом отдавался в моей голове. – «Я старше, моя жизнь уже наполовину прожита, а ты – молод, красив, талантлив, тебя ждет прекрасное будущее. Я буду только тяготить тебя; поверь, очень скоро наша связь станет для тебя обузой, тяжким бременем, ничего, кроме боли и разочарований не принесет. Так давай расстанемся сейчас, пока еще не причинили друг другу зла, пока не натворили непоправимого; у нас разные пути, разные судьбы, отпустим же друг друга…».

Я слушал и не слышал, молчал, оглушенный, парализованный. А она подсела ко мне, нежная, моя – я чуть с ума не сошел! только что обладал этим телом, наслаждался им! – обняла за шею, прошептала: «Ну, что ты, малыш? К ударам судьбы надо относиться легче, тогда быстрее заживают раны».

И ушла. А я остался. Один в пустой квартире, показавшейся без нее, без ожидания ее, без возможности обнять, целовать, любить ее безобразно, бесстыдно громадной, безнадежно пустой и чужой, – мозг отказывался принять, поверить. Я казался себе наинесчастнейшим человеком на планете, я хотел умереть. Нет, не то, чтобы собирался сигать в окно или шарил в поисках веревки или бритвы, но, если бы кто-нибудь в тот момент по каким-то причинам захотел меня убить, я не стал бы сопротивляться.

Когда я опомнился, день за окном уже догорал, надо было уходить. И я ушел. Бросил, как обычно, ключи в почтовый ящик – будто пуповину оборвал, точку поставил; поплелся к себе в общагу…

Ну, не буду утомлять рассказом о бессонных ночах и окаянных днях – всего этого с избытком в любовной лирике. И да, вот так – увы и ах, но не потянул на мачо, слаб оказался на поверку; сил только и хватило на внешние приличия. Впрочем, и этого не понадобилось – занятия закончились, соседи по комнате, однокурсники, друзья разъехались кто куда, кто по домам, кто по тем же стройотрядам, – не перед кем было ломать комедию. И остался я один, один на один с самим собой. Валялся в убогоньком своем общаговском склепе-пенале, отупевший, опустившийся, немытый-небритый. Гонял и гонял по кругу одни и те же мысли, весь этот слюняво-покаянный, апокалиптический хоровод: что сделал не так, в чем виноват, за что наказан? И – самое главное! под дых! – неужели все, что было, все эти дни, ночи, признания, откровения, все это милое, суматошное, сумасшедшее, сокровенное, трогательное, суть и естество любви – неужели все это можно вот так вот взять и выбросить? Неужели все это ничего не значило?

Одним словом, прошел я, брат, весь этот круг, всю эту науку. Без помощи, без подсказок, без поддержки, как говорится, всухую. И ничего, жив остался. Озлобился только. На весь женский пол.

Он улыбнулся, покачал головой.

– Интересно, у других любови тоже вот так же вот заканчивались? Вот у тебя, например, Ленский. Можешь вспомнить?

Ленский молча пожал плечами.

– А-а, ты, бессердечный, безнравственный, неуязвимый Ленский, – проворчал Силич, наполняя бокалы. – Знаю, ты никогда не ревновал. Потому, что не любил. Ты ведь у нас плейбой, Демиург и Казанова в одном лице – зачем тебе любить, кого ревновать?

И уж, конечно, не злобствовать, как мне. Хотя, и я – не то, чтоб озлобился, а разочаровался, скорее, что ли. Сверху вниз стал смотреть, предвзято, презрительно и подозрительно, – следующей ступенью инициации, как и следовало ожидать, стал ренессанс, метаморфоза, так сказать, гусеницы в бабочку. Недавнего губошлепа и увальня в того самого мачо, дерзкого и безжалостного хищника, находящегося, к тому же, в состоянии перманентно-кататонической постлюбовной фрустрации, а потому считающего, что имеет полное моральное и какое угодно право на амурные бесчинства. Которые тут же и стал учинять, благо ситуация складывалась максимально благоприятная – вокруг спортбазы (на сборах, слава Богу и спасибо тренеру, таки очутился) – пансионаты, дачи, санатории: просто переизбыток женской ласки и неудовлетворенности, атмосфера вседозволенности и навсесогласия. Ну, а тут как тут – я, демон юности и порока, воплощение сладострастия и легкомыслия, клейкая лента для мух, – словом, затянуло меня в этот водоворот, пустился, как говорится, во все тяжкие. Мимолетные флирты-перепихи, связи без обязательств, на ночь, на час, на взгляд, на закуску, без сомнений и объяснений, без вины и будущего – будто в бреду, во сне, в сказочной стране свободы и наслаждений. И все это – лихорадочно, нетерпеливо, самозабвенно, будто наверстывая, будто вдогонку и впрок, реванш и месть, гордость и отчаяние, какая-то поистине звериная, первобытная жадность жизни. И при этом где-то на самом краю, в самом уголке – надежда, хлипкий несмелый росточек – а вдруг? может, еще и не кончено ничего? Вот увидит она меня, красавца, любострастца, усыпанного перхотью побед и шрамами разочарований, не пропавшего, выжившего, торжествующе несчастного и непокоренно-смиренного, увидит и растрогается, и пожалеет, и снизойдет, и все снова будет хорошо, и все будет, как прежде – такая вот романтическая хрень, конвульсии агонизирующего инфантилизма. А снаружи, в реальности – конвейер тел и совокуплений, в перерывах тренировок – игривые разглагольствования с тренером о роли и пользе секса в жизни спортсмена; двоемыслие – краеугольный камень цивилизации, базовое преимущество homo sapience над остальными видами; огонь, рычаг, колесо – все это вторично. Впрочем, как бы то ни было, но к концу сезона уже подташнивало от всего этого трахательно-терапевтического вперемешку с сентиментально-депрессивной меланхолией изобилия, – казалось, еще немного и просто тупо сойду с ума; самое время было остановиться.

Да, собственно, и возвращаться уже пора было – как-то незаметно пробежало-кануло лето, последние августовские деньки, и вот уже – электричка, тот самый час до Белорусского вокзала. Москва, незабвенная alma mater. И, конечно же – она, Света, – увидел ее, и сразу понял – не будет кина, ничего не будет! Ни возвращения, ни прощения – ничего! Возомнил, размечтатся о кренделях небесных, а сам – как был салагой, так и остался. Пыжился-тужился, а она меня – одним мизинчиком, можно сказать – походя, между делом. Даже парой фраз не перекинувшись, одним взглядом. Нет, ничего такого, просто посмотрела. И ведь как посмотрела! – не сквозь, не как на пустое место, с интересом посмотрела, с теплотой, искренней, неподдельной! С сообщничеством, дружеским и одновременно равнодушным, и тоже искренним, и тоже неподдельным, – вот это-то меня и добило. Если бы презрением облила или безразличие изобразила – был бы еще шанс, а так… И как хороша, как убедительна была в этом своем непритворстве! как смела, беззаботна! Разговаривала, смеялась, шутила! Леди Независимость, Фея Совершенство. И при этом – плоть от плоти притворства! самого высшего полета, самой наивысшей пробы! Просто стрим-дефиле какое-то, мастер-класс в режиме реального времени! – что называется, смотри и учись! И я смотрел. Смотрел, смотрел, смотрел – может быть, впервые не таясь, уже не притворяясь. Смотрел… Расписываясь в бессилии и поражении, прощаясь с надеждой – нет, не победить мне в этой игре! ни за что! никогда! Все равно, что аутсайдеру из третьего дивизиона – в высшую лигу, или – с метлой в космос, впрочем, и это – опять-таки к ней…

Что ж, где-то в глубине я был готов и к этому – все то же двоемыслие плюс врожденный крестьянский рационализм. И я уже знал лекарство, испытанное, верное – ну да, да, все то же самое: лето, сексуально-терапевтическое сафари. И как-то так вдруг соединилось все, как-то так вдруг все срослось-совпало – оказалось, то, летнее лето было всего лишь разминкой, прелюдией, а все самое главное начинается только сейчас. И понесло, брат, потащило! Закружила, затянула пучина столичная; ох, дружище, лучше и не вспоминать! Впрочем, всего и не упомнишь – какая-то каша сплошная перед глазами! какая-то чехарда невообразимая! Какие-то сейшены, квартиры, кабаки, вечеринки, лиц карусель – с кем только не сводила судьба, с кем только не доводилось просыпаться! – в какой-то момент даже задумываться о карьере жиголо стал. Тем более, и предложения иногда поступали, недвусмысленные довольно и конкретные, – контингент-то, сам понимаешь, тот еще, богемно-элитный, не привыкший к отказам и вокруг да около. А я еще, к тому же, и имидж себе успел создать – что-то вроде этакого пролетарского l’homme fatal, дикаря-глубинария с элементами духовности и нравственно-интеллектуального доминирования, – и это нравилось, котировалось, слетались как мотыльки на огонь, ну, или мухи, сам знаешь, на что. Вообще, в глубине души женщина всегда жаждет подчинения, и чем выше она по положению, тем сильней жаждет. Ну, а уж если все это еще и духовностью обставить, подпустить флеру романтического, подвижничества-покаяния разного – вообще гремучая смесь, устоять невозможно; короче, угодил я в самую точку. И конкурентов не было у меня и близко, безраздельно гегемонил на токовище; вскоре даже и слава пошла, и мода установилась, даже кружок почитательниц-обожательниц, что-то вроде секты, образовался. А я, брат, силу свою и значимость почувствовал, загордился, – ну и закрутились-завертелись мыслишки разные, липкие-блудливые – а почему бы и нет? Вот так вот протелепай-прошустри годков с десяток, а потом остановись, отлежись, вскружи головенку какой-нибудь юной-впечатлительной с папой министром – наверняка подвернется кто-нибудь, и – все! в дамках! жизнь удалась! И чем не карьера? – всяко лучше, чем полжизни в каком-нибудь вшивом НИИ от зарплаты до зарплаты прозябать и стены отирать по общагам да коммуналкам! И, казалось бы – чего проще! просто оставь все как есть, обозначь статус и катись себе по накатанной, ан не тут-то было. Останавливало что-то каждый раз, не мог через себя переступить. Да и какой из меня альфонс? – презрению, жестокости так и не научился. Жалко всех этих дурочек было, а жалость в таком деле непозволительна, – здесь или ты, или тебя. А я сердцем больше жил, чем умом; не было во мне ни злости, ни алчности, просто в какой-то момент гордыня обуяла. Нравилось видеть себя светским львом, Адонисом. Этаким вчерашним сермяжным никем, разбивающим сердца и вершащим судьбы недавних небожителей, – ну, и куда с такими данными в негодяи! Вдобавок еще и Свете отомстить хотелось, доказать что-то, – ныла, кровоточила ранка. И из всего из этого, будто из мясорубки – совсем уж что-то немыслимое лезло, что-то совсем уж непристойно-непотребное. С примесью все того же депрессивно-капитулянского, какое-то просто бесстыдство отчаяния – казалось, вот приду к ней на занятие, прямо из чужой постели приду, весь в запахах и грязи – и ее тоже измажу, и ее тоже с собой затяну в этот омут, в это болото, будь оно трижды проклято! И легче станет, и честнее, и правильнее, справедливее, – она ведь тоже такая, ничем не лучше, – ну, не верил я! ну, вот хоть убей, не верил в это ее непритворство! в открытость, бесхитростность! В правоту ее не верил! – ведь поигралась, да? просто поигралась со мной, а когда надоел – взяла и выбросила! А теперь ломает из себя честную, глаза делает невинные!..

И неизвестно, от чего было хуже – от того, что она так со мной обошлась, или от того, что я так о ней думаю; запутался я, одним словом, дружище, совсем запутался.

Вот где-то приблизительно в это время и познакомился я с девушкой одной, Аллой звали.

– Алла? – Ленский изобразил удивление. – Уж не жена ли твоя?

– Жена, – Силич почему-то смутился. – Надеюсь, ты не изменишь отношения… – он помедлил, подбирая слова. – Впрочем, как хочешь, какая уже разница…

Ну да, вот так вот и встретились…

На одном из сейшенов очередном. Так, ничего себе, симпатичная, милашка. Влюбленная – чутье у меня к тому времени развилось – будь здоров, глаз был наметан. Ну, влюбленная и влюбленная, и что с того? – как материал – бесперспективная, опасная даже, – уж больно чистенькая, домашняя. И экзальтированная, эмансипированная, к тому же, этакая пассионария-собственница, – с такими осторожнее надо быть, как бы себе дороже не вышло. Потом еще пару раз пересекались где-то – так, тоже ничего особенного, привет-привет, пока-пока; а потом раз – как гром среди ясного неба – домой приглашает. Если честно, смутился, растерялся, но домой – так домой, почему бы и не сходить для разнообразия.

Ну, купил хризантем букет, конфет коробку, поехал. Пообтесался, конечно, к тому времени, пообвык, трудно было удивить чем-то, но, надо сказать, впечатлил меня тот прием! Квартира больше на музей похожа: о пяти комнатах, картины в золоченых рамах, прислуга в фартучке шустрит. Стерильно все, концептуально. Ну, и семейка – типично партхозноменклатурная: мать – работник ЦК, отец – тоже какая-то где-то шишка, но под простых, от сохи, что называется, косят. Довольно неубедительно, надо сказать, хоть и ненавязчиво. Ко мне – сдержанно-снисходительно, с нотками иронии и презрения: насквозь тебя, студента-лимиту-голь перекатную, видим, – в другой раз включил бы брутала, какого-нибудь недотепу-неандертальца, вазу разбил бы или сломал чего-нибудь, а в тот – ничего, сдержался. Будто рубашку смирительную набросили: смотрю, улыбаюсь, гладиться даюсь. Неожиданно для себя самого. И не то, чтобы скандала побоялся или еще чего такого. Не побоялся, нет, скорее, поостерегся. А еще точнее – смутился я, оробел. Будто со стороны себя увидел. Бедного, убогого – заношенный свитерок, рубашка несвежая, а вокруг – чистый Эрмитаж, филиал Лувра! Лепнина-позолота, фаянс, канделябры разные, прабабушки моей ровесники! И таким дешевым, таким карикатурным себе показался! Все это дикарство мое! Вся эта скандально-бунтарская бутафория! Выделываюсь под крутого, с достоинством собственным нянчусь-ношусь, а всего достоинства – болт между ног, вот и все достоинство! И так вдруг ясно это стало, будто свет всключили. И так паскудно сделалось, так постыло – руки и опустились, ничего уже и не захотелось. Смотрю на рожи эти улыбающиеся, сам улыбаюсь, а в голове одно – свалить отсюда поскорее. Куда, зачем – не знаю, не понимаю, лишь бы только свалить, лишь бы поскорее. С полчаса, наверно, только и выдержал. На тренировку сослался, еще на что-то, бочком-бочком и выскочил. Выскочил, пробежал сколько-то, только беги, не беги – от себя не убежишь. Как сейчас помню – дождик моросит серенький, сыро, мерзко, и скулить, реветь белугой хочется, – внутри, глубоко, в сердце самое – будто гвоздь забили. Будто ломка какая наркотическая, душу наизнанку выворачивает…

А тем временем праздники близились ноябрьские, готовились все так, будто решили революцию еще раз повторить. Только уже алкогольно-сексуальную, – все чего-то ждали, предвкушали, готовились. И тусовка светская, и общежитие – каждый, разумеется, на свой манер и карман; все, кроме меня. Решил я забить на все, в кои-то веки манкировать священной кумачовой пьянкой, – и там, и здесь – так все достало к тому времени! Думал, улизну от всех, запрусь в комнате, отдохну. Почитаю что-нибудь или просто тупо отосплюсь – ничего и никого не хотелось.

Все бы так и случилось, если бы не перехватил меня сразу после демонстрации отец Аллы. Откуда взялся – хрен его знает; увидел меня, обрадовался, рукой замахал – я сразу понял – отделаться не получится. Так и вышло: слово за слово, предложил подвезти. Узнал, что в общагу еду, засмеялся: нет, говорит, теперь точно не отпущу. Пока нормальным обедом не накормлю – знаю, дескать, как вы там питаетесь, сам студентом был. Вообще, настойчивым таким мужиком оказался, продуманным, а по виду не скажешь.

Ладно, думаю, и в самом деле – почему горячего не съесть. Отобедаю и буду таков – времени на книжку и сон еще хватит. Ан не тут-то было – приехали, а там стол, гости, шампанское. Представил меня – хоть сквозь землю провались: звезда советского спорта, будущий академик, – аплодисменты, взрыв интереса. Смотрю: Алла, – о ней как-то и забыл за суетой за всей, а она – вот она. Красивая, взрослая, – увидела меня, глаза дрогнули. И вдруг шепчет – от кого от кого, но от нее! – давай уедем, говорит. Куда, спрашиваю. Да неважно, говорит, лишь бы отсюда. А у меня к тому времени совсем голова кругом – шампанское, веселье, хохот; и в самом деле, думаю, пора сваливать. Думал, уедем, соскочу где-нибудь на перегоне, думал, да прогадал. Вцепилась в меня моя Алла, люблю, говорит, и никому не отдам, даже англичанке твоей. Кольнуло, конечно – откуда знает, но сначала спросить поостерегся – вдруг послышалось, а потом уже и не до того было – затянула-таки прорва праздничная.

Короче, проснулся утром с ней в одной кровати. Не сказать, конечно, что рад был этому обстоятельству, но и переживать тоже было не из-за чего. Ну, переспали и переспали, первый раз, что ли. В конце концов, все совершеннолетние, а в числе свобод, дарованных Великой Октябрьской – и свобода отношений. Это все я и дал понять пассии своей новосостоявшейся, разумеется, максимально дипломатично, в обтекаемых выражениях и иносказательном ключе. И она – вроде как ничего, вроде, поняла, поняла и приняла, вроде, и расстались мы с ней легко и беззаботно. Нежно даже расстались, ведь нежность – та же свобода, ее производная, разве не так?

Ну вот, вроде, и все чинно-благородно, никто никому ничего не должен. Но ныло, ныло сердце, так никуда и не делся, остался тот гвоздь…

Так все и случилось. Через пару дней увидел я ее (Аллу) снова, прямо у входа в институт. При всем параде – в шикарном меховом манто, с огромной черной (выпросила, наверно, у папашки для форсу) машиной, с невозмутимым кожаным водителем. И, все-таки, попал, влип – подумалось; теперь надо соображать, как из этого всего выпутываться, как все это на тормозах спускать. Ну, а пока – что делать? – пока пригласил в кафе. На последние деньги – сидим, болтаем, а я сам не свой, кручу в голове, высчитываю – хватит ли расплатиться. И тут она – как мысли мои прочитала! – небрежно так, будто бумажку какую бесполезную – швырель на стол четвертак; у меня аж дыхание сперло. Надо было вернуть, конечно, сказать что-нибудь ироничное, остроумное, интеллектуальное, но не нашелся, мысленки какие и были – смазались, смешались. Опять-таки, постеснялся, сконфузился. Как-то стыдно показалось копейки свои убогие светить, – ну никак не канали медяки мои против четвертака ее, новенького, хрустящего. А потом и поздно уже было, упущен был момент. Только и осталось – улыбаться, бормотать какую-то околесицу, попурри из анекдотов; и взгляд ее не забуду – с прищуром, все понимающий. И снисходительный, благосклонный – будто двери мне открывала, войти приглашала. И я шагнул, вошел – легко, просто дался мне этот шаг. Будто давно уже примеривался, много и долго репетировал; вот так вот, братишка… И, признаться, вкусно, в кайф мне с ней рядом было, – и эта манера ее, барская, холеная: перчатки на стол, нога на ногу, и томность великосветская, взгляд сквозь официанта, – вроде бы и сам таким рядом с ней становишься, или стал уже – лорд-барин, хозяин жизни. Только уже не виртуально, не в мечтах розовых слюнявых – наяву, в реале.

А на следующий день она приехала снова. Уже без водителя и на другой машине. Забрала меня, отвезла к себе и – уж прости за натурализм – трахнула там. Именно трахнула – прямо с порога, едва вошли только, как в кино – стала раздеваться, меня раздевать, – сначала даже как-то не по себе, неловко стало, а потом засосало, затянуло, ум помрачился, помню только – взгляд бесноватый, закушенная до крови губа. Ни убавить, ни прибавить – коррида просто, бомба ядерная. Прямо на родительском священном ложе, посреди шедевров и лепнины – и в этом тоже были своя острота, извращенно какое-то изощренное наслаждение. Хотя, конечно, в тот момент ни хрена не соображал, все на инстинктах, как во сне; очнулся – будто на берег волной выбросило. И она рядом, обняла, о любви шепчет… Не знаю даже как сказать – пожалел ее тогда, что ли. Наверно, пожалел, все-таки – от сердца ведь все, от души – влюбилась ведь девка. Как смогла, так и влюбилась – все мы не подарки, у каждого свои тараканы. Неправильно это все, конечно, было, надо, надо было остановиться, объясниться, но упущен был момент, и даже не знаю, когда упущен – тогда или раньше еще. Да и неважно это было, и поздно уже было пить боржоми, трепыхаться.

И стала она приезжать почти каждый день. Не стесняясь, не таясь. Выходила из машины и стояла рядом, высокая, надменная, в длиннющем своем умопомрачительном манто – девчонки наши все пищали от зависти. Увозила меня. Потом привозила и уезжала, оставляла один на один с самим собой. С терзаниями своими интеллигентскими, со стыдом – какую-то необъяснимую силу, власть возымела надо мной эта девушка. Хотя и девушкой ее уже как-то и язык не поворачивался назвать – в постели такое вытворяла! – образ милашки-активистки как-то сам собой испарился-выветрился. И ведь все! ей-богу! все понимал! Понимал, а ничего поделать с собой не мог! С одной стороны, и лестно (чего греха таить) было – маркиза, красавица, воспылала страстью и все такое, с другой – чувствовал себя крепостным каким-то, рохлей, размазней! плющило, колбасило не по-детски! И все собирался, собирался объясниться, с духом собирался, речь готовил, а как до дела доходило – будто язык проглатывал, дара речи лишался. Будто боялся чего-то, будто и в самом деле должен был; и вообще, какое-то как бы раздвоение личности произошло. Тот, прежний, который бунтарь и мачо – в угол был задвинут, а этого нового, нынешнего все устраивало – и машина, и квартира роскошная, и остальное все. Так и телепался день через ночь, ночь через день. И все врал и врал, себе, всем. И жаль было Аллу, и жаль себя, и совестно и виновато было. И перед ней, и перед самим собой, и почему-то – она-то, казалось бы, здесь при чем! – перед Светой. И перед всем миром вообще; и затягивал и затягивал этот омут, и затягивался, и затягивался узел, и надо было разрубать его, и все висело свинцовой глыбой, и не было сил, и не было видно этому ни конца, ни края…

А потом… Эх, брат! Все эти теории о судьбе, о фатуме – такая фигня! – жизнь играем нами, как захочет. Иду как-то вечером мимо той самой аудитории, когда-то «повенчавшей» нас со Светой, вижу – полоска света под дверью. Ей-богу, дружище, хоть смейся, хоть плачь, но нахлынуло, накатила вдруг тоска, ностальгия, комок встал в горле – «наша» комната, наш Мыс Доброй Надежды. И свет этот – откуда? занятия давным-давно уже окончились – будто тайный знак, маяк метафизический. Толкнул дверь, вошел – за столом, в профиль ко мне – Света, что-то пишет. Услышала меня, вздрогнула, замерла.

Я осмотрелся – мы одни в комнате. Да, знаю, по всем каконам и правилам должен был повернуться и уйти. Облив равнодушием, тщательно прикрыв дверь; должен был, но не смог. Не нашел сил. Все смешалось – злорадство, торжество, боль, вина, надежда – совсем уж какая-то глупая, неуместная. И помню только – мысль мотыльком отчаянным – вот посмотрю в глаза, тогда и уйду. Посмотрю – что увижу? Неужели же, как и всегда – в коридорах, на занятиях – эту авгуровскую безмятежность, порочно-сообщническую недосягаемость?

Поставил стул напротив, сел – в полнейшей тишине, без всякой реакции с ее стороны – спряталась, закрылась от меня ладонями; минута прошла, другая… И вдруг увидел я – плечи ее подрагивают, и сквозь пальцы медленно так выползает, покатилась слеза. Помутилось в голове, все забыл сразу, и гордость, и злорадство, сам едва не заплакал. Подхватился, обнял ее, плачущую, страдающую. Целовал голову, волосы, а она все прижималась, жалась ко мне, будто котенок – помню, хорошо помню чувство жалости, нежности, острой, горькой вперемешку с радостью, торжеством – любит! она любит меня! Можно было ни о чем не спрашивать, ничего не говорить! Но она говорила, ох, говорила! – как глоток воздуха тонущему, как мед горячий на рану! «Милый, любимый, прости… Соскучилась, изболелась… Разве могла знать, что так полюблю…». Говорила, говорила, а я задыхался, сходил с ума от счастья. И все, все, что было – расставание, Алла, все рассуждения мои, концепции-конструкции-планы – все летело к чертям, все было ненужным и неважным; мы опять были вместе. Словно злая волшебница сняла заклятье, и все плохое ухнуло в пропасть, растаяло прошлогодним снегом, и все началось заново…

И мы снова уехали в (о, чудо!) все еще пустующую «нашу» квартиру, и в первый раз остались там до утра. Любили друг друга, плакали, смеялись, молчали – в тот вечер, в ту ночь я впервые познал это чудо инь-янь. Единения, взаимопроникновения – будто ты одно целое с человеком, плоть от плоти с ним, – наверно, это и есть любовь. Эх, не хочу штампами говорить, впадать в патетику, да это и невозможно описать, передать словами. И повторить – всего лишь однажды такое дается, без права возврата и повтора: чувство полной, безграничной свободы и бесстрашия, и безмятежности, и беззаветности, – волшебный, сказочный полет. В никуда, просто полет, просто паришь где-то высоко-высоко, и рядом только она, а больше никого и ничего, одно лишь движение, наслаждение, красота, – оказалось, до того дня и не был счастлив! И не жил! Ведь даже и не знал, каково это – проснуться с любимой, не знал, каким может быть прекрасным утро, весь этот будничный ритуал – подъем, умывание, чашка чая…

Впрочем, будни никто не отменял, жизнь караулила нас за порогом. И первой ее напоминанием, первым счетом, ею предъявленным, стала Алла, – только завел я свои объяснения, она, конечно, сразу все поняла. Даже не дослушала, отбросила недокуренную сигарету, села в машину и уехала. Ну, уехала и уехала, баба с возу, – подумалось и забылось; в тот момент даже благодарен ей был, дурачок… Ничего не соображал, ничего не слышал, какое там – интуиция, инстинкты! уехала – камень с плеч! А еще через день уехали мы со Светой. В санаторий – тренер подсуетил путевку на выходные; и так как-то все гладенько, быстро получилось. Думал, Свету уламывать придется, придумывать предлоги, обставляться, если честно, даже не надеялся, но неожиданно она согласилась. Она, вообще, стала какой-то другой, новой, неузнаваемой. Тихой, покорной какой-то, думала все время о чем-то.

Два дня пролетели, как две минуты – валялись в постели, бродили по зимнему лесу, целовались, смущая пуританствующих отдыхающих, – клянусь, не было на свете счастливей человека, чем я. И я забыл, простил судьбе всю боль, все прежние обиды; просто перевернул страницу, и все. С чистым сердцем, с надеждой…

Но все когда-нибудь кончается, надо было возвращаться. Но не в прежнюю жизнь, не в прежнюю ложь – об этом не могло быть и речи. Об этом даже и думать невозможно было; планы, один смелее другого клокотали в голове. И не было уже страха, не было сомнений – как-то само собой зналось, понималось – уже не сможем друг без друга. Господи! как же славно, как сильно тогда мечталось! В полупустом вагоне, под стук колес – вечная песня! Ну да, наверно, наверняка даже будет скандал – где это видано! студент и преподаватель! – ну и черт с ним! скандал – не расстрел ведь, правда? Теперь, когда мы вдвоем – разве страшны нам какие-то скандалы? – переступили-забыли и пошли дальше! И потом – а, может, и не будет никакого скандала? кому нужны эти скандалы, сор из избы? Уволят ее по-тихому, меня – в академотпуск. Развод, размен, поиски работы и жилья – ну и ладно, ну и переживем как-нибудь! комнат, что ли, мало по Москве сдается? С деньгами тоже что-то решим, в крайнем случае, можно и вагоны пойти разгружать – не впервой, пробовали и такое дело; опять же, спортивная моя карьера – ее тоже со счетов нельзя сбрасывать! Это ж только официально в СССР спорт – любительский, а на самом деле, – помогут, подкинут стипендию какую-нибудь, где-нибудь полставки. И с учебой помогут – на крайний случай, заочное тоже никто не отменял. А с ней (со Светой) и еще проще – такие преподаватели везде нужны; в конце концов, свет клином на Москве не сошелся – съедем куда-нибудь в пригород, а то и вообще – в другой город, страна большая. Короче, как-нибудь все и образуется, утрясется – все это я и рассказывал Свете, пока мы тряслись в электричке. Рассказывал, а она слушала, гладила мою руку, улыбалась, когда я горячился.

Москва встретила слякотью, снегом мокрым, зябко было, неуютно. Я хотел ехать с ней, горел объясниться, наконец, с мужем, сковырнуть эту болячку, но она сказала: «Не нужно». Спокойно так сказала, уверенно. Поцеловала и ушла.

Ну, что делать, отправился и я к себе. Всю дорогу представлял, как дальше жизнь сложится, замки выстраивал, так замечтался, что даже Аллиного папашу не заметил. Уже у самой общаги, – окликнул он меня – я аж вздрогнул. И тут же обрадовался, подумал: Алла все рассказала, ругаться приехал. Что ж, думаю, так, может, и к лучшему – с трудного начать, потом полегче будет. Хотел тяжесть поскорей сбросить, покаяться-повиниться, торопился, – веришь? – вину чувствовал перед ним, даже больше, чем перед Аллой! – уважаемый все-таки, большой человек, ко мне с симпатией, ничего, кроме добра.

Ну, ожесточился сердцем, приготовился, а он, смотрю – нет, улыбается приветливо, руку протягивает – совсем мне хреново стало, от стыда хоть сквозь землю провались. А он – издевается что ли! – куда, спрашивает, пропал, почему не захожу, – я мямлю что-то, мысли в голове белками – думаю, может, Алла ничего и не рассказывала? Тогда зачем он здесь? Час, опять-таки, мягко говоря, неурочный. А он – будто мысли мои прочитал, серьезно вдруг так говорит: есть разговор очень важный, выделишь пару минут? Кольнуло в груди, неспокойно как-то стало. Но форсюсь, держу марку: отчего ж, отвечаю, не поговорить, приглашаю к себе. Не палаты, конечно, царские, но поговорить тоже можно. Да ради Бога, отвечает, сто лет в общаге не был, а сам посмеивается, по-хорошему так, по-отечески – я вообще в ступор рухнул, в осадок выпал. Ладно, пошли.

Поднялись ко мне на третий этаж, я своих выйти попросил. Те поворчали, конечно, но послушались. Ну, вот, уселся я на кровать, папашке стул подставил – давай, дескать, одно большое ухо. А он раскрывает свой кейс, достает бутылку коньяка, шоколад, лимоны – выпить, говорит, Слава, надо, потому как судьба твоя сейчас решаться будет. Тут я вообще охренел – что ж за день сегодня такой, думаю. Ладно, выпили, конечно, зашумело в голове, но я – ничего, держусь. А он и спрашивает: знаешь ли ты, Слава, кто сейчас сидит перед тобой? Я отвечаю, дескать, так и так, папа Аллы, моей хорошей подруги. Все так, говорит, да только кроме того я – генерал КГБ, а ты, Слава, у меня в разработке. И документы протягивает – ознакомься, мол. Тут уж я совсем поплыл, а что такое, спрашиваю, эта разработка. Ну как что, отвечает, таланты ищем, в разведке такие, как ты ох как нужны! У тебя же аналитический ум, физподготовка, способности к языкам. Оформим тебе, говорит, перевод, доуишься в нашем ВУЗе, с моими связями это – раз плюнуть. А там – заграница, шпионство, приключения.

– Так это тесть тебя перевербовал? – Ленский покачал головой. – Лихо!

– Лихо, – эхом отозвался Силич. – В десять минут, скотина, сделал. Помнишь, как в песне: «И такое рассказал, ну до того красиво…». Через полчаса я совсем размяк, был «на все согласный»; он вторую бутылку достал. Только с личной жизнью, говорит, тебе, Слава, разобраться нужно, непорядок тут у тебя. Наконец-то! Кинулся было объяснять, что так, мол, и так, виноват, запутался, другую люблю, а он мне строго так: с Аллой, говорит, дело десятое, сами разбирайтесь. Хоть я и отец, а только это – ваше личное дело, – чуть я было не прослезился на этих словах, но он мне опять сурово так пальцем грозит. Я, говорит, о другом; роман у тебя, говорит, Слава, с замужней женщиной, а это в разведке не приветствуется. Я давай ему объяснять, что разведется она скоро, что отношения официально оформим, а он головой качает и печально так на меня смотрит. Что еще, спрашиваю, что опять не так? А он, змей, языком цокает, головой крутит, ласково ко мне так подкатывает: «Такая жена чекисту не нужна, Слава. Ведь гулящая она у тебя». Я чуть было в морду ему не заехал, вовремя удержался. А сведения, спрашиваю, такие, откуда? Так и так, отвечает товарищ генерал, Светлана твоя – тоже под наблюдением, после эксцесса одного неприятного. И замечена, говорит, с посторонним, у той самой квартиры. Летом, аккурат, когда ты, Слава, на сборах был. С неким Ильей Зарецким – знаком такой тебе? Наверняка знаком – ведь сокурсник твой. А не веришь – вот снимки, говорит. И достает из кейса фотографии…

Все помутилось в глазах; веришь? – стакан в руке держал – стакан лопнул! Так и рассыпался в осколки! Застонал я даже в голос, фотографии отбросил, будто отраву какую. А товарищ генерал посмотрел на меня снисходительно, похлопал по плечу. Времени, говорит, тебе, Слава, неделя. Если в этот срок проблемы свои не уладишь, предложение мое, считай, аннулировано. Если помощь нужна, обращайся – найти меня можно, сам знаешь, где».

Собрался – и был таков. И снова остался я один на один. С самим собой, с фотографиями. Смотрел на них, пил коньяк и с ума сходил. Почему не сошел – не знаю, – видно, по сценарию по-другому задумано было. Да, брат. Вот тебе и драматургия жизни, и ружья в первом акте…

– А дальше что было? – тихо спросил Ленский.

Силич вздохнул.

– А дальше, дружище, поехал я к Свете своей. Прямо с утра и поехал, пьяный еще, не проспавшийся. Свидание у нас назначено было, в квартире нашей. Приехал, захожу. Кинулась было она ко мне обниматься, а взглянула, в лице переменилась. Что случилось, спрашивает, а сама потихонечку за стол усаживается. А на столе – шампанское, торт, апельсины – я и помнить забыл, что сегодня ее день рождения…

Всю дорогу речь готовил, и так, и этак выстраивал, а только на порог ступил, и все из головы вылетело. Стою, молчу, с ноги на ногу переминаюсь. Она тоже молчит, только смотрит, спокойно так, выжидающе. Расставаться, говорю, с тобой Светлана Ивановна, пришел. Захотел увидеться напоследок.

А она все так же спокойно мне: «А почему?». Ну вот, и что сказать? как объяснить? Понес я пургу какую-то про измены, еще что-то, а она подошла близко-близко и смотрит в глаза, пристально так, испытующе – в последний раз я тогда лицо ее так близко видел – все запомнил, все до последней черточки вобрал.

Остановила она меня, рот рукой зажала. И вновь спрашивает: «Что случилось?». Если бы скандал устроила, с кулаками бросилась, мне бы легче стало, ей-богу. А так – стою истуканом, чувствую себя подонком последним. Понимаю: лучше промолчать, уйти – ведь все понятно уже, бесповоротно, но надежда, глупая, слепая тлеет еще, и обида, и ревность, и внутри что-то гаденькое, паскудное – привет из прошлого – так и елозит, так и подзуживает: «Спроси! Спроси ее! Пусть скажет!»

И не удержался, спросил-таки. Об Илье этом – будь он неладен! – Зарецком. Спросил, и из души моментально все вон вылетело, и злость, и обида, и ревность. Ничего не осталось, пустота одна. И тишина. И в этой тишине слова ее. Какой-то не ее голос, незнакомый, надтреснутый. «Да, я была с ним».

Больше ничего можно было не говорить. И не делать, просто повернуться и уйти. А я сделал – и вот этого себе не прощу никогда. Умирать буду, и вспомню. Перед тем, как уйти, я перед ней фотографии положил. И потом только ушел…

Силич одним глотком осушил бокал, налил еще.

– Отравилась она в тот же день, таблеток наглоталась. Не помню, не знаю как, но нашли ее, откачали. Кто рассказал – тоже не помню, – пьян был все время, словно из тумана люди выплывали.

Приехал в клинику, с кем-то приехал, а с кем – опять-таки, не помню: все незнакомое, холодное, чужое. И ее лицо, неестественно какое-то, серое, пепельное, почти в цвет с подушкой.

Подойти хотел, поцеловать, но, откуда ни возьмись – глаза, черные, безумные, удар, потом еще удар… Я плакал, не от боли плакал, – просил, чтобы к ней пропустили, но оттолкнули, вытащили из палаты, дальше опять ничего не помню, память – как стерли…

– А бил тебя кто? – спросил Ленский.

– Муж ее, – Силич дернул щекой, усмехнулся. – Увидел меня и давай кулаками махать. Наверно, все-таки, любил ее – как думаешь? Один из всех нас, по-настоящему. Потом она в психушке лечилась, дальше – все, как у стандартного советского самоубийцы-неудачника. В конце концов, написала она, говорят, по собственному, и больше я ее не видел.

– Печально, – Ленский потихоньку выпрастывался из услышанного.

– Печально, – согласился Силич. – Я здорово струсил тогда, Женя. Тесть обещал замять, если что-нибудь выплывет, но не выплыло ничего, – Света моя без записки все сделала.

Хотя, шила в мешке не утаишь. Слухи поползли, шепотки за спиной, взгляды; все равно пришлось на поклон идти.

А он, гад, удивление разыграл: дескать, не ожидал, что я так скоро управлюсь. Скотина. Мы с ним жестко тогда схлестнулись, но я и эту партию проиграл – какой с меня боец? Единожды солгавши…

Я и прессануть-то его хотел, чтобы себя обелить. Будто бы вся эта история – его рук дело. Да только не тут-то было – крученый он был, волчара, верченый, старая школа. Нет, говорит, Слава, мне тебя не жаль, а что разговариваю с тобой, вообще, так за это ты Аллу поблагодари. А Алла – тут как тут, влюбленная, оскорбленная, великодушная, – так и подвелось дело к свадьбе. Ее комбинация? Может быть, кто теперь правду скажет…

– А ты не узнавал, что сейчас с твоей Светланой? – будто со стороны, Ленский слышал свой голос, вялый, негромкий. История оседала, оползала в душе чужеродной тяжестью.

– Узнавал, – кивнул Силич. – Уехала она, муж ее увез. Ты удивишься, но в твой Город – преподает в тамошнем университете. Незавидная судьба, горе побежденным, да? А победитель – я, – так часто бывает: ученики обходят учителей. Только, если так – чего ж хреново-то так победителю, а? Что ж он несчастный-то такой? Жену не люблю, себя ненавижу. Выпью, бывало, с вечера и давай мечтать: вот соберусь назавтра и поеду. Найду свою Свету, упаду в ноги, прощение вымолю. Да только на каждый вечер свое утро имеется, утром по-другому все видится. И Света не простит, и Алла не отпустит, да и сам никуда не поеду – духу не хватит. И вообще, поздно уже дергаться, все уже поздно; счастье не приходит дважды…

Все, все поздно, лет сто, кажется, с тех пор минуло. И умерло все, и ничего не вернуть, а только как подступит март, оттепель вот такая, морось – не могу, все тот март мерещится, будто заново все переживаю. Вот говорят: время рассудит, расставит по своим местам, – а где мое место? где сердце мое? Получается – там? получается – прошлым живу? И кто же из нас тогда победил?..

Смотреть на друга было невыносимо. Вот! И снова эта гипервосприимчивость, мегаотзывчивость! Ленский прокашлялся, подпустил бодрости в голос

– Слав, да ты чего расклеился? Девять из десяти такую судьбу за счастье почтут! Карьера, дом, деньги – на что жаловаться!

Силич скривил губы.

– Жень, ну не надо со мной, как с маленьким!

Ленский почувствовал подступающее раздражение.

– Да я и не собираюсь. Просто, если ты не в курсе, любовь имеет обыкновение заканчиваться. Как и все остальное. Как бы мы этого не не хотели..

– Да и я в курсе. И говорил, говорил! Тысячу раз говорил себе все то же самое! Но сидит, сидит заноза в душе – не выдернешь! И неважно уже – кто кого предал, кто больше виноват! Но почему? почему все так вышло? совпало-то как все! – будто по нотам сыграно! И Алла с тестем, и Илюша этот! Нет, понимаю – они и сами пешки в этой игре! ну, если не пешки – так инструменты! И так все оперативненько, так чистенько все, уладилось – и Свету в тмутаракань, и мне в нужное направление путевку – все одно к одному! Будто к этому и готовили, а чуть сунулся не туда – по голове дубиной. Зато сейчас – полная лафа-малина – куда надо иду, что надо делаю. Только кому надо? И что будет потом, когда снова сорвусь? Сейчас? с теперешней высоты?

Ленский изобразил иронию.

– И что ты хочешь сказать?

– Много чего. – Силич наклонил голову, будто хотел бодаться. – Хотя, пустое все это, глупости. Что ж я – враг самому себе, что ли?..

Звук открываемой двери оборвал паузу, спорщики обернулись.

На пороге, улыбаясь и театрально аплодируя, стоял Юрка, а вернее, Юрий Леонидович Журов, их друг и технический руководитель проекта.

– Потом договорим! – с облегчением переглянулись оба и поднялись навстречу.

СкороКнижный режим