Глава X. Провидец

Радушно угощал псковский наместник Булгаков русских воевод. Между тем как почетные гости подъезжали к его дому, невдалеке от ворот народ собрался около человека в рубище, опоясанного цепью и сидевшего на камне, в нем нетрудно было узнать псковского юродивого Салоса; он смотрел в землю и напевал унылую песню.

– Что так приуныл, Никола? – спрашивали его.

– Ох, горе! Великое горе! – готовьте телеги, вывозите уголья из города, вычерпайте великую реку, заливать пламя.

– Что говоришь ты? Какие уголья? В городе веселятся, у наместника пир.

– Пир! – воскликнул Салос.  – Суета веселится в стенах, а стены распадутся, перегорят, как перегорели сердца ваши!

– Полно, юродивый, с чего гореть нашим стенам?

– Души почернели, как уголь, и дома ваши в уголь истлеют. Пойдем молиться! Боюсь, чтоб не упал свод Свято-Троицкого собора!

Сказав это, Салос взошел на паперть собора, напротив дома наместника, и возопил громогласно:

– Держись, держись, свод Свято-Троицкого собора! Не пади на главы наши, как мы пали в соблазн греха. Некогда упал ты, но спаслись отцы наши, стоя в благочестии, а ныне подавили мы совесть; боюсь, чтоб не подавил ты нас!

Салос упирался руками в стены собора. Гремящий голос его поразил страхом сердца; вдруг он стремительно сбежал с паперти на площадь и, прискакивая, начал петь:

Псков мой, Псков!
Заповедный кров,
Черны тучи идут,
Твое горе несут:
Псков мой, Псков,
Заповедный кров,
Что-то видятся мне
Твои башни в огне;
Псков мой, Псков,
Заповедный кров,
Поклонись, помолись,
Во грехах повинись;
Господня рука,
На преступных тяжка,
Жить бы верой о Нем,
Не гореть бы огнем!

Юродивый умолк. Он качал головою, руки его дрожали, и, казалось, он видел пред собою будущее. Окружающие его, содрогаясь, внимали ему и молились.

– Доброе дело молиться,  – сказал он,  – а лучше молиться делами!

– Да как же молиться делами? – спросил дюжий хлебник Лука, стоявший у корзины с хлебами.

– Не лукавствуй, Лука,  – отвечал юродивый,  – продавай хлебы, а не душу свою.  – И, сказав это, Салос начал раздавать его хлеб стоявшим в толпе нищим и старикам.

Раздраженный хлебник, развязав свой ременный пояс, бросился на юродивого. Салос безмолвно стерпел удар; но народ освободил его из рук хлебника.

– Не смей трогать Николу! – кричали ему.  – Лучше подай милостыню!

– Доброе дело творить милостыню,  – сказал Салос,  – но еще лучше предать Богу волю свою. Тогда будете и к бедным щедры, и добрыми делами богаты.

– Дай-то, Господи! Богатство нажить не худо,  – сказал, поглаживая бороду, седой купец.

– Да о таком ли богатстве он говорит? – возразил другой.

– Дай нам, Господи, спастись! Не оставь нас, Господи! – сказал третий.

Гневно посмотрел на них Салос и сказал:

– Что вы зовете: Господи, Господи, а не творите, что Господь повелел? Отступите от нечистых, не прикасайтесь! Враны в перьях павлиных! Самохвальство возносит вас! Столбы, указующие пути другим, сами вы с места не двигаетесь! Омойте лица ваши, лицемеры; проклят завидующий ближнему! Проклято сердце, веселящееся злословием! Проклята рука, в забаву себе уязвляющая других! Постыдится ищущий стыда ближнему. Позорящий других себя опозорит. Горе!..

Псков мой, Псков!
Заповедный кров,
Черны тучи идут,
Твое горе несут;
Что-то видятся мне
Твои башни в огне…

– Горит, горит! – закричал он.  – Дом богача жестокосердного; горит жилище бедняка ленивого; пламя истребит нажитое неправдою и богатство почитающих себя праведными. Стой, хижина доброго человека! Господь хранит тебя, а ты, терем боярский, осветись палящим огнем, Господь повелевает тебе!

С трепетом слушали слова его. «Он пророчит беду»,  – говорили между собою.

В столовой палате псковского дома наместника пировали за веселою трапезою князья и бояре. Обед был постный, но по русскому гостеприимству изобильный; уже обнесли взварец крепкого вина, настоянного кореньями, мед ароматный полился в кубки из серебряной лощатой братины, и после жарких появились стерляди, окруженные паром, а рыбные тельные казались белыми кречетами, раскинувшими крылья на узорчатых деревянных блюдах; просыпанные караваи подымались горками; перепеча с венцом краснелась на серебряной сковороде и рассольный пирог плавал во вкусном отваре из рыб. Орлы и пушки, башни и терема сахарные, колеса леденцовые, разноцветный сахар зеренчатый, пестреющий, как дорогие камни в глубокой чаше, были яствами последней статьи; более сорока блюд сменялись одно другими; крепкие душистые наливки поддерживали возможность пресыщаться; наконец полились в кубки фряжские вина; гости пили за царя и за царевичей, за митрополита и за победоносное оружие. Давно уже степенные бояре расшутились; присказки и приговорки возбуждали то веселую улыбку, то громкий смех. По любви русских ко всему домашнему много доставалось иноземным обычаям; завелся разговор о немецких причудах, русские бояре не могли надивиться, что немцы, как козы, едят полевую траву.

– Диво ли,  – сказал князь Серебряный,  – что травою лакомятся, они едят и зайцев нечистых.

– Наказал их Бог, как Навуходоносора,  – заметил князь Горенский,  – мало, что едят траву; лютым зельем носы набивают.

– А как зовется зелье, которое видели у цесарского посланника? – спросил один из бояр.

– Табак,  – отвечал Горенский.

– Уж не этой ли проклятой травой портят людей? – спросил Серебряный.

– Во всяком народе свой обычай,  – сказал Шереметев.  – Наш чеснок для немца не лучше, чем табак для русского.

– А всего пуще железный чеснок,  – прибавил с усмешкой Булгаков,  – как бывало подсыплем около стен, то сколько попадает немецких да литовских наездников!

– У нас и без того немцы на конях не удерживались! – сказал Курбский.

Послышался шум, отворились двери палаты и вошел нежданный, непрошеный гость, с босыми ногами, в рубище, с посохом, остановился у дверей и громко спросил:

– Есть ли на богатом пире место для нищего? Есть ли среди веселых гостей доступ печальному?

Наместник встал из-за стола и подошел к юродивому; все изумлены были появлением Салоса.

– Будь гостем моим! – сказал Булгаков.  – Мы чтим старость, не чуждаемся бедности, сострадаем печальным.

– Примите дар мой! – сказал Салос и вдруг зарыдал.  – Поминайте Сильвестра, поминайте на острове среди Белого моря… дожили мы до черных дней!

– Ты нарушаешь веселье наше,  – сказал наместник.  – Где же дар твой?

– Дар мой – слезы, единый дар, приличный вашему жребию. Радость ваша сонное видение, оплачьте со мною веселие ваше!

– Да не сбудутся слова твои, прорекатель бедствия,  – сказал князь Серебряный.  – Ты видишь нашу мирную беседу собранных на веселом пиру, празднующих щедроты царя.

– Князь Серебряный, князь Горенский, князь Курбский, верьте, верьте веселью, оно обманет вас; вместе пируете вы, но одной ли дорогой пойдете вы с пира? Разойдетесь вы в путях жизни; скоро друзья не узнают друзей, братья отрекутся от братьев, вождь оставит воинов, отец убежит от детей… Укрепитесь, терпите, смиренному все во благо.

– Чудный старец! – сказал Булгаков.

Между тем Курбский, сидевший дотоле с поникшей головой, не отрываясь смотрел на юродивого.

– Добро, прощайте! – сказал Салос.  – Пойду к благоверному князю Тимофею; он христианин.

– А разве мы не христиане? – спросил Серебряный.

– Христиане ли? – сказал Салос.  – Молимся до праха земли, а возносимся до края небес; за одну обиду платим дважды; шесть дней угождаем себе, да и седьмого Богу не отдаем! Помолимся Довмонтовой молитвой: Господи, Боже сил призри на кроткие и смиренные, а гордым высокие мысли низложи! Прощайте! Даруй вам Бог смирение и терпение.

Салос запел и побежал к дверям. Последние слова бояре уже слышали из сеней, и скоро на улице, под окнами наместникова дома, раздался голос удаляющегося юродивого:

Псков мой, Псков,
Заповедный кров,
Что-то видятся мне
Твои башни в огне!

– Не к добру его песни! – говорили бояре.  – Недавно же, видимо, было во Пскове знамение: лучи огненные расходились по небу; не знак ли гнева Божия?

Через несколько дней князь Курбский встревожен был вестями из Москвы; он узнал от прибывшей в Псков супруги своей, что новые жертвы безвинно гибли по подозрениям Иоанна и проискам любимцев царя. Часто приходил он в собор, освященный славными воспоминаниями для псковитян, поклоняться останкам доблестных князей Гавриила и Довмонта, искал утешения веры, но едва мог укротить порывы оскорбленного сердца. Казалось, невидимые зложелатели человеческого спокойствия старались отравлять мир души его. До него беспрестанно доходили слухи об угрозах Иоанна и новых бедствиях. Терпя оскорбления, видя опасность, Курбский, по убеждению супруги, обращался к митрополиту Макарию и к новгородскому архиепископу Пимену, просил их напомнить Иоанну о заслугах его, но заступничество первосвятителей только отдаляло, а не отвращало жребий, ему грозящий. В Курбском погасла уже преданность к Иоанну, смутные мысли овладевали душой его. Он таил свои намерения, но, встречаясь с Салосом, всегда чувствовал замешательство; взор этого старца, казалось, проникал в сердце Курбского, угадывал борение мыслей его.

В один летний день князь, осматривая шатры воинов сторожевого полка, расположенные на лугу за Предтеченским монастырем, увидел Николу, спящего на хворосте возле монастырской стены.

– Никола спит на хворосте! – сказал он сопровождавшим его.  – Немного нужно для доброго старца, он блажен в нищете своей, но здесь жарко, солнце печет, ноги его обнажены!

Юродивый открыл глаза и поднялся с хвороста.

– Хорошо уснуть на солнышке! – сказал он Курбскому.  – Хорошо жить под Божьим кровом!

– Здравствуй, старец! – сказал Курбский.

– Холодна рука твоя, Андрей, но горячо сердце; хлад в мыслях твоих, пламень в душе твоей. Прощай!

– Куда же идешь ты?

– Если хочешь, пойдем со мной,  – сказал Салос – Авось не собьемся с дороги,  – прибавил он с таинственным видом.

– Пойдем,  – отвечал Курбский, желая знать, что скажет провидец.

Салос, взяв его за руку, медленно шел с Курбским через поле.

– Был зной, а вот и облака! – сказал он.  – Облака безводные, ветром гонимые. Смотри, вот деревья… немного осталось листьев.

– Листья их поблекли под зноем, облетели с ветром,  – сказал Курбский.

– Мало в них крепости,  – сказал Салос,  – и ты – сильный воевода, а нет в тебе твердости… Горько тебе, Андрей, но не спеши бежать, чтоб не набежать на зло!.. Солнце везде увидит тебя, где бы ни укрылся ты, а очи Господни тьмами тем светлее солнце!

– Не понимаю тебя, старец!

– Андрей! Еще успеешь венчаться, когда жена твоя будет кончаться.

– Странны слова твои.

– Сетует на тебя, горько сетует предок твой, князь Феодор.

– О чем сетует он?

– Напрасно! Ты князь и боярин, сердце твое не должно знать смирения; предки твои святые, и ты должен мстить за обиды. Но смотри, чтоб меч твой не грянул бедой на тебя.

Курбский содрогнулся, пораженный прозорливостью юродивого.

– Разве ты знаешь мысли мои? – спросил он.

– Смотри, вот косогор,  – сказал Салос.  – Разве я не вижу его? За косогором долина, все молодой лес да кустарник, а есть и старые дубы… Эге, да вихрь подымается в поле. Андрей, смотри, как мягкая трава стелется, как ветер обрывает листья и кружит их по воздуху… Смотри, мчатся с пылью и прахом! Слабые листья.

– Будет буря! – сказал Курбский.  – Черные тучи разостлались по небу.

Салос шел безмолвно, опираясь на посох.

– Гроза близка, отец мой.

– Да, но крепкий дуб стоит под грозою, не трогаясь с места.

В это время сильный вихрь ударил из тучи, опрокинул пред собою деревья, заскрипел дуб… Вдруг небо засверкало стрелами разлетевшейся молнии, и гром разразился с ужасною силою, как будто небо обрушилось на землю.

Оглушенный ударом и ослепленный блеском, Курбский остановился и несколько минут думал, не зная, куда идти. Наконец он оглянулся на Салоса.

– Смотри,  – сказал юродивый спокойно, как бы продолжая прерванную речь,  – дуб этот, сломленный вихрем и опаленный молнией, не переброшен, как лист, на чужое поле, но пал на том же месте, где вырос. Честно его падение пред Господом!

Сказав это, он благословил расколовшийся дуб, бросясь в кустарник, скрылся от глаз изумленного Курбского.

Странные угрозы и песни юродивого немногих из жителей Пскова приводили в уныние; многие еще не верили бедствию, не видя его и почитая слова юродивого расстройством ума. Салоса уважали за благочестие, но смеялись над его песнями. Нравы псковитян в это время отклонились от непорочности предков; богатство ввело роскошь, и новгородское удальство приманивало псковитян подражать буйству Новгорода, слывшего в народе старшим братом Пскову.

Не прошло и двух дней, как псковитяне испуганы были звоном колоколов, возвещавших пожар. Огонь появился у нового креста на полонице. Небрежность ли стражи или смятение испуганного народа были причиной, что пожар усилился, но силой ветра перебрасывало искры и горящие головни через реку; тут запылало Запсковье, и под тучами дыма пламя быстро стремилось из одной улицы в другую, охватывая вершины зданий; церкви казались огненными столбами в разных концах города; между ними со страшным треском разрушались дома, при воплях народа и не умолкающем звуке набата, призывавшего отовсюду на помощь. Ужас еще увеличился взрывом пороховых погребов; казалось, огнедышащая гора вспыхнула над Псковом, извергая в воздух град камней и пепла; пламя, как лава, с новою силою разлилось по улицам, и пятьдесят две церкви погибли в пожаре. Тогда-то народ окружил Салоса и, упадая к ногам его, просил помолиться о прекращении бедствия. Никола проливал с ними слезы и помогал таскать воду из реки, приговаривая: «Господь наказал за грехи по правде, помилует по благости!»

На другое утро еще густой дым застилал все небо над Псковом; большая половина города представляла пожарище, и самый Свято-Троицкий собор обрушился в пламени; едва успел усердный народ вынести святые останки князей Гавриила и Довмонта, и сам Никола Салос среди пожара и разрушения вынес в церковь Преображения Господня мечи князей, защитников Пскова.

СкороКнижный режим