Отзывы о книге Ключи Царства
Tintirichka24 ноября 2025Арчибальд Кронин снова пишет историю о сильном человеке, о взлетах и падениях и о надежде. В книге «Ключи Царства» это священник Фрэнсис Чисхолм, который служил и в своей родной Шотландии, и в миссии в Китае, и считался бунтарем и вольнодумцем среди своих собратьев.
Вместо большой рецензии мне просто хочется процитировать очень показательные фрагменты книги.
«...Все произошло так, как я и боялась, мой милый, милый брат, и я согрешила в моей ужасной... моей неискоренимой гогенлоэвской гордыне. Но кто осудит меня? Он только что был здесь, отмытый от глины и более или менее побритый – на его подбородке остались порезы от бритвы, — вооружившийся тупой авторитетностью. Я сразу же, еще вчера, увидела, что это мелкий буржуа. Но сегодня утром он превзошел самого себя. Известно ли Вам, дорогой граф, что Анхайм — историческое место? Я чуть не расхохоталась, когда он шарил глазами по фотографии. Ты помнишь ту фотографию, которую мы сделали с лодки, когда катались с мамой по озеру? Я ее всюду вожу с собой, это мое единственное земное сокровище. То, что он сказал, было равносильно тому, как если бы он спросил: «Вы видели этот замок, когда совершали туристический маршрут Кука?» Мне хотелось сказать ему: «Я родилась там!» Но гордость удержала меня. Ведь не удержись я, он, наверное, не отрывая глаз от своих плохо почищенных ботинок, пробормотал бы: «О, в самом деле! А вот Господь наш родился в хлеву!» Понимаешь, что-то в нем сразу тебя поражает. Помнишь господина Шпиннера, нашего первого учителя? Мы еще так мучили его... Помнишь, как он вдруг взглянет с такой обидой, строго и вместе с тем смиренно? Так вот у него такие же глаза. Может быть, его отец тоже был дровосеком, как у господина Шпиннера, и ему пришлось выбиваться в люди без всяких надежд, одним упорным смирением. Но, милый Эрнест, больше всего я боюсь будущего. Я так боюсь опуститься, поддаться и допустить какую-то духовную близость с человеком, которого инстинктивно презираю. Эта опасность усугубляется тем, что здесь все такое чужое и чувствуешь себя изолированной от сего света. А эта его отвратительная фамильярная бодрость! Я должна намекнуть Марте и Клотильде – этот бедный ребенок ужасно страдал всю дорогу от самого Ливерпуля – чтобы они держались от него подальше. Я решила быть с ним любезной и работать до изнеможения. Но только полная отчужденность, только абсолютная замкнутость...»
Это письмо монахини, которая приехала служить с Фрэнсисом Чисхолмом в миссии в Китае. Конечно, в церкви служат не ангелы, а обычные люди со своими страстями и грехами и борются со страстями, как и все мы, но если мы будем относиться к людям вот так, то как можно объяснить неверующим, что наша вера — это свет, любовь и милосердие к ближнему?
Наверное, против этого и боролся главный Фрэнсис. Боролся делом, а не с помощью проповедей и красивых слов, и часто те, кто смог узнать его ближе, постепенно понимали и принимали его.
Письмо той же монахини после того, как она уже перенесла много трудностей в новой миссии и вместе с Фрэнсисом помогала жителям во время чумы.
«Я только что сказала ему, что должна просить о переводе. Это случилось совершенно внезапно, как будто прорвалось все, что я подавляла в себе, но отчасти это прозвучало и как угроза. Я сама удивлялась себе, поражалась словам, которые говорила. Но мне представился подобный случай, и я не могла устоять. Мне хотелось сейчас же, немедленно ошеломить его, сделать ему больно. Но, милый мой Эрнест, я не стала от этого счастливее... После момента триумфа, когда я увидела его опечаленное лицо, мне стало еще тягостнее и беспокойнее. Я смотрю на безбрежные, пустынные серые пространства, так непохожие на наш уютный зимний пейзаж с его золотистым воздухом, бубенчиками санок, жмущимися друг к другу крышами домиков, – и мне хочется плакать... будто сердце мое разобьется. Меня побеждает его молчание, его способность стоически все переносить, не говоря ни слова. Я уже рассказывала тебе о его работе во время чумы, когда он расхаживал среди заразы и внезапной омерзительной смерти так беззаботно, словно прогуливался по главной улице своей ужасной шотландской деревни. И дело тут не только в его храбрости – именно простота этой храбрости и полное отсутствие малейшей мысли о себе придавали ей такой невероятный героизм. Когда его друг-доктор умер, он обнимал его, совершенно не думая о заразе, о том, что его щека забрызгана запекшейся кровью, которой кашлял под конец больной. А выражение его лица... Это сострадание и полнейшая самоотверженность... Оно пронзило мне сердце. Только моя гордость спасла меня от унижения заплакать у него на глазах! А потом я разозлилась. Самое досадное то, что я однажды написала тебе, что я его презираю. Эрнест! Я была не права – что за признание от твоей упрямой сестры! – я больше не могу презирать его. Я теперь презираю не его, а себя. Но его я ненавижу! И я не поддамся ему, не опущусь до его уровня, не покорюсь этой его простоте, которая действует мне на нервы. Две другие сестры уже покорены им. Они любят его – и это еще одно унижение, которое мне приходится переносить. Марта, тупая, безмозглая крестьянка, готова обожать любую сутану. Но Клотильда, застенчивая и робкая, краснеющая по самому ничтожному поводу, очень деликатная, милая и тонко чувствующая, тоже совершенно предана ему. Во время своего вынужденного карантина она сделала ему толстое стеганое покрывало на постель, мягкое и теплое, просто великолепное. Она отнесла покрывало Иосифу, его слуге, и попросила положить на постель отца – она так скромна, что в его присутствии не могла бы произнести слово «постель» даже шепотом. Иосиф улыбнулся: «Мне оченьжаль, сестра, но у него нет постели». По-видимому, он спит на голом полу, укрываясь только своим пальто – зеленоватым одеянием неопределенного возраста, которое он очень любит и о котором гордо говорит, поглаживая его протершиеся и обтрепавшиеся рукава: «Невероятно, но факт! Оно у меня с тех пор, когда я еще был студентом в Холиуэлле». Марта и Клотильда провели на кухне настоящее дознание: они убеждены, что он не заботится о себе, и это их страшно нервирует и волнует. У них были такие лица, как у шокированных старых дев, и я чуть не расхохоталась, когда они мне сообщили (я и без них это отлично знала), что он ест только черный хлеб, картошку и соевый творог. «Иосифу приказано варить котелок картошки», – прошептала Клотильда, – и класть ее в плетеную корзинку, а когда он голоден, он ест холодную картошку, макая ее в соевый творог. И очень часто картошка прокисает, прежде чем он доест всю корзину». – «Ужасно, да? – ответила я резко. – Но некоторые желудки никогда не знали хорошей пищи, им вовсе не трудно обходиться без нее». – «Да, преподобная мать», – пробормотала Клотильда, вспыхнув, и удалилась. Она согласилась бы на целую неделю епитимьи, лишь бы увидеть, что он хоть раз съел хороший горячий обед. О Эрнест, ты знаешь, как я ненавижу примерных, виляющих хвостами монахинь, которые в присутствии священника закатывают белки и тают в подобострастном экстазе. Никогда, никогда я не опущусь до этого. Я поклялась в этом в Кобленце, когда постригалась, потом еще раз в Ливерпуле, и я сдержу свою клятву... даже в Байтане. Но соевый творог! Ты никогда не столкнешься с ним. Это жидкая розоватая бурда, отдающая застоявшейся водой и древесными опилками!»
И наконец, она уже искренне просит прощения у Фрэнсиса, преодолевая презрение и гордость и понимая, что не зря их свел вместе Божий промысел.
«В неясном сумеречном свете ее лицо заливалось бледностью. Отец Чисхолм не мог видеть нервного тика у нее на щеке, но чувствовал какую-то странную напряженность ее фигуры. Она сказала бесцветным голосом:
– Мне надо поговорить с вами.
– Да?
– Несомненно, вам будет унизительно слушать меня, но я должна сказать вам. Я... Простите меня.
Слова, сначала выдавливаемые насильно, потом полились беспорядочным потоком, набирая скорость.
– Я горько, я мучительно сожалею о своем поведении в отношении вас. С первой нашей встречи я вела себя постыдно, греховно. Во мне сидит дьявол гордыни. Он всегда был во мне, еще с самого раннего детства, когда я бросала вещи в голову моей няни. Вот уже столько недель я хочу прийти к вам, сказать вам... но моя гордыня, моя упорная злоба не пускала меня. Эти последние десять дней я плакала о вас в душе. Это третирование, эти унижения, которые вы терпели от грубого светского, приверженного к земным благам священника, который недостоин развязать шнурки на ваших ботинках... Отец, я ненавижу себя – простите, простите меня...
Ее голос оборвался, она припала к земле и зарыдала, закрыв лицо руками. Все краски в небе поблекли, только за вершинами гор светился еще зеленоватый отблеск вечерней зари. Он быстро угас, и милосердный сумрак окутал их. Прошло какое-то время, одинокая слеза скатилась по ее щеке.
– Теперь вы не покинете миссию?
– Нет-нет... – У нее разрывалось сердце. – Если вы позволите мне остаться. Я никогда не знала никого, кому я так хотела бы служить. Я никогда не знала души лучше, возвышеннее вашей.
– Ш-ш-ш... дитя мое. Я бедное и ничтожное создание... Вы были правы... я простой человек...
– Отец, сжальтесь надо мной... –Земля приглушала ее рыдания.
– А вы знатная дама. Но в глазах Бога мы оба с вами дети. Если мы сможем работать вместе и помогать друг другу...
– Я буду помогать вам чем только смогу. Одно я, во всяком случае, могу сделать. Мне ничего не стоит написать брату. Он отстроит заново нашу церковь... восстановит миссию. Он очень богат, он с радостью сделает это. Если только вы поможете мне, поможете мне побороть мою гордыню.
Они долго молчали. Ее рыдания стали затихать. Великое тепло переполнило его сердце. Он взял ее за руку, чтобы поднять с земли, но она не хотела вставать. Тогда он встал на колени рядом с ней и, не молясь, стал смотреть в чистую мирную ночь. Оттуда, из этой ночи, сквозь века, тоже стоя на коленях среди теней смотрел на них другой бедный и простой человек.»Мне кажется, это очень важный момент — Фрэнсис часто выглядит слишком простым, не вписывается в образ правильного священника, иногда высказывает какие-то бунтарские, почти еретические суждения, но для тех, кто готов открыть свое сердце, он открывается с другой стороны. С самим собой он тоже честен, и молится тоже честно, и надеется на то, что Господь будет милосерднее, чем люди.
«Если бы он только мог верить, как верил Ансельм, который без всякой внутренней борьбы, легко и улыбчиво принимал все, начиная от Адамова ребра до менее вероятных по дробностей о пребывании Ионы в чреве китовом! Он, Фрэнсис, тоже верил, верил, верил... только вера его не на поверхности, она живет глубоко, в самой глубине души... она живет усилием его любви; чтобы верить, ему надо без передышки работать в своих трущобах, после посещения которых он стряхивает с одежды блох в пустой ванне...но ему никогда не бывает легко верить, никогда... разве только когда он сидит со своими хворыми и калеками и видит их больные пепельно-серые лица. Жестокость испытания, которому сейчас подвергалась его вера, изнуряла его душу, убивала в нем радость молитвы».
И так всю жизнь — подниматься и падать, терять радость и находить, всю жизнь Фрэнсис борется с собой, со своим гневом, с унынием, иногда и с неверием, пытается изменить что-то в церковных правилах, но не сдается и внутренне остается с Господом. Думаю, Арчибальд Кронин прежде всего хотел подчеркнуть именно это, чтобы читатели полюбили Фрэнсиса за честность и глубокую внутреннюю веру в Бога и в людей. А может быть, Кронин здесь высказывал и свои религиозные убеждения, которые не всегда вписывались в католические догматы. Не могу сказать, что я их полностью разделяю, и, что важнее, стою в православной вере и знаю, что мое спасение именно там. И в то же время, Фрэнсис Чисхолм (а с ним и Кронин, наверное) без сомнений прав в том, что невозможно говорить о любви к Богу и с презрением относиться к человеку.
Еще одна история, последняя в книге, связана с секретарем епископа монсеньором Слитом. Он приехал на приход к Фрэнсису на закате его жизни, когда Фрэнсис служил в Шотландии у себя дома и опекал своего единственного кровного родственника, мальчика Эндрю. Слит уже решился написать отчет о том, что Фрэнсис стареет и высказывает ненадлежащие суждения, и на приход нужно поставить нового священника, а Эндрю вообще нужно отправить в приют.
«Закончив ужин, Слит легко поднялся и без всякой видимой цели опять занял свое место на тощем коврике у камина. Широко расставив ноги и заложив руки за спину, он разглядывал, впрочем незаметно, своего престарелого собрата. Отец Чисхолм все еще сидел за столом с видом терпеливого ожидания.
«Боже милосердный, – думал монсеньор Слит, – что за жалкий представитель нашего сословия этот обтрепанный старик в грязной сутане с засаленным воротником! Какая у него желтая высохшая кожа!»
Одну щеку отца Чисхолма обезобразил шрам от удара кнутом, который выворачивал нижнее веко. Он, казалось, тянул его голову вниз и вбок, а шея была постоянно искривлена усилием хоть как-то восполнить хромоту – он припадал на одну ногу. Из-за этого наклона головы в тех редких случаях, когда отец Чисхолм поднимал глаза, обычно опущенные, его взгляд был как-то неприятно проницателен, и это приводило других в замешательство. Слит откашлялся. Он решил, что теперь настала пора заговорить, и, придав своему голосу нотку сердечности, спросил:
– Давно ли вы здесь, отец Чисхолм?
– Двенадцать месяцев.
– Ах да! Со стороны его милости было очень любезно послать вас сюда, в ваш родной приход, после вашего возвращения.
– Это и его родной приход тоже!
Слит учтиво склонил голову.
– Да, да! Я знаю, что его милость разделяет с вами честь быть здешним уроженцем. Постойте-ка... Сколько же вам лет, отец Чисхолм? Почти семьдесят, так? Отец Чисхолм кивнул и со стариковской гордостью мягко добавил:
– Я не старше, чем Ансельм Мили. Такая фамильярность заставила Слита нахмуриться, но он тут же снисходительно, с оттенком сочувствия, улыбнулся.
– Несомненно. Но жизнь обошлась с вами несколько иначе. Короче говоря, – произнес он и выпрямился, твердый, но отнюдь не жестокий, – епископ и я, мы оба считаем, что вы должны быть вознаграждены за долгие годы вашей преданной службы. Словом, что вам пора уйти на покой.
С минуту длилась полная тишина.
– Но у меня нет никакого желания уходить на покой.
– Тяжкий долг заставил меня приехать сюда, чтобы провести расследование и сообщить о результатах его милости. Но есть некоторые факты, на которые нельзя смотреть сквозь пальцы. –Слит благоразумно уставился в потолок.
– Какие именно?
– Шесть... десять... дюжина фактов! Не мне перечислять ваши... ваши восточные эксцентричности. – Слит уже не скрывал своего раздражения.
– Мне очень жаль. – Слабая искра зажглась в глазах старика. – Но хорошо, что вы помните, что я провел тридцать пять лет в Китае.
– Дела вашего прихода безнадежно запутаны.
– Уж не наделал ли я долгов?
–Откуда нам знать! Вы уже полгода не шлете отчетов о церковных сборах, – заговорил быстрее Слит и повысил голос. – Все у вас так... так... не по-деловому...
...Мягко выражаясь, вы, по-видимому, утратили способность управлять душами.
– Но... – взволнованно начал отец Чисхолм, однако затем спокойно продолжил: – Я вовсе не хочу управлять ничьими душами.
Слит покраснел еще сильнее. Он совсем не собирался вступать в богословскую дискуссию с этим выжившим из ума стариком.
– Кроме того, остается нерешенным вопрос об этом мальчике, которого вы так неосмотрительно усыновили.
– Кто же позаботится о нем, если не я?
– Наши сестры-монахини в Рэлстоуне. Это лучший приют для сирот во всем приходе.
Отец Чисхолм опять поднял глаза, приводившие монсеньора в замешательство.
– А вы хотели бы провести свое детство в этом приюте?
– Зачем переходить на личности, отец! Я уже сказал... даже если принять во внимание все обстоятельства... и в этом случае ситуация является крайне ненормальной и ей надо положить конец. Кроме того, – развел он руки, – если вы уедете отсюда, то его все равно придется поместить куда-нибудь.
– Вы, по-видимому, твердо решили избавиться от нас. А меня тоже отдадут на попечение монахинь?
– Конечно нет. Вы можете поехать в приют для престарелых священников в Клинтоне. Это идеальное пристанище для отдыха.
Старик даже рассмеялся сухим отрывистым смехом:
– У меня будет достаточно времени для идеального отдыха, когда я умру. А пока я жив, я не желаю очутиться в обществе целой массы престарелых священников. Может быть, вам это покажется странным, но я никогда не мог выносить духовенство в больших дозах.
Слит только криво улыбнулся:
— Мне ничто не покажется странным в вас, отец. Простите меня, но ваша репутация еще до вашего отъезда в Китай... вся ваша жизнь... была своеобразной, чтобы не сказать большего.
Наступило молчание.
Отец Чисхолм тихо произнес:
– Я дам отчет за свою жизнь Богу.
Слит опустил глаза. Он был огорчен своей неучтивостью. Он зашел слишком далеко. Будучи холодным по природе, Слит, однако, старался быть всегда справедливым, даже деликатным. У него было достаточно такта, чтобы почувствовать себя неловко.
– Естественно, я не беру на себя смелость судить или допрашивать вас. Ничего еще не решено. Поэтому-то я и приехал сюда. Посмотрим, что покажут ближайшие дни. – Он шагнул к двери. – Теперь я пойду в церковь. Не беспокойтесь, пожалуйста, я знаю дорогу, – принужденно улыбнулся Слит и вышел».«В тот вечер монсеньор Слит неосмотрительно начал спор, от которого старик уклонился с поразительной легкостью. Под конец Слит разозлился и вспылил:
– У вас очень странное представление о Боге!
– У кого из нас есть какое-то представление о Боге? – улыбнулся отец Чисхолм. – Наше слово «Бог» – это чисто человеческое слово... Оно выражает наше поклонение Создателю. Если оно у нас есть, мы увидим Бога... не беспокойтесь.
К своей досаде, Слит почувствовал, что краснеет:
– По-видимому, вы не очень-то считаетесь со Святой церковью.
– Напротив... всю свою жизнь я радовался, чувствуя ее руки, поддерживающие меня. Церковь – наша великая Мать, ведущая нас вперед... нас, кучку пилигримов, идущих сквозь ночь. Но может быть, сть и другие матери. А может быть, есть и какие-то бедные, одинокие пилигримы, которые одни, спотыкаясь, идут к дому.
Этот разговор не на шутку расстроил Слита: ночью ему приснился страшный, безобразный кошмар. Ему снилось, что, пока дом был погружен в сон, его ангел-хранитель и ангел-хранитель отца Чисхолма оставили на часок свои обязанности и спустились в столовую выпить по стаканчику. Ангел Чисхолма был хрупким созданием херувимского вида с розовыми щечками, но его, Слита, ангел был уже пожилой, с недовольными глазами и сердито взъерошенными крыльями. Уложив крылья на подлокотники кресел и потягивая свои напитки, они обсуждали своих теперешних подопечных.
Чисхолм, хоть и был обвинен в сентиментальности, отделался легко, но он, Слит, был буквально разодран в клочья. Он обливался потом во сне, слушая, как его ангел расправлялся с ним и предал наконец заключительному проклятию:
– Из всех, которые у меня когда-либо были, это один из худших... Он полон предрассудков, педант, слишком тщеславен, а хуже всего то, что он зануда.
Слит проснулся в своей темной комнате от испуга. Какой мерзкий, отвратительный сон. Он дрожал, голова болела. Он не так глуп, чтобы верить подобным кошмарам, совершенно не похожим на хорошие добрые сны вроде сна фараоновой жены; не больше доверяет он и гнусным извращениям мыслей, приходящим в голову наяву. Слит яростно отмахнулся от этого сна, как от нечистой мысли. Но сейчас, когда он стоял у окна, сон снова преследовал и изводил его: «...полон предрассудков, педант, слишком тщеславен, а хуже всего то, что он зануда».
По-видимому, он неправильно истолковал намерения Эндрю, так как мальчик вышел из беседки не со змеем, а с большой плетеной корзинкой. С помощью Дугала он начал укладывать в нее свежесорванные сливы и груши. Когда это было сделано, мальчик двинулся к дому, неся длинную корзину на руке. У Слита появилось непреодолимое желание скрыться. Он чувствовал, что корзина была предназначена для него. Ему это претило, он испытывал какое-то смущение, смутное и нелепое. Стук в дверь заставил его встряхнуться и собраться с мыслями.
– Войдите.
Эндрю вошел в комнату и поставил фрукты на комод. Со стыдливой застенчивостью человека, знающего, что ему не доверяют, он передал слова, которые ему поручили сказать и которые он всю дорогу старался запомнить:
– Отец Чисхолм надеется, что вы примете эти фрукты. Сливы очень сладкие, а груши уже самые последние у нас.
Монсеньор Слит пристально посмотрел на мальчика, пытаясь понять, была ли последняя фраза намеренно двусмысленной.
– Где отец Чисхолм?
– Внизу. Он ждет вас.
– А моя машина?
– Дугал только что подал ее к парадной двери.
Наступило молчание. Эндрю начал нерешительно двигаться к выходу.
– Подожди! – Слит выпрямился. –А ты не думаешь, что было бы вежливее... если бы ты отнес фрукты вниз и поставил их в мою машину? Мальчик вспыхнул и послушно повернулся. Когда он поднимал корзину с комода, одна слива упала и закатилась под кровать. Побагровев, он наклонился и неуклюже достал ее оттуда. Гладкая кожица лопнула, и тонкая струйка сока потекла у него по пальцам.
Слит смотрел на него, холодно улыбаясь:
– Эта слива уже не годится, правда?
Ответа не последовало.
– Я сказал, эта слива не годится, да?
–Нет, сэр.
Странная бледная улыбка Слита стала явственнее.
– Ты необычайно упрямый ребенок. Я наблюдал за тобой всю неделю. Ты упрям и плохо воспитан. Почему ты не смотришь на меня?
С громадным усилием мальчик оторвал глаза от пола. Встретив взгляд Слита, он задрожал, как нервный жеребенок.
– Если ты не можешь смотреть прямо на человека, значит у тебя нечиста совесть. К тому же это невежливо. Им придется переучивать тебя в Рэлстоуне.
Снова наступило молчание. Лицо мальчика побелело. Монсеньор Слит, все еще улыбаясь, облизал губы.
– Почему ты не отвечаешь? Потому, что ты не хочешь ехать в приют, да?
Мальчик ответил, запинаясь:
— Я не хочу туда ехать.
– О! Но ведь ты хочешь делать, как надо?
– Да, сэр.
– Тогда ты туда поедешь, и очень скоро поедешь, это я могу тебе сказать точно. Ну а теперь можешь поставить фрукты в мою машину. Если, конечно, ты сумеешь сделать это, не рассыпав их все.
Когда мальчик ушел, монсеньор Слит остался недвижимым, губы его застыли, твердые и прямые, словно отлитые из металла. Кулаки опущенных рук сжались. С тем же окаменевшим лицом он двинулся к столу. Слит сам не мог поверить, что способен на такой садизм. Но именно эта жестокость очистила его душу, изгнала из нее тьму. Не колеблясь, как что-то неизбежное, он взял составленный отчет и порвал его в клочки. Его пальцы быстро, с какой-то методичной яростью рвали полоски бумаги. Он отбросил разодранные и скрученные обрывки, безжалостно разбросал их по полу. Потом застонал и упал на колени.
– О Господи! – произнес он просто и умоляюще. – Господи, дай мне научиться чему-нибудь у этого старика. И, Господи, милый... Не давай мне быть занудой!»10 понравилось
193

Комментарии 0
Ваш комментарий
, чтобы оставить комментарий.
Комментариев пока нет,
ваш может стать первым