Отзывы о книге Волоколамское шоссе
Tin-tinka26 августа 2023Уроки генерала Панфилова
Про эту книгу я узнала случайно, до этого ее название даже не встречала, но, мельком увидев среди старых рецензий друзей по ЛЛ, добавила в виш-лист с мыслью, что когда-нибудь надо почитать. Потом прочла вторую рецензию, написанную столь вдохновенно, что наводит на мысль о том, что откладывать эту вещь точно не стоит, и вот я открыла для себя, возможно, лучшую книгу этого года, из военного цикла точно. В чем же обаяние данного литературного произведения, чем оно выделяется для меня среди множества иных драматических произведений о Второй мировой войне? Думаю, тут сочетание нескольких факторов: выдающиеся, харизматичные фигуры реальных военных - генерала Панфилова и старшего лейтенанта Баурджана Момыш-Улы, мастерство писателя, подчеркивающего яркие контрасты того сложного времени, закручивающего психологические интриги, заставляющего волноваться за персонажей и радоваться их победам, мучиться от происходящей жестокости и пытаться понять обстоятельства военного времени, отменяющего гуманистические ценности. Ну и, конечно, профессиональная озвучка Вячеслава Герасимова, оживившего героев, позволившего явно ощутить их рядом с собой, так что поклонники аудиокниг не должны проходить мимо этого произведения.
Данная книга позволяет лучше узнать психологию военных, она первая, среди прочитанных мной, говорит о стратегии, о тактике боя, об уме командующего, который является основным оружием на войне. Главные герои тут не просто посылают солдат на смерть со словами «держитесь, ребятки», они обдумывают ситуацию и ищут лучшие варианты, они учатся на ошибках, придумывают новые ходы и стараются обмануть врага.
Я вспомнил все, чему мы обучались, вспомнил завет Панфилова: «Нельзя воевать грудью пехоты… Береги солдата. Береги действием, огнем…»
Не повторял ли нам Панфилов, что всегда, при всех обстоятельствах, командир обязан думать, размышлять?
Победа куется до боя — этому учил Панфилов. Это, как и многое другое, я воспринял от него.
Панфилов улыбнулся, будто угадав, о чем я подумал. — Мои войска, — сказал он, — это моя академия… Это относится и к вам, товарищ Момыш-Улы. Ваш батальон — ваша академия. Нуте, чему вы научились?
— Видите, товарищ Момыш-Улы, даем бой нашему уставу. Ведь уставы создает война, опыт войны. Существующий устав отразил опыт прошлых войн. Новая война его ломает. В ходе боев его ломают доведенные до крайности, до отчаяния командиры. Вы сами, товарищ Момыш-Улы, его ломали… Панфилов приостановился, глядя на меня, давая мне возможность вставить слово, возразить, но я по-прежнему лишь слушал. — Ломали, а потом докладывали об этом мне. Я докладывал командующему армией. Он докладывал выше… Таким образом, прежде чем новый устав выкристаллизуется, прежде чем он будет подписан, тысячи командиров уже создают в боях этот новый устав.
Я смотрел на карту, следил за карандашом генерала, за планом боя, еще зыбким, вырисовывающимся лишь в некоторых главных очертаниях, планом, что открывал мне Панфилов. Не скрывая трудностей, он создавал во мне уверенность. Держать дороги… Месяц-полтора проманежить немцев… Это уже не ошеломляло, уже воспринималось как продуманная большая задача.
Много размышлений о настроениях среди бойцов, подчеркивается важность морального духа как основы всего. Создается впечатление, что именно в этом заключен главный фактор победы или проигрыша и ничто так не тревожит комбата Момыш-улы, как стойкость и мужество солдат, лишившись которых батальон, даже будучи полностью укомплектован и хорошо вооружён, теряет все свои преимущества.
Вы пустили слезу: примите нас. Москва слезам не верит. Не верю и я. Мой приказ остается неизменным: ни один трус, бежавший с рубежа, не войдет в расположение батальона.
Я помчался к лесу. Издали он казался пустым. Неужели действительно пуст? Неужели паника? Неужели он, мой булат, мой батальон, рассыпался в один миг? Тогда незачем жить! Но не верю, не верю.
— Аксакал, зачем вы так рисковали? Зачем стояли на виду? — Это, Джалмухамед, не пустой риск. Это долг… Моя профессиональная обязанность. В мыслях добавляю: «Мы с тобой люди военные, люди высокой профессии. Утрата жизни — естественное следствие нашего с тобой ремесла». Однако зачем это высказывать? Говорю: — Разве я мог уйти первым? Если побежит командир, бойцы обгонят его на пять километров. — Аксакал, вы должны беречь себя ради этих людей. Что будет с батальоном, если вы погибнете? В ответ я усмехаюсь: — Ты знаешь, этой ночью я свалился, погиб для батальона. И нашлись люди, которые вполне меня заменили.
Обдумывая сражения, Баурджан понимает, что война является психической, что с каждой стороны противники действуют прежде всего на психику солдат, стараясь внезапным нападением, мощностью удара или иными методами посеять панику, обратить в бегство людей, чтобы те и думать забыли сопротивляться, побросав свое оружие.
— Сам не могу понять, товарищ комбат… Это было, как бы сказать… как кирпичом по голове… И как будто уже я — не я… Перестал соображать… Он нервно передернул плечами. — Как кирпичом? — переспросил я. И передо мной вдруг вспыхнули слова, которых давно искала мысль. Удар по психике! В ту минуту я наконец-таки назвал по имени для самого себя тайну боя, тайну победы в бою. Удар по психике! По мозгу! По душе!
Удар по психике! Но ведь не существует же никаких икс-лучей для воздействия на психику. Ведь война ведется орудиями физического истребления, ведь они, эти орудия, поражают тело, а не душу, не психику. Нет, и душу! И после того, как поражена психика, как сломлен дух, можно гнать, настигать, убивать, пленять толпы врагов.
А Панфилов в этом городе, в комнате, куда явственно докатывался орудийный гром, с улыбкой спросил: «Ну-те, чему вы научились?» И сразу, с одного этого простого вопроса, мне передалась его немеркнущая спокойная уверенность.
Чему же, в самом деле, я научился? А ну, была не была, выложу самое главное. Я сказал: — Товарищ генерал, я понял, что молниеносная война, которую хотят провести против нас немцы, есть война психическая. И я научился, товарищ генерал, бить их подобным же оружием. — Как вы сказали: психическая война? — Да, товарищ генерал. Как бывает психическая атака, так тут вся война психическая… — Психическая война… — выговорил он, будто раздумывая вслух. — Нет, это слово, товарищ Момыш-Улы, не объемлет, не охватывает нынешней войны. Наша война — шире. Но если вы имеете в виду такие вещи, как танкобоязнь, автоматчикобоязнь, окружениебоязнь и тому подобное (Панфилов употребил именно эти странноватые словосочетания, которые я тогда впервые услышал), то вы, безусловно, правы.
— Комбат! — Толстунов всегда называл меня так. — Комбат! Ты зачем здесь? Ложись! — Сам ложись! Мы бросились наземь. — Комбат, ты зачем здесь? — А ты зачем? — По должности… Его карие глаза улыбались. Черт возьми, неужели он распознал мои мысли о нем? — По должности? — Да. Бойцу веселей, когда к нему забежишь. Он думает: тут, значит, не страшно… Близко трахнул снаряд. Комбат и инструктор пропаганды распластались, стараясь куда-нибудь втиснуть головы. Обдало воздушной волной.
Я заглянул еще в два-три окопа, где только что побывал Толстунов. Да, бойцы были там спокойнее, веселей. Так парировали мы, командиры и политработники, «психическую» бомбардировку немцев. Так шел этот бой, в котором ни один из бойцов не произвел еще ни одного выстрела.
Поэтому так строг комбат к тем, кто поддается панике, тем, кто теряет голову и может послужить «спусковым крючком», запустившим волну «драпа», к бойцу, бросившему товарищей, нарушившему приказ.
Эта тема жесткости, даже жестокости к своим же проходит красной чертой через все произведение, писатель раз за разом поднимает этот вопрос, заставляя героя делать выбор, столь сложный и неоднозначный. Заслуживает ли снисхождения тот, кто лишь на несколько минут потерял самообладание, или бежавший с поля боя - дезертир, которого нужно судить по законам военного времени? Какую ответственность несет командир, чьи бойцы разбежались? Можно ли укрепить дух солдат, расстреляв перед строем их товарища, их самих превратив в безжалостных палачей? Насколько же сложно читателю принять такую правду жизни, ведь до последнего надеешься, что оступившегося бойца помилуют, а он, «перевоспитавшись», проявит себя с лучшей стороны.
— Товарищи бойцы и командиры! Люди, что стоят перед вами, побежали, когда я крикнул: «Тревога!» — и подал команду: «В ружье!» Через минуту, опомнившись, они вернулись. Но один не вернулся — тот, кто был их командиром. Он прострелил себе руку, чтобы ускользнуть с фронта. Этот трус, изменивший Родине, будет сейчас по моему приказанию расстрелян. Вот он! Повернувшись к Барамбаеву, я указал на него пальцем. Он смотрел на меня, на одного меня, выискивая надежду. Я продолжал: — Он любит жизнь, ему хочется наслаждаться воздухом, землею, небом. И он решил так: умирайте вы, а я буду жить. Так живут паразиты — за чужой счет.
Винтовки вскинулись и замерли. Но одна дрожала. Мурин стоял с белыми губами, его прохватывала дрожь. И мне вдруг стало нестерпимо жалко Барамбаева. От дрожащей в руках Мурина винтовки словно неслось ко мне: «Пощади его, прости!» И люди, еще не побывавшие в бою, еще не жестокие к трусу, напряженно ждавшие, что сейчас я произнесу: «Огонь!», тоже будто просили: «Не надо этого, прости!»
Я видел широченную спину Галлиулина, головой выдававшегося над шеренгой. Готовый исполнить команду, он, казах, стоял, целясь в казаха, который тут, далеко от родины, был всего несколько часов назад самым ему близким. От его, Галлиулина, спины доходило ко мне то же: «Не заставляй! Прости!»
Я человек. Все человеческое кричало во мне: «Не надо, пожалей, прости!» Но я не простил. Я командир, отец. Я убивал сына, но передо мной стояли сотни сыновей. Я обязан был кровью запечатлеть в душах: изменнику нет и не будет пощады!
Я хотел, чтобы каждый боец знал: если струсишь, изменишь — не будешь прощен, как бы ни хотелось простить. Напишите все это — пусть прочтут все, кто надел или готовится надеть солдатскую шинель. Пусть знают: ты был, быть может, хорош, тебя раньше, быть может, любили и хвалили, но каков бы ты ни был, за воинское преступление, за трусость, за измену будешь наказан смертью.
Что произошло с батальоном? Не убил ли я вчера, расстреляв перед строем изменника, бежавшего ради спасения своей жизни, не убил ли я этим залпом великую силу любви к жизни, не подавил ли великий инстинкт самосохранения?
Неужели воля к жизни, инстинкт сохранения жизни — могучий первородный двигатель, свойственный всему живому, — проявляется только в бегстве? Разве он же, этот самый инстинкт, не разворачивается вовсю, не действует с бешеной яростью и мощью, когда живое существо борется, дерется, царапается, кусается в смертельной схватке, защищается и нападает? Нет, в этой небывалой войне за будущее нашей Родины, за будущее каждого из нас, любовь к жизни, воля жить, неистребимый инстинкт самосохранения должен стать для нас не врагом, а другом. Но как пробудить и напрячь его?
— Хочешь вернуться домой, обнять жену, обнять детей? — Сейчас не до дому… надо воевать. — Ну а после войны? Хочешь? — Кто не захочет… — Нет, ты не хочешь! — Как не хочу? — От тебя зависит — вернуться или не вернуться. Это в твоих руках. Хочешь остаться в живых? Значит, ты должен убить того, кто стремится убить тебя. А что ты сделал для того, чтобы сохранить жизнь в бою и вернуться после войны домой? Из винтовки отлично стреляешь? — Нет. — Ну вот… Значит, не убьешь немца. Он тебя убьет. Не вернешься домой живым.
Я продолжал: — Когда я расшвыриваю жидкий накат в твоем окопе, я делаю это для тебя. Ведь там не мне сидеть. Когда я ругаю тебя за грязную винтовку, я делаю это для тебя. Ведь не мне из нее стрелять. Все, что от тебя требуют, все, что тебе приказывают, делается для тебя. Теперь понял, что такое Родина? — Нет, товарищ комбат. — Родина — это ты! Убей того, кто хочет убить тебя! Кому это надо? Тебе, твоей жене, твоему отцу и матери, твоим детям! Я не употреблял термина «инстинкт», но взывал к нему, к могучему инстинкту сохранения жизни. Я стремился возбудить и напрячь его для победы в бою. — Враг идет убить и тебя и меня, — продолжал я. — Я учу тебя, я требую: убей его, сумей убить, потому что и я хочу жить. И каждый из нас велит тебе, каждый приказывает: убей — мы хотим жить! И ты требуешь от товарища — обязан требовать, если действительно хочешь жить, — убей! Родина — это ты. Родина — это мы, наши семьи, наши матери, наши жены и дети. Родина — это наш народ. Может быть, тебя все-таки настигнет пуля, но сначала убей! Истреби, сколько сможешь! Этим сохранишь в живых его, и его, и его (я указывал пальцем на бойцов) —бойцов) — товарищей по окопу и винтовке!
Может быть, моя речь была несколько наивна, но в ту минуту мне казалось: я достиг своего. Не поступаясь ни долгом, ни честью, люди освобождались от навязчивого, придавливающего слова «умереть».
При этом вовсе не создается впечатление бесчеловечной системы, наоборот, в книге очень много рассуждений о необходимости беречь солдата, мыслей генерала Панфилова о том, что крутой нрав стоит усмирять, что право на ошибку имеют все, что обращаться с людьми необходимо вежливо и прислушиваться к их мнению.
Я вызвал командиров рот, указал участки обороны. — Кладите бойцов в оборону. И пускай спят. Часовых не ставить. Вы будете часовыми.
— Товарищ комбат, к вам, — доложил Рахимов. — Из штаба подполковника Хрымова. Я приподнялся, сел на своей кошме. — Вы командир батальона? — не здороваясь, спросил капитан. — Я. — Почему допустили такое безобразие? У вас все спят. — Хорошо, что спят. Я приказал спать. — Это недопустимо… Это нарушение устава! Это преступление! И давай меня честить. Позже я близко узнал этого капитана. Он был добродушным, честным, хотя и недалеким офицером, но той ночью наше первое знакомство оказалось далеко не добрым.
А я уже не старался сдерживаться. Ругал недостойную, дрянную привычку иных командиров, которые с легким сердцем оставляют без патронов и хлеба чужих — то есть не своей роты, не своего полка — солдат. — Вашему командиру наплевать на судьбу чужого батальона, — кричал я, — наплевать, что мои люди голодны! Хоть бы прислал патронов! Если завтра нас тут перебьют, как кур, ваш командир даже не почешется! Синицын все темнел с лица, все хмурился. Наконец попытался меня оборвать: — Вы не имеете права так говорить о старших…
Я отрезал: — Убирайтесь из расположения батальона! Передайте вашему командиру, что я задачу выполню. Сложим на этом поле головы, но выполним. Больше с вами разговаривать не желаю. Рахимов, проводи гостей! Не прощаясь, я улегся, накинул шинель, повернулся к стенке шалаша. Разумеется, моя резкость была недопустима. Следовало вести себя по-иному. Но несдержанность — мой недостаток. В оправдание мне нечего сказать. Или скажу, пожалуй, вот что: если вы ищете человека без слабостей, ошибок, недостатков, человека без острых краев и недостатков, человека без острых краев и углов, то со мной тратите время даром.
Под утро из полка Хрымова к нам прибыла повозка. Штаб полка прислал несколько ящиков патронов и два ведра вареного мяса. Я обрадовался патронам, но сокрушенно смотрел на куски мяса. Два ведра! Это на батальон-то, на пятьсот голодных ртов!
Неожиданно доктор захныкал: — Я устал… Я не дойду… Захотелось прикрикнуть, окриком вернуть ему мужество, выдержку. Но вместе с тем подумалось: ведь он же достойно выполнил свой долг, наслушался стонов, нагляделся крови, оперировал, перевязывал, вовремя вывез раненых. Нет, нельзя воздействовать только криком. Я соскочил с седла. — Доктор, садитесь на Лысанку. А я пойду пешком. Давайте я подержу вам стремя. Подержать стремя — это, по нашему казахскому национальному обычаю, знак уважения, почесть.
Подошел Бозжанов. — Аксакал, — сказал он по-казахски, — случилось нехорошее. Его скулы, обычно незаметные, прикрытые жирком, теперь резко обозначились под кожей. Доброе лицо было растерянным. Неужели действительно обрушилось новое несчастье? — Ну… Что такое? — Брошены раненые. — Как брошены? Откуда ты знаешь? — Сейчас разговаривал с доктором. Фура отстала и где-то потерялась. А он и несколько санитаров пошли с батальоном. Я вскочил. Как? Этого еще не хватало! Мы, мой батальон, дошли до подлости, предали, бросили раненых!
— Где раненые? — спросил я. — Где санитарная фура? — Я не ездовой… Не знаю… — Не знаете? Не знаете, где раненые, которые доверены вам? — Не знаю… — Голос Беленкова внезапно стал плаксивым. — Фура отстала… Мы пошли со всеми… Я думаю, что она нагонит… — Когда это случилось? — Уже часа два прошло. — Почему вы не доложили мне? Вы обесчестили себя, предали товарищей, проливших свою кровь…
Я сказал: — Товарищи! Военврач Беленков бросил наших раненых. Санитарная повозка осталась где-то позади, в лесу. Сейчас мы пойдем обратно — туда, где остались раненые. Пойдем всей колонной, дробить силы нельзя. Командиры рот, разъясните бойцам, что мы идем на выручку наших беспомощных брошенных товарищей.
Потолковав еще немного с фельдшером, я пошел к фуре. Мои глаза встретились с черными глазами Дордия. — Товарищ комбат, — выговорил Дордия, — я знал… — Он передохнул. — Знал, что вы вернетесь.
— Беленков, выйдите из строя! — произнес я. Он метнул взгляд по сторонам, хотел, видимо, запротестовать, но все же шагнул вперед, нервно оправил висевшую на боку медицинскую сумку. Я отчеканил: — За трусость, за потерю чести, за то, что бросил раненых, отстраняю Беленкова от занимаемой должности. Он недостоин звания советского командира, советского военного врача. Беленков! Снять знаки различия, снять медицинскую сумку, снять снаряжение!
Здесь я главнокомандующий всеми Вооруженными Силами Советского Союза. На этом куске земли, где впереди и сзади, справа и слева находится враг, я здесь… — Я не мог найти слова. — Я — советская власть! Вот кто я такой, командир батальона, отрезанного от своих войск. А ты, жалкий трусишка, говоришь, что я не имею права. Я имею право не только разжаловать тебя, не только расстрелять за измену долгу, но и на куски разорвать.
Волнуясь, невольно встав со стула, я воспроизвел перед Панфиловым эту мою речь. Вот тут-то, именно в этот, казалось бы, самый драматический момент он начал смеяться. — Так и сказали: «Я — советская власть»? — Да, товарищ генерал. — Так и пальнули: «Я — главнокомандующий?» — Да. — Ой, товарищ Момыш-Улы, лошадиная доза…
— Что же ты подумал? Что я был убит? Почему не смотришь на меня? Синченко с усилием поднял голову. — Отвечай: подумал, что я был убит? Почему же ты не вынес моего тела? Я наотмашь ударял этими беспощадными вопросами. Ответом было лишь молчание. — Убирайся, — сказал я. — Убирайся вон из батальона! — Куда же, товарищ комбат? — Куда угодно! Бросил нас в бою, так не смей к нам возвращаться! Уходи!
Бозжанов поднялся, ушел. Минуту спустя вернулся. — Сидит во дворе, — сообщил он. Я не откликнулся. Бозжанов вновь вышел, вновь вернулся. — И Лысанка привязана. Можно, товарищ комбат, дать ей сена? — Дай: Бозжанов выглянул в сени. Наружная дверь, ведущая из сеней во двор, была, видимо, распахнута. Он крикнул: — Синченко! Задай Лысанке корма! Я промолчал. Ни единым словом не противореча мне, Бозжанов боролся за судьбу коновода.
Я сказал: — Брудный, садись. Получи пачку махорки… Синченко, налей чаю лейтенанту… Донесся едва слышный вздох Бозжанова. Так была отпущена вина коновода. О ней больше не заговаривали. Мы блюли завет: отпущенного не поминать.
Вообще Панфилов предстаёт этаким идеалом умного, волевого и в тоже время сердечного генерала, который своим примером воспитывает командный состав, кого уважают и любят обычные бойцы.
Так, например, относительно Донских он спросил: — Письмо домой, его родным, вы написали? — Нет, товарищ генерал. — Напрасно. Нехорошо, товарищ Момыш-Улы, не по-солдатски. И не по-человечески. Напишите, пожалуйста. И в комитет комсомола напишите.
А ну, скажи: как встретили? Вскочив, адъютант радостно сказал: — Грудью встретили, товарищ генерал. Странные, крутого излома, черные панфиловские брови недовольно вскинулись. — Грудью? — переспросил он. — Нет, сударь, грудь легко проткнуть всякой острой вещью, а не только пулей. Эка сказанул: грудью. Вот доверь такому чудаку в военной форме роту, он и поведет ее грудью на танки. Не грудью, а огнем! Пушками встретили! Не видел, что ли?
Посмотрев на меня, затем на незнакомого мне капитана, Панфилов побарабанил по столу пальцами. — Нельзя воевать грудью пехоты, — проговорил он. — Особенно, товарищи, нам сейчас. У нас тут, под Москвой, не много войск… Надо беречь солдата. Я напряженно слушал генерала, стремясь найти в его словах ответ на измучившие меня вопросы, но пока не находил. Подумав, он добавил: — Беречь не словами, а действием, огнем.
— Я уверен, товарищ генерал, что мой батальон не отойдет, а сумеет, если понадобится, умереть на рубеже, но… — Не торопись умирать, учись воевать, — прервал Панфилов. — Но продолжайте, товарищ Момыш-Улы, продолжайте.
Глядя в глаза Панфилову, я произнес «есть!», а сам подумал: «Ты не уверен, ты колеблешься, не знаешь, на что решиться. Зачем же посылаешь меня?» Впервые за все время, что мне довелось общаться с Панфиловым, он вызвал во мне досаду. Как сказано, я смотрел прямо в глаза генералу. И вдруг, словно разгадав мои мысли, он добавил: — Я сомневаюсь, я колеблюсь, товарищ Момыш-Улы. У меня нет решения, но нет и времени. В один миг неприязнь к Панфилову превратилась в нежность, в любовь. Ведь он правдив, честен со мной, он не разыгрывает передо мной непогрешимого.
Он продолжал: — Наверно, думаете: «Пусть-ка он ответит, почему мы отступаем? Почему немцы уже столько времени нас гонят? Почему мы подпустили их к Москве? Пусть на это ответит!» Ведь думаете так? — Да, — напрямик ответил я. Панфилов поднялся, склонился к моему уху; я снова заметил под его усами лукавую улыбку. — Скажу вам, товарищ Момыш-Улы… — Он говорил не без таинственности, я ждал откровения. — Скажу вам, этого я не знаю.
— Впрочем, это не совсем так, — поправил себя Панфилов. — Кое-что весьма существенное мы с вами знаем. Он перечислил ряд причин наших военных неудач. Конечно, эти причины были известны и мне: немецкая армия вступила в войну уже отмобилизованной; в сражениях на полях Европы она приобрела уверенность, боевой опыт; она имела преимущество в танках, в авиации. — Что еще? Внезапность? — с вопросительной интонацией протянул он. — Да, внезапность. Но почему мы ее допустили? Почему были невнимательны? Почему пренебрегли реальностью?
Много в книге рассуждений о долге, достоинстве, совести, ведь главный герой является наследником традиций народа воинов, где честь часто важнее жизни. Приятно было читать об интернационализме полка, о сплочённости народов СССР в борьбе с врагом, ведь встречаемые мною до этого материалы подчеркивали количество дезертиров и самострелов среди нац. меньшинств.
В произведении неоднократно выделяется важность правды, в том числе правду требует писать и Баурджан Момыш-Улы от Александра Бека, так что было интересно узнать, насколько писатель выполнил завет своего рассказчика.
Он повторял: «Родина требует», «Родина приказывает»… Когда он произносил: «стоять насмерть», «умрем, но не отступим», по тону чувствовалось, что он выражает свои думы, созревшую в нем решимость, но… Зачем говоришь готовыми фразами, политрук Дордия? Ведь не только сталь, но и слова, даже самые святые, срабатываются, «пробуксовывают», как шестерня со стершимися зубьями, если ты не дал им свежей нарезки. И зачем ты все время твердишь «умереть, умереть»? Ты, наверное, думаешь: в этом жестокая правда войны — правда, которую надо увидеть, не отворачивая взора, надо принять и внушить. Нет, Дордия, не в этом, не в этом жестокая правда войны.
— Что же ты народу скажешь? — Думаю сказать, что подходит годовщина Октября… И вот… Как боролись подпольщики-большевики. А еще раньше революционеры-демократы… Чернышевский, например… — Э, Дордия, заехал… Дордия замялся, замолчал. — Эка хватил!.. Зачем это солдату? — Зачем? — переспросил Дордия. — А Ленин? — Что Ленин? — Он еще юношей полюбил Чернышевского. И любил всю жизнь. Чернышевский вывел образ революционера, для которого превыше всего долг… Дордия оживился. Он попал на своего конька, заговорил на тему, что была ему близка. — Некогда, Дордия, тебя слушать, — сказал я. — Иди в роту. И говори с бойцами проще. Дордия покраснел. Краска залила даже шею. — Иди! Напутственное слово я сам скажу бойцам.
Должен сознаться: я был недоволен своей речью. Язык произнес привычные, стертые слова: советские люди и так далее… А что это такое? Разве советский человек не такой же, как и все иные? Я рассердился на себя. Зачем было пользоваться избитыми фразами, повторять наскучившие общие места? Неужели не мог найти собственных, выношенных, задушевных слов?
Ну, говори, говори, рассказывай, как живется? Часовой упрямо повторил: — Хорошо, товарищ генерал. — Нет, — сказал Панфилов. — Разве во время войны хорошо живут? Шагать ночью под дождем по такому киселю — чего в этом хорошего? После марша спал? Нет. Ел? Нет. Стой тут, промокший, на ветру или рой землю; а завтра-послезавтра в бой, где польется кровь. Чего в этом хорошего? Часовой неловко улыбался. Панфилов продолжал: — Нет, брат, на войне хорошо не живут… Но наши отцы, наши деды умели все это переносить, умели побеждать тяготы боевой жизни, громили врага. Ты, брат, еще не встретился с врагом в бою… Но бороться с холодом, с усталостью, с лишениями — тоже бой, где нужна отвага.
— Тяжела жизнь солдата, — сказал он. — Слов нет, тяжела. Это всегда надо говорить солдату прямо, а если он врет, тут же его поправить.
Сравнивая эту книгу с воспоминаниями самого Баурджана, я, конечно, не могу не отметить некое идеализирование героя, правда прозаичнее или, может быть, сам комбат достаточно скромен, чтобы выставлять себе в героическом свете.
Но в любом случае советую эту книгу тем читателям, кто хотел бы погрузиться в атмосферу осени 1941, желал бы увидеть точку зрения командного состава и прочесть что-то ободряющее, жизнеутверждающее, даже о столь трудном и драматичном периоде нашей истории.
67 понравилось
1,4K


Комментарии 21
Ваш комментарий
, чтобы оставить комментарий.
Спасибо, Галя. Мне тоже понравилась книга. Скажи, а тебе не показалась бесконечная рефлексия главного героя неестественной? Он всё оценивает не то что по горячим следам, а прямо таки в момент происшествия. Я всё понимаю - это реальный, незаурядный человек. Но невозможно, по-моему, в одно и то же время заниматься военной тактикой, философией и психологией... А по-поводу наказания за трусость, то она показалась мне несколько избирательной.
Всегда пожалуйста ) Книга действительно стоящая.
1. Он имеет в подчинении не обстрелянных солдат. Понимает, что они побегут в первом бою.
2. Стоит задача подготовить рубеж обороны, не сегодня, завтра подойдет неприятель, проводить занятия поздно. Длительная стрельба очевидно демаскирует позиции.
3. Баурджан принимает очень правильное решение минимально проверить и укрепить психологическое состояние солдат. Делает всевозможное в его ситуации, чтобы сымитировать боевую обстановку и не выдать позиции. Такая проверка боеготовности.
4. По ее результатам он Расстрелял перед строем только (!) того из сбежавших, кто совершил самострел. К тому же это был командир (предполагаю отделения).
Все действия абсолютно верные, четкие.
"Вообще Панфилов предстаёт этаким идеалом умного, волевого и в тоже время сердечного генерала"
Да, тут безусловная удача (в отличие от Бондарева, у которого генерал не убедителен). И особенно интересно, что Бек не прячет ошибку Панфилова при обороне Волоколамска, которая привела к потере города.
Время действия - осень 1941 года. В конце июля 1942 года выйдет знаменитый приказ №227 его еще называют "Ни шагу назад" и введут в действие штрафбаты и штрафроты. Я читал воспоминания нескольких ветеранов, что введение штрафбатов спасало многих людей, которые смалодушничали, но затем пройдя через штрафроту и получив ранение были восстановлены и дошли до Берлина. А ведь до штрафбатов по законам военного времени трусов и паникеров расстреливали перед строем. Вот такая другая сторона штрафрот.
Тоже по душе его начитка, если речь не о Стивене Кинге :)