12

Лобода не прятал взгляда, говорил напористо, в самое ухо:

– Ну, убьют нас, закопают, землю жрать будем. А проку, товарищ лейтенант? Фашистам мы страшны живые, а не мертвые! Погонят в плен – сбежим! Проберемся на восток, соединимся со своими и будем сызнова драться!

Так, с лету, не сообразишь. А если вправду удастся сбежать, уйти в леса, пробраться на восток к своим? Где они, свои? Уже и канонады почти не слыхать. Прав Лобода, мы живы и обязаны думать об одном, – как продолжать сражаться с врагом. Да, он жив! Скворцов ощутил это каждой своей клеточкой. И враз с нетерпеливой, жадной силой захотелось есть. Пожевать бы чего, затем курнуть. Можно и наоборот: сперва покурить, затем хоть погрызть сухарик. Простите, ребята, что я остался жив. Так получилось. Я не оправдываюсь, я еще сумею оправдаться перед вами: будет время. А возможно, и не будет…

– Пить! – сказал Скворцов, и Лобода поднес к его губам горлышко фляги.

Солнце припекало. Потрескивал, догорая, явор – от него тоже шел жар. Мутящая и как бы прожигающая вонь: горелое тряпье и резина, разлагающиеся трупы людей, лошадей, собак. Жирные золотистые мухи облепляли, лезли в рот – вместе с водой из фляги. Скворцов брезгливо отмахивался. Напившись, с помощью Лободы привстал, привалился спиной к глыбе. Полусидел, постанывал, шевелил губами, будто разговаривал сам с собой.

– Ну что, товарищ лейтенант? Законно я предлагаю? Что вы решили?

– Павло, – сказал Скворцов, – жрать землю нам не надо. Пусть ее жрут фашисты. Будем жить…

– Правильно, товарищ лейтенант!

– Не перебивай! Будем жить, а это значит – надо при первой же возможности бежать. И драться надо, как дрались!

– Дюже правильно, товарищ лейтенант!

– Вот и договорились, – сказал Скворцов и подумал: он, в сущности, повторил сержантовы мысли. А Белянкин, а Брегвадзе, а Варанов, а все погибшие поймут их и простят – мертвые живых. Потому что мы будем воевать, мстить до смертного своего часа, который отодвинулся. И весь смысл нашего нынешнего и будущего – сколько оно там продлится – существования: бить, бить, бить фашистов.

– Павло, – сказал Скворцов, – приведем себя в порядок. Морды хотя б ополоснуть, протереть хоть платком. От пыли отряхнуться…

– Для немцев, товарищ лейтенант? Чтоб видали: пограничник всегда пограничник?

– Для себя также. Подтянемся по всем статьям. Ты прав: пограничник всегда пограничник…

Лобода намочил скомканный, слежавшийся носовой платок, подал Скворцову. Тот обтерся, вернул. Начал обтираться Лобода – деловито, с толком. За этим занятием их и застала группа немцев во главе с фельдфебелем – от головы до пояса худ, костист, а зад толстый, раскормленный, походка – враскорячку.

– Переводчик, – сказал Лобода, продолжая обтираться.

Фельдфебель привел с собой распаренных, упревших и гогочущих солдат. Окружив Скворцова и Лободу, солдаты загоготали еще пуще, – от них разило шнапсом. Фельдфебель, улыбаясь, вынул изо рта сигаретку и произнес по-русски:

– Они смеются, что русские свиньи умываются.

– Сами свиньи, – процедил Лобода.

– Отставить, – процедил и Скворцов. – Держись в узде, не срывайся.

– Что, что? – насторожился фельдфебель.

– Что с нами будет дальше? – спросил Скворцов.

– Если сможете идти, поведем на сборный пункт военнопленных. Если не сможете, расстреляем.

– Господин фельдфебель, – сказал Скворцов, – я прошу передать мою просьбу вашему командованию: похоронить погибших пограничников.

– О, конечно! Немцы любят чистоту и порядок! Но хоронить ваших пограничников мы не будем, прикажем местным жителям…

Скворцов принялся выколачивать пыль из фуражки. Отряхивал свою и Лобода. А солдаты, глядя на них, гоготали, тыкали пальцами. Переводчик пояснил:

– Их веселит, что русские охорашиваются. Спрашивают: не побрить ли, не опрыскать ли одеколоном?

– Нет, – сказал Скворцов. – Обойдемся без одеколона.

Он стал сбивать пыль с плеча и тут услыхал, как взревели двигатели. Не переставая отряхиваться, повернул голову: танки, пятясь, разворачиваясь, уползали с заставы. Безнаказанно уползали. Безнаказанны и автоматчики – наглые, краснорожие и пьяные. Нет, наказание будет! Если б рука была тверда, если б было оружие! Когда рев двигателей стих, переводчик сказал:

– Вас бы привязать, руки к одному танку, ноги к другому и разорвать. Или повесить вниз головой. Или нормально повесить, ногами вниз. Или просто пристрелить. За то, что вы убили столько моих соотечественников. Но приказ командира батальона: отправить в плен… Встать!

И все исчезло для Скворцова, кроме Лободы. Сумеет Павло подняться? И, не веря себе, сам начал подыматься – одновременно с Лободой. Боль простреливала, гнула, не давала выпрямиться, от нее меркло сознание. Откуда же взялись силы? Измучены же, ослабели, ранены. Они встали, шатаясь. И, чтоб не упасть, шагнули друг к другу, обнялись, поддерживая один другого здоровой рукой. Фельдфебель не улыбался, солдаты не гоготали, – разглядывали пограничников. А Скворцов сквозь оранжевые круги, расплывавшиеся перед ним, пытался разглядеть тело Белянкина. Да, кажется, это Виктор, а вот это, кажется, Иван Федосеевич – рядышком лежат. Простите, друзья, и прощайте.

– Вебер! Грюнберг!

Из толпы выступили два автоматчика, щелкнули каблуками; сказав им что-то по-немецки, – Скворцов не понял, что именно, – фельдфебель повернулся к пограничникам:

– Ком! – И перевел: – Пошли!

Один автоматчик, рослый, дебелый, в куцем френчике, пошел впереди, второй ткнул стволом автомата Скворцова и Лободу в спину, пошел за ними. Фельдфебель шагал рядом:

– Шнеллер! Быстрей!

– Нох шнеллер! Еще быстрей!

Так он приказывал и переводил, а потом отстал. Скворцов и Лобода ковыляли, оступаясь, едва не падая, но не отпуская друг друга. Если что, свалятся вместе. Не свалятся! Иначе конвойные пристрелят. Быстрей? Еще быстрей? Скворцов не одинок, ему помогает Лобода, а он Лободе. Их двое, и сил у них вдвое больше. Боль сверлила темя, плечо, уходила к пояснице, к ногам и тут продолжала сверлить, казалось: слышно, как с хрустом вгрызается это сверло в кости. Сердце прыгало у глотки, казалось: выпрыгнет, и ты останешься без сердца, это значит умрешь. Когда они свернули в лесок, передний конвоир обернулся, сказал:

– Не бистро. Тихо шагаль.

По-русски кумекает? Ах ты, гад! Но что идти можно потише, спасибо, гад. Тем более зачем и тебе спешить, надрываться? Их вели по исполосованному танковыми гусеницами перелеску. Иных следов войны, пожалуй, и не было. Не то что на заставе, перепаханной бомбами, снарядами, минами. Против бомб, снарядов, мин у пограничников были пули да гранаты. Ничего, на востоке разворачиваются советские полевые войска, у них-то есть и самолеты, и танки, и орудия: наши еще придут сюда! И обнаружится: лейтенант Скворцов в плену. Не бывать этому! Они с Лободой совершат побег. И, начав думать о побеге, Скворцов уже не думал ни о боли, ни о жажде, ни о сыпучей песчаной дороге, которой будто и не предвиделось конца. Жара. Знойный смоляной воздух. Шедший впереди немец поминутно вытирал полотенцем лицо, шею и грудь под распахнутым френчем; шедший позади сплевывал, отхаркивался и, булькая, пил из фляги. Немцы перебрасывались фразами. Скворцов как будто понял: опасаются, не сбились ли с маршрута. Вошли в дубняк, выбрались на просеку, прошли по ней, опять углубились в лесок. Скворцов прикинул: двигаемся вроде бы на север, вдоль Буга. Потом пересекли еще одну просеку и от нее повернули строго на восток. Куда их ведут? Будет ли конец дороге?

Она кончилась часа через полтора. Их привели в Корытницу. Скворцов узнал село, не раз наведывался сюда. До войны. Теперь пригнали в Корытницу, беспомощного, плененного. На улочках – машины, повозки и солдаты вермахта, на Скворцова и Лободу никто не обращает внимания. А местных жителей не видно, сидят по хатам. И это как-то успокоило Скворцова: его позора не видят люди, для которых он был представителем державы, как тут говорят. А пока гляди, Скворцов, и запоминай: родную землю полосуют чужие скаты, попирают чужие сапоги; возле правления колхоза – немецкий бронетранспортер, над сельрадой красного флага нету, сорван. А как колхоз назывался? Имени Червоной Армии… Ах, были б сейчас у него с Лободой гранаты, он бы скомандовал и сержанту и себе: «По противнику гранатами – огонь!» Из автоматов тоже сподручно стегануть. Можно было б устроить фашистам весело… Хотя бы за это: за углом сельрады, в саду, на столбе повешен человек. Узнаешь, Скворцов? Узнаю: Нестор Дацюк, голова сельрады.

Их подвели к зданию школы. Скворцов вспомнил: раньше тут было имение какого-то шляхтича; у ворот часовой прятался в тени яворов, равнодушно спросил о чем-то у конвоиров. Те так же равнодушно ответили. Догадаться можно: сдаем, принимай. Сквозной забор был обнесен колючей проволокой, и там, во дворе, на траве, под деревьями, сидели и лежали такие же, как Скворцов и Лобода. Избитые, израненные, в рваных гимнастерках, в окровавленных повязках; но были и в целых гимнастерках, и вроде бы не раненые. Часовой открыл ворота, конвоиры автоматами подтолкнули пограничников. В ворота они вошли по одному. Двор был забит. Пехотинцы, танкисты, артиллеристы, саперы. Как их всех угораздило попасть в плен? Что же с армией? Пограничников, кажется, не видать. Их здесь и не должно быть: полегли на заставах и в нарядах. Только вот лейтенанта Скворцова да еще сержанта Лободу угораздило остаться вживе. Теперь и зеленые фуражки будут среди прочих. Зачем отдал пистолет Белянкину? Не отдай – и не попал бы в плен. Слабость стала опрокидывать Скворцова, и он упал бы, не поддержи его Лобода.

– Что, плохо вам, товарищ лейтенант? Потерпите. Устроимся. Пошли во-он туда. Приляжем…

Эти несколько шагов Скворцов преодолел с большим трудом, чем несколько километров до того. Слабость не отпускала, валила. Поддерживаемый Лободой, он свалился на свободное место у забора. Скворцов словно оглох: голоса проникали, как сквозь толстое стекло. Но голоса были, справа и слева, и он догадался: соседи расспрашивают их, Лобода отвечает. Ясно, о чем спрашивают и что отвечает Павло. Как попали в плен? Пограничники попали на заставе. Понимаете, товарищи? Да, товарищи – по несчастью… Несчастье, хуже которого не придумаешь. Валяйся под забором, как паршивая собака. Которая околевает. Но он не околеет, он сбежит отсюда. В плену ему жизни нет. Ну, нарвется на пулю, это тоже можно допустить. И никто и никогда не донесет весть о его гибели. Ни до командования, ни до Иры с Женей, ни до стариков в Краснодаре. Безвестно канет, как камень в воду, – разошлись круги, и тишь да гладь. Так что, уж ежели бежать, – то с умом. Выбраться отсюда живым и дойти до своих. Дойдет! А Лобода? Вместе выберемся и дойдем. Уверен: на каком-то рубеже немцев остановят. И погонят вспять. Слух прорезался, и долетело:

– Амба всему! Армии, государству… Всем нам. Ну, мы-то еще, возможно, и выживем, в плену-то. Возможно, немцы отправят нас в Забужье, в Польшу. Поднаберется на сборном пункте нашего брата, и поведут за Буг, подальше от войны…

Скворцов оглянулся. Говорил красноармеец с черными петлицами связиста и почему-то в командирских хромовых сапогах, подпоясанный командирским ремнем, – под цвет петлицам черные брови и черная щетина, шевелились яркие алые губы. «Как у женщины», – подумал Скворцов.

– Спасаться надобно, братцы! Для нас война спеклась! В плену мы наверняка сохранимся. Ну, для блезиру немцы строгость на себя напускают, но это перетерпим. Рассудите, братцы: наши части разбиты, окружены… В конце концов мы не виноватые, что попали в плен. Супротив силищи не попрешь, Гитлер вон всю Европу подмял…

– А ты как в плену оказался? – спросили связиста из-за яблоневого ствола. – Здоровый либо пораненный?

– Какая разница? Ну, здоровый, подвезло, значится…

– Бо-ольшая разница! – сказали из-за яблони. – Ты здоровущий бугай, а мы израненные, нас захватили в санчасти…

– Хреновина! Все мы единой краской мазанные, единой меткой меченные. Все – ручки в гору! Возврата нам нету. Аль кто по трибуналу скучает? Так он, трибунал-то, за плен по головке не погладит… Пускай они там воюют, мы отвоевались. Пускай нас на шахту везут, на завод, хоть в сельское хозяйство… везде пленные могут работать. Чтоб только жрать давали…

У Скворцова противно дрожали щеки от бессилия и ненависти. Ах, ты, иуда!

– Ты на что подбиваешь, падла? – К связисту подошел, припадая на левую ногу, боец из связистов же: в располосованной штанине – бурая от засохшей крови тряпица, без гимнастерки, в майке, на груди и руках наколки.

– Говорю, что хочу. А учить меня – сопливый… – Он начал нехотя подыматься, но татуированный кулак сшиб его. Заверещав, связист вскочил, кинулся к обидчику. Ударом сапога в пах скрючил того, вторым ударом опрокинул на траву. Кто-то закричал, набросился на чернобрового, и он закричал, отбиваясь. Ворота распахнулись, часовой вскинул автомат: «Цурюк!» – и очередь протарахтела. В воздух. Но дравшиеся сыпанули в разные стороны. Часовой ухмыльнулся, погрозив кулаком, закрыл ворота. Во дворе стало тихо-тихо. Потом из-за той же яблони прохрипели:

– А ежели б вдарил по нас, в гущину, а?

Никто не ответил. Зато стал слышен плач: непривычный, мужской. Плакал чернобровый связист, и это вызвало у Скворцова не жалость, а ожесточенность: иуда, предатель, слюни распускаешь, разжалобить хочешь – не выйдет. Придушить бы тебя, будь хоть немного сил. На губах горчило, как от полыни. И будто полынная горечь проникла в сердце. Горько видеть, что творится вокруг, горько слышать слова слабости, неверия, предательства. Никогда бы не подумал, что могут найтись такие – в армейской форме, – кто готов смириться с пленом, стать рабом фашистов. И как все расползлись, когда часовой дал вверх очередь…

На яблоневую ветку сел воробей – завертелся, засуетился, чистя клювом перышки, охорашиваясь. И Скворцов вспомнил: Женя, охорашиваясь, говорила: «Почищу перышки». А он смотрел при этом на ее кудри, на загорелые руки. Когда это было? Теперь Женя далеко, хотя, быть может, всего лишь в соседнем селе. И Ира с Кларой далеко – на свободе. Правильно он настоял, чтоб они ушли с заставы. Воробей чирикнул, вспорхнул, и Скворцов подумал: «Да, все правильно, женщинам – женская доля, мужчинам – мужская. Пусть у наших женщин все обойдется, пусть их доля будет не чета нашей…» Скворцов будто подремывал, а скорей всего на какое-то время сознание туманилось. Солнце жгло, все жались к подбеленным стволам яблонь, слив и груш, в их скудную тень. Воняло загноившимися ранами, калом и мочой – оправлялись здесь же, в углу. За оградой изредка тарахтели мотоциклы, пылили армейские повозки, запряженные битюгами; прохаживался часовой, близко к проволоке не подпускал, щелкал затвором: «Цурюк!»

Иногда ворота открывались и впускали во двор новых пленных – по два, по три, а то и больше. Пехотинцы, артиллеристы, саперы, один старший сержант даже с голубыми авиационными петлицами. А с зелеными – пограничников – не было. Двор набивался все гуще, солнце жгло все немилосердней. Ни пить, ни есть не давали. Забыли немцы, что мы еще живые? Обращаться к часовому остерегались: резанет, с него станется, очередью. Вполголоса кляли фашистов, вполголоса надеялись, что наши долбанут и вызволят; чернявый связист, наученный горьким опытом, помалкивал, но его молчание говорило: нет, братцы, на наших нечего надеяться, вся надежда на немцев, люди же. Унизительно было слушать и приглушенные голоса и молчание чернявого. И Скворцов думал, что надеяться нужно на самого себя. Бежать, Лобода, бежать!

Назад! (нем.)
СкороКнижный режим