Оглавление
- Главная
- Айн Рэнд
- 📚 Книги
- Атлант расправил плечи
- Читать фрагмент
- ГЛАВА V. ВЕРШИНА РОДА Д’АНКОНИЯГЛАВА V. ВЕРШИНА РОДА Д’АНКОНИЯ
ГЛАВА V. ВЕРШИНА РОДА Д’АНКОНИЯ
Первым делом она заметила газету, зажатую в руке Эдди, появившегося в ее кабинете. Она посмотрела на него: лицо Эдди было напряженным и взволнованным.
– Дагни, ты очень занята?
– А что?
– Я знаю, что ты не любишь говорить о нем. Но кое-что тебе, по-моему, нужно просмотреть.
Она безмолвно протянула руку к газете.
Опубликованная на первой странице статья повествовала о том, что, взяв под свой контроль рудники Сан-Себастьян, правительство Мексиканской Народной Республики обнаружило, что цена им грош. Ничто не могло оправдать пять лет работы и потраченные миллионы – ничто, кроме трудолюбиво вскрытых разрезов. Скудные следы меди никак не стоили трудов, затраченных на их извлечение. Не существовало не только огромного месторождения, но даже каких-либо его признаков, способных ввести в заблуждение. Правительство Мексики собралось на экстренное заседание, пребывая в состоянии возмущения; государственные деятели считали себя обманутыми.
Не сводивший с нее глаз Эдди заметил, что Дагни продолжает смотреть на газету, даже закончив чтение. И понял, что испытывает вполне оправданный, хотя и не слишком понятный страх.
Он ждал. Дагни подняла голову. Она смотрела не на него. Глаза ее были устремлены вдаль, и предельно сконцентрированный взгляд пытался разглядеть нечто неведомое.
Он негромко проговорил:
– Франсиско не дурак. Кем бы ни был он по своей сути, в какие бы пороки ни погружался, – а причина этого мне по-прежнему неясна, – он не дурак. Он просто не мог сделать такую ошибку. Я просто ничего не понимаю.
– А я начинаю понимать.
Дагни распрямилась – резко, судорожно, как пружина:
– Позвони этому сукину сыну в «Уэйн-Фолкленд» и скажи, что я хочу его видеть.
– Дагни, – проговорил он с мягкой укоризной, – это же Фриско д’Анкония.
– Был когда-то.
Сквозь ранние сумерки она шла к отелю «Уэйн-Фолкленд».
– Он говорит, в любое время, когда тебе угодно, – сказал ей Эдди. В нескольких окнах под самыми облаками уже загорались первые огни.
Небоскребы казались заброшенными маяками, рассылавшими слабые, гаснущие сигналы в пустынное море, в котором нет кораблей.
Редкие снежные хлопья неторопливо падали мимо темных витрин опустевших магазинов, чтобы растаять на тротуаре. Цепочка красных фонариков пересекала улицу, растворяясь в туманной дали.
Дагни не могла понять, почему ей хотелось побежать, почему она должна была бежать; нет, не по этой улице, вниз по освещенному ослепительным солнцем зеленому склону к берегу Гудзона от особняка Таггертов. Так она всегда бегала, услышав от Эдди:
– Это Фриско д’Анкония! – И они оба бросались навстречу ехавшей вдоль реки машине.
Он был единственным гостем их детства, чье прибытие превращалось в праздник, становилось огромным событием. Этот бег навстречу ему превращался в соревнование между ними троими. На склоне, на половине расстояния между дорогой и домом, росла береза; Дагни и Эдди пытались пробежать мимо дерева раньше, чем Франсиско успеет подняться к нему от дороги. И во все его многочисленные приезды, во все годы они ни разу не успевали первыми к березе; Франсиско оказывался около нее раньше них. Франсиско побеждал всегда. Всегда и во всем.
Родители его издавна дружили с семейством Таггертов. Он был их единственным сыном, и они воспитывали его в самых разных уголках земли; говорили, что отец его стремился этим приучить сына относиться к миру как к своему будущему владению.
Дагни и Эдди никогда не могли сказать заранее, где Франсиско будет проводить зиму; раз в году, летом, строгий южно-американский гувернер привозил мальчика на месяц в поместье Таггертов.
Франсиско находил вполне естественным для себя общение с детьми Таггертов: они были наследными принцами «Таггерт Трансконтинентал», как и он был наследником «Д’Анкония Коппер».
– Мы – единственная оставшаяся в мире аристократия, финансовая аристократия, – сказал он однажды Дагни в возрасте четырнадцати лет. – Единственная подлинная аристократия для тех, конечно, кто может понять, что это означает.
У него была собственная кастовая система: с точки зрения Фриско, детьми Таггертов были не Джим и Дагни, а Дагни и Эдди. Он редко замечал существование Джима. Эдди однажды спросил его:
– Франсиско, ты ведь принадлежишь к высшей знати, не так ли?
Тот ответил:
– Пока еще нет. Мой род сумел просуществовать так долго лишь потому, что ни одному из нас не было позволено думать, что он рожден д’Анкония. Все мы должны были заслужить свое имя.
И имя это он произносил так, как будто одни звуки его могли сделать собеседника дворянином.
Себастьян д’Анкония, его предок, покинул Испанию много веков назад, в те времена, когда страна эта была самой могущественной на свете, а он принадлежал к одному из самых гордых родов ее. Он покинул родину, потому что глава инквизиции не одобрял его манеру мышления и на одном из придворных пиршеств порекомендовал переменить образ мыслей. Себастьян д’Анкония выплеснул ему в лицо содержимое бокала и бежал из дворца, прежде чем его успели схватить. Оставив состояние, поместья, мраморный дворец и любимую девушку, он отплыл в Новый Свет.
Первым его поместьем в Аргентине стала деревянная хижина у подножья Анд. Солнце лучом маяка отражалось от серебряного герба рода д’Анкония, прибитого над дверью хижины, в то время как Себастьян д’Анкония искал медное месторождение своего первого рудника. Он провел годы с киркой в руке, ломая камень от рассвета до заката с помощью нескольких изгоев – дезертиров, оставивших армию соотечественников, беглых преступников, голодных индейцев.
Через пятнадцать лет после того, как он оставил Испанию, Себастьян д’Анкония послал на родину за своей любимой: она ждала его. Явившись к подножию Анд, она обнаружила серебряный герб над входом в окруженный садами мраморный дворец; вдали маячили горы, изрытые ямами, из которых извлекали красную руду. Через порог своего дома он перенес ее на руках. Себастьян показался ей даже моложе, чем во время их последней встречи.
– Наши предки, – однажды сказал Франсиско Дагни, – наверняка подружились бы.
Все свое детство Дагни обитала в будущем – в мире, который ожидала найти, где ей не придется скучать или ощущать презрение. Но один месяц в году она была свободной. Этот единственный месяц она могла провести в настоящем. И, бросаясь вниз по склону холма навстречу Франсиско д’Анкония, она вырывалась из тюрьмы.
– Привет, Чушка!
– Привет, Фриско!
Прозвища не пришлись по вкусу обоим. Она недовольным тоном спросила:
– Что ты, собственно, имеешь в виду?
Он ответил:
– На тот случай, если ты не знаешь, «чушкой» называется раскаленный слиток металла.
– Откуда ты взял это слово?
– Я услышал его от джентльмена на таггертовской железке.
Франсиско владел пятью языками и разговаривал по-английски без тени акцента, преднамеренно подмешивая простонародные словечки к рафинированной лексике. Она отомстила ему прозвищем «Фриско». Он не без досады рассмеялся:
– Если вам, варварам, так уж нужно опорочить имя своего великого города, присвоив его мне, вы не добьетесь своей цели.
Однако оба постепенно привыкли к этим прозвищам.
Это началось на второе проведенное ими вместе лето, когда ему было двенадцать, а ей десять. В тот год Франсиско начал невесть где пропадать по утрам. Еще до рассвета он уезжал на своем велосипеде и возвращался как раз к накрытому на террасе для ланча белому, в хрустале, столу, всегда подчеркнуто вежливый и совершенно невозмутимый. На все расспросы Дагни и Эдди он отвечал смехом. Однажды в еще предутренних прохладных сумерках они попытались выследить его, но скоро сдались: никто не мог увязаться за Франсиско, если тот не хотел этого сам.
Спустя некоторое время миссис Таггерт по-настоящему обеспокоилась и провела расследование. Она так и не узнала, каким образом ему удалось обойти законы, запрещающие использовать детский труд, однако обнаружила, что Франсиско работает – по неофициальной договоренности с диспетчером – посыльным местного управления «Таггерт Трансконтинентал», расположенного в десяти милях от их летнего дома. Личный визит миссис Таггерт потряс диспетчера: он не имел ни малейшего представления о том, что его посыльный гостит в доме Таггертов. Железнодорожники звали мальчика Фрэнки, и миссис Таггерт предпочла не открывать им его подлинное имя. Она просто объяснила, что он устроился на работу без разрешения родителей, а потому должен быть немедленно уволен. Диспетчеру было жаль терять расторопного сотрудника; он сказал, что такого посыльного, как Фрэнки, у него не было никогда.
– Мне не хотелось бы расставаться с ним. Может, мне удастся договориться с его родителями? – предположил он.
– Боюсь, что нет, – слабым голосом молвила миссис Таггерт.
– Франсиско, – спросила она, вернувшись домой вместе с мальчиком, – что скажет твой отец, если узнает об этом?
– Он спросит, справлялся я с работой или нет. Ничто другое его не интересует.
– Не надо, я серьезно спрашиваю.
Франсиско смотрел на нее со всей вежливостью, унаследованной им от многих поколений предков, воспитанных в салонах и гостиных, однако в выражении его глаз было нечто, абсолютно не имевшее отношение к хорошему тону.
– Прошлой зимой, – ответил он, – я устроился юнгой на пароход, перевозящий медь нашей фирмы. Отец разыскивал меня три месяца, но когда я вернулся, спросил только об этом.
– Так вот каким, значит, образом ты проводишь зимы? – спросил Джим Таггерт. К улыбке его примешивалась нотка триумфа, личной победы, позволяющей ощутить свое превосходство.
– Это было прошлой зимой, – самым милым образом ответил Франсиско, не меняя невинного и непринужденного тона. – Предыдущую зиму я провел в Мадриде, в доме герцога Альбы.
– А почему ты захотел работать на железной дороге? – спросила Дагни.
Они смотрели друг на друга: взгляд ее был полон восхищения, а в его глазах читалась насмешка, не злобная, скорее, веселая, как приветствие.
– Чтобы узнать, на что это похоже, – ответил он, – и чтобы иметь потом возможность сказать, что я успел поработать на «Таггерт Трансконтинентал» еще до того, как это удалось сделать тебе.
Дагни и Эдди тратили свои зимы на приобретение нового умения, чтобы удивить им Франсиско и хотя бы однажды победить его. Им так и не удалось это сделать. Когда они показали ему, как надо ударять битой по мячу – Франсиско никогда еще не играл в бейсбол – некоторое время понаблюдав за ними, он сказал:
– Ну, кажется, понял. Дайте попробовать.
И, взяв биту, послал мяч за рядок дубков, росших в конце площадки.
Когда Джиму подарили на день рождения моторную лодку, все они выстроились на причале, следя за инструктором, показывавшим, как надо управлять ею. Никому из них еще не приходилось управлять моторкой. Ослепительно белое, очертаниями похожее на пулю суденышко, раскачиваясь, двигалось по воде, оставляя за собой вялую волну; мотор неровно пыхтел, задыхаясь, а сидевший возле Джима инструктор то и дело выхватывал руль из его рук. Вдруг повернув голову к Франсиско, Джим крикнул:
– Будешь говорить, что справишься лучше?
– Буду.
– Тогда попробуй!
Когда лодка причалила к пристани и Джим с инструктором вышли на настил, Франсиско сел за руль.
– Минуточку, – обратился он к инструктору, остававшемуся на причале. – Позвольте мне разобраться с управлением.
И тут же, хотя инструктор еще не получил даже возможности шевельнуться, лодка стрелой помчалась к середине реки, словно выпущенная из ружья. Они даже не успели ничего понять. Пока удалявшееся суденышко растворялось в солнечном свете, Дагни успела представить себе три оси координат: оставленный след на воде, протяжный гул мотора и избранное направление.
Она отметила странное выражение на лице отца, наблюдавшего за тем, как исчезала вдали моторка. Он не говорил ничего – просто смотрел. Она вспомнила, что уже видела такое выражение на его лице, когда он рассматривал сложную систему блоков, сооруженную Франсиско в возрасте двенадцати лет, чтобы подниматься на вершину скалы; он учил Дагни и Эдди нырять оттуда в Гудзон. Вокруг на земле валялись листки с вычислениями Франсиско; подобрав, отец просмотрел их и спросил:
– Франсиско, сколько лет ты изучал алгебру?
– Два года.
– А кто научил тебя всему этому?
– O, это я прикинул самостоятельно.
Дагни не знала, что на смятых листках, остававшихся в руке отца, записано самостоятельно изобретенное дифференциальное уравнение.
Наследниками Себастьяна д’Анкония всегда были старшие сыновья, которые умели с честью носить имя своего рода. Согласно семейной традиции считалось, что род может опозорить только человек, после кончины которого семейное состояние останется таким, каким было, когда он принимал его из рук отца. Сменялись поколения, однако о подобном позоре не могло быть и речи. Аргентинская легенда утверждала, что рука д’Анкония столь же чудотворна, как и рука святого, если речь идет не об исцелении, а об умении производить.
Все д’Анкония обладали необычайными способностями, но никто из них не мог бы соперничать с тем, чем обещал стать Франсиско. Похоже было, что века процедили семейные качества сквозь частое сито, пропустив ненужное, незначительное, слабое и оставив только чистые дарования; словно бы случай в порядке каприза очистил его существо от всего мелкого, от всяких инородных примесей.
Франсиско мог взяться за любое дело и выполнить его; он умел сделать это лучше, чем кто-либо другой, причем без малейших усилий. Однако и в манерах его, и в образе мыслей просто не было места сравнению. Его позицию можно было изложить следующими словами: «я могу сделать это», а не «я могу сделать это лучше тебя».
И если он что-то делал, то качество всегда оказывалось безукоризненным.
Какую бы дисциплину ни предстояло ему изучить согласно исчерпывающему плану отца, за какой бы предмет ему ни приходилось браться, Франсиско справлялся с ними непринужденно и без усилий. Его отец обожал сына, но старательно скрывал свои чувства, как прятал и гордость за то, что ему выпало воспитывать наиболее блестящего представителя и без того ослепительной семьи.
Во Франсиско многие видели вершину рода д’Анкония.
– Не знаю, какой девиз выбит на семейном гербе д’Анкония, – сказала однажды миссис Таггерт, – но я не сомневаюсь, что Франсиско сменит его на простое «Зачем?».
Именно этим вопросом он всегда отвечал на любое предложение – и ничто не могло заставить его даже пальцем шевельнуть, пока он не находил разумной причины. В тот месяц своего летнего отдыха Франсиско носился как ракета, однако когда удавалось остановить его на середине полета, всякий раз оказывалось, что он способен назвать цель любого отдельно взятого мгновения. Две вещи были равно невозможны для него: замереть на месте и двигаться без цели.
– Давайте узнаем, – так звучал для Дагни и Эдди мотив очередного его предприятия, или он говорил: – Давайте сделаем.
Других форм развлечения он не признавал.
– Я могу сделать это, – говорил он при сооружении своего подъемника, привалившись к скале и загоняя в нее металлические клинья; в движениях его рук угадывалась уверенность мастера, никем не замеченные капли крови сочились из-под повязки на запястье. – Нет, Эдди, мы не можем меняться, ты еще недостаточно вырос, чтобы справляться с молотом. Лучше обломай эти ветки, чтобы я мог лучше видеть скалу, я сам сделаю все остальное… Какая кровь? Ах, это? Ничего, просто порезался вчера. Дагни, сбегай домой и принеси мне чистый бинт.
Джим наблюдал за ними. Они оставляли его в одиночестве, но часто замечали стоящим поодаль и вглядывавшимся во Франсиско с особенным, странным вниманием.
Он редко открывал рот в присутствии Франсиско. Однако потом принимался с возмущенной улыбкой распекать Дагни:
– Нечего воображать, прикидываться самостоятельной железной леди, этакой себе на уме! Ты просто бесхребетная тряпка, и только. Отвратительно видеть, как ты позволяешь помыкать собой этому надменному прохвосту. Он может обвести тебя вокруг пальца. У тебя нет никакой гордости. Стоит ему только свистнуть, как ты уже мчишься прислуживать ему! И почему ты еще ботинки ему не чистишь?
– Потому что он не приказывал, – отвечала она.
Франсиско мог выиграть в любой игре, мог победить в любом соревновании. Но он никогда не участвовал в них. Он мог бы командовать молодежным загородным клубом. Он и близко не подходил к его зданию, игнорируя все попытки залучить к себе самого знаменитого в мире наследника. Единственными друзьями его были Дагни и Эдди. Они не могли понять, кто кому принадлежит: они ему или он им. Разницы не было никакой: и в том, и в другом случае они были счастливы.
Каждое утро вся троица отправлялась на поиски каких-нибудь особенных приключений. Однажды пожилой профессор, преподававший литературу, приятель миссис Таггерт, заметил их на груде металлолома во дворе старьевщика, где они разбирали корпус автомобиля. Покачав головой, он остановился и обратился к Франсиско:
– Молодому человеку вашего общественного положения подобает проводить время в библиотеках, впитывать в себя мировую культуру.
– А чем же я сейчас занимаюсь? – ответил Франсиско.
Поблизости не было заводов, но Франсиско подговаривал Дагни и Эдди зайцами ездить на таггертовских поездах в далекие города, где они перелезали через забор на фабричный двор или липли к окнам, следя за тем, как работают станки, с той же увлеченностью, с которой другие дети смотрят кино.
– Когда я буду распоряжаться «Таггерт Трансконтинентал»… – говорила время от времени Дагни.
– Когда я буду командовать «Д’Анкония Коппер»… – откликался Франсиско. Остальное им не было нужды объяснять друг другу; каждый знал свою цель и средства добиться ее.
Время от времени их ловили железнодорожные контролеры. После этого очередной начальник станции звонил за сто миль миссис Таггерт:
– У нас находятся трое юных бродяг, уверяющих, что они…
– Да, – вздыхала миссис Таггерт, – они и есть. Пожалуйста, пришлите их домой.
– Франсиско, – спросил его однажды Эдди, когда они стояли возле путей таггертовского вокзала, – ты, наверно, успел повидать весь мир. Что важнее всего на земле?
– Вот это, – Франсиско указал на эмблему «TT», прикрепленную к паровозу. И добавил: – Мне хотелось бы повстречаться с Натом Таггертом.
Заметив на себе взгляд Дагни, он не стал продолжать. Но несколько минут спустя, когда они оказались в лесу, на темной, узкой и сырой тропке между купами папоротников, он сказал:
– Дагни, я всегда преклоняюсь перед чужим гербом. Я привык чтить знаки благородного происхождения. Разве я не аристократ? Только я гроша ломаного не дам за прошедший через десять рук замок и траченных молью единорогов. Гербы нашего времени следует искать на рекламных щитах и страницах объявлений популярных журналов.
– О чем ты? – спросил Эдди.
– О торговых марках, – ответил он.
В то лето Франсиско исполнилось пятнадцать лет.
«Когда я буду распоряжаться “Д’Анкония Коппер”… Я изучаю горное дело и минералогию, потому что мне нужно быть готовым к тому дню, когда я стану распоряжаться “Д’Анкония Коппер”… Я изучаю электродело, потому что энергетические компании являются лучшими клиентами “Д’Анкония Коппер”… Я намереваюсь заняться философией, потому что эти знания потребуются мне, чтобы защищать интересы “Д’Анкония Коппер”»…
– А тебе не случается думать о чем-то другом, кроме «Д’Анкония Коппер»? – спросил его однажды Джим.
– Нет.
– На мой взгляд, в мире полно всяких интересных вещей.
– Пусть об этих вещах думают другие люди.
– А не эгоистична ли такая точка зрения?
– Эгоистична.
– И что же тебе нужно?
– Деньги.
– Разве тебе мало?
– Каждый из моих предков увеличивал объем производства «Д’Анкония Коппер» примерно на десять процентов. Я намереваюсь увеличить его в два раза.
– Зачем? – спросил Джим, ехидно имитируя интонацию Франсиско.
– После смерти я намереваюсь отправиться на небо, где бы оно ни находилось, и хочу иметь возможность заплатить за вход.
– Туда пропускают только людей добродетельных, – высокомерно заметил Джим.
– Именно об этом я и говорю, Джеймс. Поэтому-то я намереваюсь претендовать на величайшую из добродетелей и предстать там в качестве человека, который умел делать деньги.
– Деньги делать может любой жулик.
– Джеймс, однажды тебе предстоит узнать, что каждое слово имеет свой смысл.
Франсиско улыбнулся, и улыбка его была полна веселой насмешки. Глядя на Франсиско и Джима, Дагни вдруг подумала о том, какие они разные. В улыбках обоих ощущался избыток иронии. Однако Франсиско смеялся потому, что видел за повседневностью нечто более великое. Джим же смеялся потому, что не хотел, чтобы нечто великое существовало.
Эту особенность улыбки Франсиско она вновь отметила однажды ночью, когда вместе с ним и Эдди сидела возле разведенного в лесу костра. Свет пламени ограждал их неровным подвижным забором, в котором небесными звездами посверкивали кусочки недогоревших ветвей.
Ей казалось, что за оградой этой нет ничего, кроме черной пустоты, полной захватывающего дух, пугающего обещания… похожего на будущее. И все же, подумала она, будущее будет подобно улыбке Франсиско. Ключ к природе грядущих лет, некое предупреждение угадывалось в его лице, освещенном светом костра под сосновыми ветвями; и Дагни вдруг ощутила невероятное счастье, невыносимое оттого, что оно было слишком велико, и она не умела выразить его. Дагни взглянула на Эдди. Тот тоже смотрел на Франсиско, явно разделяя, хотя бы отчасти, ее чувства.
– Почему тебе нравится Франсиско? – спросила она у него через несколько недель, когда Франсиско уехал.
Эдди был явно удивлен: ему в голову не приходило, что здесь возможны какие-то вопросы. Он ответил:
– В его присутствии мне нечего опасаться.
Она проговорила:
– А мне его присутствие сулит волнение и опасность.
На следующее лето Франсиско исполнилось шестнадцать, и в этот самый день они вдвоем стояли на вершине скалы над рекой, успев разодрать шорты и рубашки во время подъема. Они смотрели вниз по течению Гудзона. Рассказывали, что в ясные дни вдалеке можно разглядеть Нью-Йорк. Однако в тот день вдали виднелось только марево, порожденное тремя источниками света: реки, неба и солнца.
Наклонившись вперед, Дагни оперлась коленом о камень, пытаясь все-таки разглядеть город. Ветер трепал ее волосы, то и дело прикрывая глаза. Оглянувшись через плечо, она заметила, что Франсиско смотрит не вдаль, а на нее. Взгляд был странным, пристальным и неулыбчивым. На мгновение она застыла на месте, упираясь ладонями в скалу: его взгляд заставил осознать свою довольно неловкую позу, напомнил о порванной на плече блузке, длинных, исцарапанных, загорелых ногах. Дагни порывисто выпрямилась и отодвинулась от Франсиско. Откинув голову назад, она посмотрела ему прямо в глаза – полные, как ей казалось тогда, осуждения и враждебности – и совершенно неожиданно для самой себя с кокетливым весельем спросила:
– Что же во мне так тебе понравилось?
Он рассмеялся; она же не знала, куда деваться от смущения – настолько нелепо прозвучал ее вопрос.
– Вот что мне нравится в тебе, – ответил он, указывая на железнодорожную колею, блестевшую на солнце возле далекой станции линии «Таггерт».
– Она не моя, – с разочарованием вздохнула Дагни.
– Да, но будет твоей. Это-то мне и нравится.
Она улыбнулась, признавая его очередную победу. Дагни не понимала, почему он смотрит на нее столь странно, но какое-то десятое чувство подсказывало ей, что он нащупал некую, неясную пока для нее связь между ней и ее будущей способностью управлять этими рельсами.
Он отрывисто проговорил:
– Давай посмотрим, не виден ли отсюда Нью-Йорк, – и дернул за руку, пододвигая к краю утеса. Она подумала, что рука ее изогнулась случайно, сама собой, и прижалась к его боку; они стояли совсем рядом, и она ощущала своей ногой солнечное тепло его ноги. Они вглядывались вдаль, но так и не заметили ничего, кроме светлой дымки.
Когда Франсиско в то лето уехал, она подумала, что отъезд его подобен пересечению границы, за которой осталось его детство: осенью он поступал в колледж. В следующем году должна была прийти ее очередь. Она ощущала легкое нетерпение, к которому примешивался страх, как будто ее другу предстояло погрузиться в неизвестное. Мгновение напоминало давнишнее чувство, когда несколько лет назад она смотрела, как Франсиско первым прыгал со скалы в черную воду Гудзона, и знала, что он вот-вот вынырнет и настанет ее очередь.
Она отбросила страх. Опасности, с точки зрения Франсиско, всего лишь предоставляли еще одну возможность отличиться; ибо не было сражения, которое он мог проиграть, не было и врага, способного его победить. A потом она вспомнила реплику, которую слышала несколько лет назад. Фраза оказалась настолько странной, что слова запали в память, несмотря на то, что тогда она посчитала их бессмысленными. Произнес их старый профессор математики, друг ее отца, единственный раз посетивший их загородный дом. Дагни понравилось его лицо, и в тот вечер, на террасе, она заметила в его глазах особенную печаль, когда, указав на фигуру прогуливавшегося в саду Франсиско, профессор сказал:
– Какой ранимый мальчик. Как он нуждается в счастье. Что будет он делать в мире, где оно гостит так редко?
Франсиско пошел учиться в знаменитое американское учебное заведение, которое его отец уже давно выбрал для сына. Это был самый прославленный Кливлендский университет имени Патрика Генри.
В ту зиму он не приезжал к ним в гости в Нью-Йорк, хотя для этого нужно было ехать всего только одну ночь. Они не переписывались, такого у них в обычае не было. Однако Дагни знала, что летом он на месяц приедет к ним.
Той зимой на нее несколько раз накатывало неопределенное смятение: слова профессора все приходили на память в виде предупреждения, смысла которого она не могла понять. Она гнала их. И думая о Франсиско, чувствовала крепнущую уверенность в том, что получит еще один месяц в качестве аванса на будущее, доказательства того, что ожидавший ее мир реален, пусть этот мир и не принадлежит тем, кто окружает ее.
– Привет, Чушка!
– Привет, Фриско!
Стоя на склоне холма, снова завидев его внизу, она вдруг поняла природу мира, который соединял их двоих наперекор всем остальным. Мгновение словно остановилось, она почувствовала, как хлопковая юбка полощется вокруг колен, ощутила прикосновение солнца к векам, прилив облегчения, с такой силой повлекший ее вверх, что она даже покрепче уперлась в землю сандалиями, чтобы ее, вдруг сделавшуюся невесомой, не унес ветер.
Это было внезапное чувство свободы и безопасности, потому что она поняла, что ничего не знает о его жизни, никогда не знала и не хочет знать. Мир случайностей – семейств, трапез, школ, людей, не имеющих цели, людей, влачащих груз неведомой вины, – не имел к ним отношения, не мог переменить его, ничего не значил в конце концов. Они с Франсиско никогда не разговаривали о том, что происходило с ними, только о своих мыслях и о том, что будут делать… Она молча смотрела на него, словно бы внутренний голос твердил ей: «Не то, что есть, но то, что мы создадим… не остановят нас, меня и тебя… Прости мне страх, пусть я и подумала, что могу уступить тебя чему-то, прости мне сомнения, ты никогда не узнаешь о них… я никогда более не буду бояться за тебя…»
Франсиско тоже замер на мгновение, вглядываясь в нее, и ей показалось, что во взгляде его читается не просто «здравствуй», подобающее после долгой разлуки, но приветствие человека, который думал о ней каждый день всего прошедшего года. Нет, уверенности не было, ощущение это посетило ее всего на мгновение, настолько краткое, что буквально в тот же самый миг Франсиско уже повернулся к оставшейся за его спиной березе и проговорил в тоне той же детской забавы:
– И когда ты научишься бегать? Вечно приходится дожидаться тебя.
– А ты будешь ждать меня? – весело спросила она.
Франсиско ответил без тени улыбки:
– Всегда.
Пока они поднимались на холм к дому, он разговаривал с Эдди, а она молча шла рядом. Она поняла, что в отношениях между ними возникла незнакомая прежде сдержанность, странным образом превращавшаяся в близость.
Дагни не стала расспрашивать Франсиско об университете. Только через несколько дней, она спросила, нравится ли ему там.
– Сейчас там преподают уйму всякой ерунды, – ответил он, – но несколько курсов мне нравятся.
– А у тебя уже появились там друзья?
– Двое.
Ничего больше он ей говорить не стал.
Джиму предстоял последний год обучения в нью-йоркском колледже. Занятия наделили его некоей странной, даже трепетной воинственностью, словно бы он обрел новое для себя оружие. Как-то без всякого повода со стороны Франсиско Джеймс остановил его посреди лужайки и произнес тоном оскорбленного праведника:
– По-моему, теперь, когда ты достиг студенческого возраста, тебе пора научиться хотя бы каким-нибудь идеалам. Настала пора забыть об эгоизме и жадности, подумать об ответственности перед обществом, потому что, на мой взгляд, все те миллионы, которые ты унаследуешь, не могут служить для удовлетворения твоих потребностей, они доверены тебе ради неимущих и обездоленных, и человек, который не осознает это, является наиболее низменным среди всех людей.
Франсиско ответил самым любезным образом:
– Не советую тебе, Джеймс, следовать непроверенным точкам зрения. Не стоит смущать своего собеседника подобными мнениями.
Когда они отошли, Дагни спросила:
– Неужели на свете много людей, похожих на Джима?
Франсиско рассмеялся:
– Их великое множество.
– И тебе они безразличны?
– Нет. Но мне не приходится иметь с ними дело. Почему тебя это интересует?
– Потому что мне кажется, что они в известной мере опасны… не знаю чем…
– Великий Боже! Дагни, неужели ты думаешь, что я буду бояться такого субъекта, как Джеймс?
Через несколько дней, когда они вдвоем гуляли по лесу возле берега реки, она спросила:
– Франсиско, а кто среди людей является самым низменным?
– Человек, не имеющий цели.
Она посмотрела на прямые стволы деревьев, за которыми, как за оградой, пряталось огромное, ослепительное пространство. В лесу было сумрачно и прохладно, но макушки деревьев ловили отражавшиеся от воды жаркие серебряные лучи. Дагни не знала, почему ей так нравится эта картина, почему прежде она никогда не замечала местности вокруг себя, и почему теперь ей так приятно двигаться, так приятно ощущать свое тело.
Дагни не хотела смотреть на Франсиско. Присутствие его делалось несравненно более реальным, когда она прятала глаза, словно более четкое ощущение себя самой исходило от него, подобно отражавшемуся от воды свету.
– Так, значит, ты считаешь себя умной? – спросил он.
– Считаю и всегда считала, – вызывающим тоном, не поворачиваясь, бросила она.
– Что ж, представь мне доказательства этого. Покажи, насколько высоко сумеешь подняться с «Таггерт Трансконтинентал». Как бы умна ты ни была, я рассчитываю на то, что ты напряжешь все силы, чтобы достичь большего. И когда ты изнеможешь, достигнув цели, я буду ждать, что ты продолжишь восхождение к новой цели.
– Почему ты считаешь, что я захочу что-то тебе доказывать? – спросила она.
– Хочешь, чтобы я ответил?
– Нет, – прошептала она, не отводя глаз от противоположного берега реки.
Она услышала смешок Франсиско, чуть погодя он сказал:
– Дагни, в жизни нет ничего важнее, чем то, как ты делаешь свою работу. Ничего нет. Это самое главное. И твоя сущность проявляется именно в этом. Такова единственная мера ценности человека. И все этические принципы, которые пытаются затолкать тебе в глотку, имеют не больше цены, чем бумажные деньги, с помощью которых жулье пытается лишить людей их добродетелей. Один лишь принцип компетентности способен стать основой того морального кодекса, который можно приравнять к золотому стандарту. Ты поймешь это, когда вырастешь.
– Я и так понимаю это. Но… Франсиско, почему, кроме нас с тобой, этого никто не понимает?
– Но зачем тебе думать об остальных?
– Потому что мне нравится все понимать, а в людях есть кое-что такое, чего я не понимаю.
– Чего же?
– Ну, в школе я никогда не пользовалась популярностью, и это меня не смущало, но теперь я поняла причину. Совершенно немыслимую причину. Люди не любят меня не потому, что я что-то делаю плохо, им не нравится то, что я все делаю хорошо. Они не любят меня, потому что я всегда была в школе первой ученицей. Я всегда получаю пятерки, даже когда не занимаюсь. Может быть, мне стоит превратиться в троечницу, чтобы сделаться самой популярной девушкой в школе?
Франсиско замер на месте, повернулся к ней и ударил ее по лицу.
Все, что она почувствовала, вместилось в единое мгновение, когда земля пошатнулась под ее ногами, в единый порыв эмоций. Дагни знала, что убила бы на месте всякого, кто посмел бы ударить ее; она ощущала в себе ту свирепую ярость, которая дала бы ей силы на это… и столь же бурное удовольствие оттого, что пощечину ей дал Франсиско. Тупая и жаркая боль в щеке, вкус крови, сочившейся из разбитого уголка рта, были приятны ей. Ей было радостно то, что она вдруг поняла причину, заставившую Франсиско совершить этот поступок. Поняла в нем и в себе.
Дагни потверже уперлась в землю ногами, чтобы унять головокружение, а потом подняла голову и с победной, насмешливой улыбкой посмотрела прямо в глаза Франсиско, впервые осознавая собственную силу, впервые ощущая себя равной ему.
– Неужели я сделала тебе столь же больно? – спросила она.
Франсиско опешил от изумления: и вопрос, и улыбка были совсем не детскими:
– Да, если тебе угодно.
– Угодно.
– Не надо больше говорить такого. Не повторяй больше эту шутку.
– Не будь дураком. С чего вдруг ты решил, что я могу захотеть сделаться популярной?
– Когда ты подрастешь, то поймешь, что сказала совершенно ужасную вещь.
– Я и так понимаю это.
Повернувшись, Франсиско вынул платок и окунул его в реку.
– Подойди сюда, – приказал он.
Рассмеявшись, она сделала шаг назад:
– Ну, нет. Пусть останется, как есть. Надеюсь, щека распухнет. Мне нравится так.
Он пристально посмотрел на нее. А потом проговорил, неторопливо и совершенно искренне:
– Дагни, ты просто изумительна.
– А я думала, ты всегда так считал, – небрежно и чуть надменно ответила она.
Явившись домой, она сказала матери, что разбила губу о камень. Это была единственная ложь за всю ее жизнь. Она поступила так не ради того, чтобы защитить Франсиско; Дагни просто казалось по неведомой для самой себя причине, что случившееся – слишком драгоценная тайна, чтобы ею можно было поделиться с кем-нибудь еще.
На следующее лето, к приезду Франсиско, ей уже исполнилось шестнадцать. Дагни было бросилась вниз по склону навстречу ему, но вдруг остановилась. Заметив это, он также замер на месте, и какое-то мгновение они просто разглядывали друг друга, разделенные отрезком пологого зеленого склона. А потом уже он неторопливой походкой направился навстречу ей, а она ожидала.
Когда Франсиско оказался рядом, Дагни невинно улыбнулась ему, словно забыв о прежнем состязании.
– Тебе будет интересно узнать, – сказала она, – что я уже работаю на железной дороге. Ночной дежурной в Рокдэйле.
Он рассмеялся:
– Неплохо, мисс «Таггерт Трансконтинентал», начнем соревнование. Посмотрим, у кого будет больше оснований для гордости: у Ната Таггерта за тебя или у Себастьяна д’Анкония за меня.
В ту зиму ее жизнь превратилась в сверкающее простотой подобие геометрического чертежа: несколько прямых линий, прочерченных между домом, инженерным колледжем в городе и работой в Рокдэйле на станции, и замкнутая окружность, охватившая ее комнату, битком набитую схемами двигателей, синьками стальных конструкций и железнодорожными расписаниями.
Миссис Таггерт наблюдала за своей дочерью с удивлением, но без радости. Она могла бы простить ей все странности, кроме одной: Дагни не обнаруживала никаких признаков интереса к мужчинам, вообще не проявляла никаких романтических наклонностей. Миссис Таггерт крайностей не одобряла и при необходимости готова была справиться с крайностью противоположного рода; и, по ее мнению, получалось, что нынешняя ситуация была сложнее. Мать более всего смущало, что у ее дочери в семнадцать лет еще не было ни единого поклонника.
– Дагни и Франсиско д’Анкония? – она скорбно улыбалась в ответ на расспросы подруг. – O нет, это не любовь, а какой-то интернациональный промышленный картель. Это все, что интересует их обоих.
Однажды вечером миссис Таггерт услышала, как Джеймс при гостях со странным удовлетворением в голосе высказался следующим образом:
– Дагни, несмотря на имя, унаследованное тобой от первой Дагни Таггерт, прославленной своей красотой, ты, скорее, похожа на Ната Таггерта, ее мужа.
Миссис Таггерт так и не поняла, что задело ее в большей степени: то, что Джеймс высказался так грубо, или то, что Дагни явно приняла это за комплимент.
Миссис Таггерт решила, что так и не сумеет понять собственную дочь. Дагни превратилась в силуэт, впархивающий на длинных ножках манекенщицы в семейные апартаменты и выпархивающий из них, в тонкую фигурку в короткой юбке и кожаной куртке с поднятым воротником. Комнату она пересекала с мужской прямолинейной решимостью, и тем не менее движения ее были наполнены особой, быстрой и напряженной порывистостью, странной, но вызывающе женственной.
Временами, взглянув на лицо Дагни, миссис Таггерт получала совершенно непонятное впечатление: на нем была написана не радость, а столь кристально чистое удовлетворение, что мать находила его неестественным – ни одна юная девица, по ее мнению, не могла в этом возрасте не переживать каких-либо жизненных печалей. Она пришла к выводу, что дочь ее не способна на чувства.
– Дагни, – спросила она однажды, – а тебе не хочется хотя бы иногда развлечься?
Недоверчиво посмотрев на мать, Дагни ответила:
– А что, по-твоему, я делаю?
Решение устроить дочери официальный светский дебют стоило миссис Таггерт изрядной доли размышлений. Она не знала, кого будет представлять нью-йоркскому обществу: мисс Дагни Таггерт из «Светского альманаха» или ночную дежурную со станции Рокдэйл; миссис Таггерт полагала, что, скорее, речь будет идти о телефонистке; кроме того, она не сомневалась, что Дагни отвергнет саму идею. Она была потрясена, когда дочь с необъяснимой детской радостью ухватилась за нее.
Еще раз она удивилась, увидев, как Дагни оделась по случаю своего дебюта. На ней впервые в жизни была женственная одежда: платье из белого шифона с огромной, похожей на облачко юбкой. Миссис Таггерт ожидала увидеть нечто совершенно противоположное. Дагни казалась красавицей. Она сделалась сразу и старше, и невиннее, чем обычно; стоя перед зеркалом, она держала голову так, как делала бы это жена Ната Таггерта.
– Дагни, – проговорила миссис Таггерт с мягкой укоризной, – видишь, какой красавицей, при желании, ты можешь быть?
– Вижу, – ответила Дагни без тени удивления.
Бальный зал отеля «Уэйн-Фолкленд» был украшен сообразно указаниям миссис Таггерт; обладая несомненным художественным вкусом, она создала для своей дочери бесспорный шедевр.
– Дагни, я хочу, чтобы ты обратила особое внимание на весь этот антураж, – сказала она, – на освещение, краски, цветы, музыку. Ими не стоит пренебрегать, хоть ты и склонна так думать.
– Я никогда не считала их недостойными внимания, – радостным тоном ответила Дагни. И миссис Таггерт впервые ощутила связь между собой и дочерью; Дагни смотрела на нее с детской благодарностью и доверием.
– Эти вещи делают жизнь прекрасной, – заметила миссис Таггерт. – И я хочу, чтобы этот вечер запомнился тебе своей красотой. Первый в жизни бал становится самым романтическим событием в жизни женщины.
Для миссис Таггерт величайшим сюрпризом сделалось то мгновение, когда она увидела Дагни в свете огней, оглядывающей бальный зал. Перед ней была не девочка, не девушка, но женщина, уверенная в себе и наделенная опасной силой, что миссис Таггерт ощутила искреннее восхищение. В век повседневной, циничной и безразличной рутины, среди людей, проживавших свою жизнь не как плоть, а как мясо, манера Дагни держаться казалась едва ли не непристойной, потому что так смотреть на бальный зал могла женщина, жившая столетия назад, когда появиться на людях полуобнаженной, выставить себя на обозрение мужчин было проявлением отваги, имевшим смысл, единственный смысл, и признававшийся всеми как большая авантюра. «И это, – подумала миссис Таггерт с улыбкой, – девушка, которую я едва не сочла лишенной сексуальности». Она ощущала огромное облегчение и некоторое удивление оттого, что подобного рода открытие может принести облегчение.
Однако этого благостного чувства хватило лишь на несколько часов; в конце вечера она обнаружила Дагни в углу бального зала, сидевшей на балюстраде, как на заборе, и болтавшей ногами под шифоновой юбкой, словно на ней были брюки. Она разговаривала с парой беспомощных молодых людей, и лицо ее наполняла презрительная пустота.
По дороге домой Дагни и миссис Таггерт не обменялись ни словом. Но по прошествии некоторого времени, повинуясь порыву, миссис Таггерт заглянула в комнату дочери. Дагни стояла возле окна в своем вечернем платье; теперь оно казалось облачком, поддерживающим слишком тонкое для него тело, хрупкое тело с поникшими плечами. За окном посеревшее небо предвещало скорый рассвет.
Когда Дагни повернулась к ней, миссис Таггерт заметила в глазах дочери недоуменную беспомощность; лицо было спокойным, однако выражение его заставило мать пожалеть о своем недавнем желании познакомить дочь с житейскими печалями.
– Мама, почему они всё воспринимают наоборот? – спросила она.
– Как это? – всполошилась миссис Таггерт.
– То, о чем ты говорила. Свет и цветы. Неужели они ожидают, что эти украшения сделают их романтичными, а не наоборот?
– Дорогая моя, что ты хочешь сказать?
– Там не было ни одного счастливого человека, – произнесла Дагни безжизненным голосом, – такого, кто способен думать или чувствовать. Они ходили вокруг меня, говорили те же пошлости, что и повсюду. Наверно, предполагали, что освещение сделает их блестящими.
– Дорогая, ты воспринимаешь все слишком серьезно. На балу не принято быть интеллектуалом. Там надо веселиться.
– Каким образом? Говоря глупости?
– Но разве тебе не понравилось общество молодых людей?
– Каких молодых людей? Так, глупые парни, с десятком которых я легко бы разобралась.
Несколько дней спустя, сидя за своим столом на станции Рокдэйл в полном довольстве и ощущая себя на своем месте, Дагни вспомнила о том вечере уже с полным безразличием. Она подняла глаза: шла весна, и ветви деревьев за окном покрывала листва, воздух был спокойным и теплым. Она спросила себя, чего ожидала от бала. Ответа не было. Дагни лениво припала к столу, не ощущая ни усталости, ни желания работать.
Встретившись в то лето с Франсиско, она рассказала ему о своем разочаровании. Он выслушал ее молча, впервые окидывая тем полным застывшей насмешки взглядом, который приберегал для всех остальных, взглядом, который замечал слишком многое. Ей казалось, что в ее словах он слышал больше, чем она намеревалась сказать.
Такой ироничный взгляд Франсиско она увидела вечером, когда неожиданно рано отправилась в Рокдэйл. Они вдвоем сидели на берегу реки. У нее оставался еще час в запасе. Длинные узкие языки пламени еще не погасли на небе, и красные искры лениво скользили по воде. Франсиско уже долго молчал, когда она вдруг встала и сказала ему, что ей пора идти. Он не попытался остановить Дагни; откинувшись назад, подложив руки под голову, он, не шевелясь, смотрел на нее; взгляд его как будто говорил, что он превосходно знает причину. Дагни решительно взбежала по склону холма к дому: она и сама не знала, что, собственно, заставило ее поторопиться. Внезапное беспокойство было рождено неведомым до сих пор чувством надежды.
Каждую ночь она проезжала пять миль, отделявших загородный дом от Рокдэйла. Дагни возвращалась назад с рассветом, спала несколько часов и вставала вместе со всеми. И ей не хотелось спать. Ложась в постель с первыми лучами солнца, она ощущала напряженное, радостное и беспричинное стремление встретить наступающий день.
Вновь увидела она этот насмешливый взгляд Франсиско у сетки теннисного корта. Начала игры она не помнила; они часто играли в теннис, и он всегда побеждал. Дагни даже не знала, в какое мгновение той игры вдруг решила победить.
Но едва появившись, это решение перестало быть только желанием, оно превратилось в яростную бурю, поднявшуюся внутри нее. Дагни не знала, почему должна победить; она не понимала, почему победа казалась столь настоятельно, решительно необходимой. Она знала только, что должна победить и победит.
Играть было легко; казалось, что воля ее исчезла, и за нее играет кто-то другой. Она посмотрела на Франсиско – высокого, стройного, загорелого. Оценивая по достоинству ловкость его движений, она заранее ощущала кипучее удовлетворение оттого, что должна победить именно эту совершенную машину, и каждый мастерский жест его становился ее победой, и его блестящее владение телом превращалось в ее триумф.
Боль утомления росла, но она не осознавала ее как боль, ощущая только во внезапных уколах на мгновение, не более, напоминавших ей о какой-либо части тела: локте, лопатках, бедрах, облепленных белыми шортами, мышцах ног, бросавших ее навстречу мячу, веках, делавших небо багровым и превращавших налетающий мяч в подобие клубка белого пламени, тонкую раскаленную нить, протягивавшуюся от лодыжки вверх по спине, когда посланный ею мяч летел на половину Франсиско… Она ощущала восторг, потому что каждый начинавшийся в ее теле укол боли должен был закончиться в его теле, не менее утомленном, чем ее собственное, и, напрягая себя, она напрягала тем самым и его, и он чувствовал это, потому что она этого добивалась; и боль эта становилась не ее слабостью, а страданием его тела.
Замечая в такие мгновения его лицо, она видела, что Франсиско смеется.
Он смотрел на нее так, словно все понимал. Он играл не для того, чтобы победить, а для того, чтобы сделать более сложной ее победу, посылая свои мячи по сторонам корта, чтобы заставить ее побегать, теряя очки, чтобы еще раз увидеть, как изогнется ее тело в полном муки бэкхенде, замирая на месте, чтобы она подумала, что он промахнется, лишь для того, чтобы в самый последний момент небрежно выставить руку и послать мяч назад с такой силой, чтобы Дагни поняла: все, она не успеет к нему. И ей казалось, что она не сможет даже сдвинуться с места, и, как странно, она вдруг оказывалась на противоположной стороне своей половины корта, ударяя по мячу с такой сокрушительной силой, словно ей хотелось разбить его на куски, словно она наносила удар не по нему, а по лицу Франсиско.
Еще, еще раз, думала она, пусть следующий удар переломит кости руки… еще, еще раз, даже если прекратится приток воздуха в воспаленную глотку… А потом она уже ничего не чувствовала… ни боли, ни мышц, ничего, кроме мысли о том, что должна победить Франсиско, увидеть его изнеможение, увидеть, как он рухнет, и тогда только получить возможность и право умереть.
Она победила. Быть может потому, что он, как обычно, смеялся.
Франсиско подошел к сетке, хотя Дагни оставалась на месте, и бросил свою ракетку к ее ногам, как бы понимая, что именно этого она и хочет. А потом вышел с корта и рухнул на траву, подложив руку под голову.
Дагни неторопливо подошла к нему. Она остановилась над ним, глядя на распростертое у ног тело, на пропитанную потом тенниску, на рассыпавшиеся по руке пряди волос. Франсиско приподнял голову. Взгляд его последовательно поднялся по ее ногам к шортам, блузке, глазам. Насмешливый взгляд словно бы видел ее насквозь – под одеждой, под покровом разума. Он словно говорил, что на самом деле победа принадлежит ему.
В ту ночь она сидела за своим столом в Рокдэйле одна во всем станционном здании и рассматривала небо через окно. Этот час нравился ей более всего: верхние части стекол начинали светлеть, и рельсы колеи уже поблескивали серебром в нижних частях оконного переплета. Выключив лампу, она следила за вселенским, бесшумным движением света над неподвижной землей. Вокруг царила тишина, даже лист не колыхался на ветвях деревьев, а небо постепенно теряло цвет, превращаясь в светлый водный простор, который не окинуть одним взглядом.
В этот час телефон на ее столе умолкал, будто по всей сети прекращалось движение. Вдруг снаружи, за дверью, послышались шаги. В комнату вошел Франсиско. Он еще никогда не приходил сюда, но появление его не удивило Дагни.
– Что ты делаешь здесь в такое время? – спросила она.
– Да так, спать не хочется.
– А как ты добрался сюда? Я не слышала мотора твоего автомобиля.
– Пришел пешком.
Прошло не одно мгновение, прежде чем она поняла, что не спросила его, зачем он пришел, и что не хочет спрашивать об этом.
Он походил по комнате, разглядывая развешенные по стенам подшивки транспортных накладных и календарь, на котором «Комета Таггерта» горделиво накатывала на зрителя. Франсиско казался здесь на месте, он словно бы ощущал, что комната эта принадлежит им двоим, как бывало всегда, где бы они ни оказывались вместе. Однако он не испытывал желания говорить. Задав ей несколько вопросов по работе, Франсиско умолк.
Снаружи становилось все светлее, движение на линии оживало, и тишину то и дело начали нарушать телефонные звонки. Дагни занялась работой. Франсиско сидел в углу и ждал, перебросив ногу через поручень кресла.
Дагни работала быстро, ощущая необычайную ясность в голове. Точные движения рук доставляли ей удовольствие. Она сконцентрировала все внимание на резких звонках аппарата, на цифрах номеров телефонов, автомобилей, заказов. Она не замечала ничего другого.
Однако случайно смахнув на пол листок бумаги, она нагнулась за ним, и как-то вдруг словно чужими глазами увидела себя со стороны: свои движения… серую полотняную юбку, закатанный рукав серой блузки и обнаженную руку, протянувшуюся к бумаге. Сердце ее на мгновение замерло – так охает человек, охваченный предчувствием… Подобрав листок, она вернулась к прерванной работе.
Стало уже светло – почти как днем. Мимо станции без остановки проехал поезд. В чистом утреннем свете длинная вереница вагонных крыш превратилась в серебряную цепочку, a сам поезд летел мимо станционного здания, словно бы повиснув над землей, едва соприкасаясь с ней. Пол под ногами ее содрогался, в окнах звенело стекло. Дагни со взволнованной улыбкой проводила поезд глазами. Она посмотрела на Франсиско: тот тоже улыбался, не отрывая от нее взгляда.
Когда пришел дневной дежурный, она передала ему станцию, и вместе с Франсиско они вышли на утренний воздух. Солнце еще не поднялось, и вместо него, казалось, светился сам воздух. Дагни не ощущала усталости. Она словно только что проснулась.
Она направилась к своей машине, но Франсиско сказал:
– Давай пройдемся до дома. Вернемся за твоим автомобилем потом.
– Хорошо.
Она ничуть не удивилась предложению, перспектива пройти пешком пять миль также не смущала ее. Все казалось вполне естественным; естественным для особой реальности того мгновения, ясного, но отстраненного от всего остального, близкого, но все же обособленного, подобного сверкающему островку посреди туманного моря, напоминающего о высшей, неоспоримой яви опьянения.
Дорога вела через лес. Они сошли с шоссе на старую тропку, вилявшую между деревьями девственного леса. Вокруг вообще не было заметно признаков человеческого вмешательства. Старые, заросшие травой колеи делали присутствие людей еще более отдаленным, прибавляя годы времени к милям расстояния. Сумерки еще цеплялись за землю, но в брешах между древесными стволами ослепительной зеленью сверкала листва, словно бы освещавшая собой лес. Листья не шевелились. Они все шли вперед, двое двигающихся людей в неподвижном мире. Дагни вдруг заметила, что за все это время они не произнесли даже слова.
Они вышли на прогалину. Небольшая низина притаилась между двумя отвесными скалами, ее пересекал ручеек, ветви деревьев клонились к земле.
Плеск воды только подчеркивал тишину. Далекая прорезь ясного неба делала место еще более укромным. Высоко над их головами, на гребне холма, первые лучи солнца выхватили одиноко стоящее дерево.
Они остановились и посмотрели друг на друга. Франсиско схватил ее, повернул к себе, припал губами к ее губам… ощутив, как руки ее вскинулись в бурном ответном объятии… Она поняла, что знала заранее, ждала прикосновения его рук. Она впервые осознала, насколько хотела этого.
На мгновение она почувствовала протест и легкий страх. Однако Франсиско прижимался к ней, рука его двигалась по ее груди, как рука собственника, знакомящегося с ее телом, не спрашивая согласия, не прося разрешения. Она попыталась высвободиться, но сумела только откинуться назад, чтобы увидеть его лицо и улыбку, которая сказала ей, что согласие свое она дала давным-давно. Она подумала, что надо бежать, но вместо этого ответно прижалась к нему и припала к его губам.
Дагни знала, что бояться бесполезно, что он сделает с ней то, что хочет, что решать ему, что он не оставил для нее ничего другого, кроме того, что она желала больше всего – возможности покориться. Она не осознавала, чего он хочет, мгновение унесло все ее представления о дурном и хорошем, у нее не было сил верить в то, что свершалось с нею, она понимала только, что боится. И все же она словно кричала ему: «Не спрашивай у меня разрешения… Только не спрашивай – делай, делай!»
Какое-то мгновение она пыталась устоять, но рот его прикрывал ее губы, и она медленно опустились на землю, так и не прервав поцелуя. Она лежала неподвижно как трепещущий объект акта, который он проделал просто и без колебаний, словно бы по праву того невыносимого удовольствия, которое он приносил им обоим.
Франсиско определил то, что свершилось с ними обоими, первыми же словами, которые произнес потом. Он сказал:
– Мы должны были научить этому друг друга.
Длинная фигура Франсиско распростерлась на траве рядом с ней, на нем были черные брюки и рубашка, и она ощутила порыв гордости – гордости оттого, что отныне ей принадлежит его тело. Лежа на спине, Дагни смотрела в небо, не желая шевелиться, думать, представлять себе нечто, находящееся вне этого мгновения.
Вернувшись домой, она легла в постель обнаженной, потому что тело ее сделалось незнакомым, слишком драгоценным для прикосновения ночной рубашки, потому что ей было приятно ощущать собственную наготу, ощущать своим телом простыни, словно бы к ним прикасалась кожа Франсиско. Она уже думала, что не уснет, потому что ей не хотелось отдыхать, расставаясь с самым прекрасным из известных ей утомлений, – но самой последней мыслью ее стало воспоминание о тех временах, когда ей хотелось выразить, хотя она не находила для этого средств, ощущение, более высокое, чем счастье, желание благословить всю землю, понимание того, что она любит и существует именно в этом мире. Она подумала, что пережитое ею сегодня было единственным способом выразить всю гамму ощущений. Она не знала, серьезно ли это; ничто не могло быть серьезным во Вселенной, из которой изгнана боль. Не успев как следует взвесить свое умозаключение, она уже спала, улыбаясь, в тихой и светлой, наполненной утром комнате.
Тем летом они встречались в лесу, в укромных уголках у реки, в заброшенном сарае, в подвале дома.
Тогда-то она и училась воспринимать красоту, глядя вверх на старинные балки перекрытий, на стальной кружок лопастей вентилятора, ритмично жужжавший над их головами. Она ходила в брюках, в хлопковом летнем костюме, но никогда еще не бывала настолько женственной, как в те мгновения, когда, прижимаясь к Франсиско, оседала в его объятиях, позволяя делать с собой все, что угодно, открыто признавая его право низводить ее до полной беспомощности тем удовольствием, которое он мог даровать ей. Франсиско научил ее всем чувственным приемам, которые мог изобрести.
– Разве не удивительно, что тело может принести нам столько удовольствия? – однажды искренне удивился он сам. Они были счастливы и ослепительно невинны. Им обоим даже в голову не приходило, что счастье может оказаться грехом.
Свой секрет они хранили в тайне от всех остальных не как позорный проступок, но как то, что принадлежит лишь им обоим и не подлежит чужому осуждению или одобрению. Она знала, что, согласно общепринятому воззрению на сексуальные отношения, занятие это представляет собой уродливое проявление низменной природы человека, и к нему следует относиться с презрением. И собственная чистота заставила ее устраниться не от желаний собственного тела, но от любых контактов с людьми, исповедовавшими подобную доктрину.
В ту зиму Франсиско приезжал к ней в Нью-Йорк самым непредсказуемым образом. Он то прилетал из Кливленда без предупреждения по два раза в неделю, то исчезал на целые месяца. Обложившись чертежами и синьками, она сидела на полу своей комнаты, когда в дверь раздавался стук.
– Я занята! – отвечала она, и насмешливый голос спрашивал:
– В самом деле?
Тогда она вскакивала на ноги, распахивала дверь, чтобы обнаружить за нею Франсиско. После чего они отправлялись к нему на квартиру, которую он снимал в городе, крохотную комнатушку в тихом районе.
– Франсиско, – спросила однажды она с внезапным удивлением, – я ведь твоя любовница, не так ли?
Он усмехнулся:
– Именно так.
И она почувствовала гордость, которую женщине полагается чувствовать, удостоившись титула жены.
В долгие месяцы его отсутствия она никогда не занимала себя мыслями о том, верен он ей или нет; она знала, что Франсиско хранит верность. Несмотря на то что Дагни была еще слишком молода, чтобы знать причину, она понимала, что неразборчивость и беспорядочность в связях присущи лишь тем, кто видит в сексе и в самих себе только зло.
Ей было известно немногое о жизни Франсиско. Он учился на последнем курсе и редко разговаривал о своих занятиях, a она никогда не расспрашивала. Дагни подозревала, что он слишком усердно работает, потому что временами замечала странное выражение на его лице. Однажды она посмеялась над ним, похвастав, что давно уже работает на «Таггерт Трансконтинентал», в то время как он еще не начал зарабатывать себе на жизнь. Франсиско ответил:
– Отец не позволяет мне работать на «Д’Анкония Коппер», пока я не окончу университет.
– И когда же это ты успел сделаться послушным сыном?
– Я должен уважать его желания. «Д’Анкония Коппер» принадлежит отцу… Впрочем, ему принадлежат не все медеплавильные компании мира, – в улыбке Франсиско угадывался легкий намек.
Всю историю она узнала только следующей осенью, когда он окончил университет и вернулся в Нью-Йорк из Буэнос-Айреса, погостив у отца.
Франсиско рассказал ей, что за последние четыре года прошел два курса обучения: один в университете Патрика Генри, а другой на медеплавильном заводе на окраине Кливленда.
– Мне нравится разбираться во всем самостоятельно, – проговорил он. Франсиско начал работать в шестнадцать лет, подручным у печи, а в двадцать лет купил весь завод. Свою первую частную собственность он приобрел, несколько подправив свой подлинный возраст, в тот же самый день, когда получил университетский диплом; оба документа он отослал отцу.
Он показал фотографию своего предприятия – крохотного, грязного, позорно старого, обветшавшего в борьбе за существование; над входом, подобно новому флагу над брошенной по старости шхуной, красовалась надпись: «Д’Анкония Коппер».
Нью-йоркский представитель отца был вне себя:
– Но, дон Франсиско, это немыслимо! Что подумают люди? Как можно ставить такое имя над этой помойкой?
– Это мое имя, – ответил Франсиско.
Когда, приехав в Буэнос-Айрес, Франсиско вошел в кабинет отца – помещение просторное, строгое, обставленное, как современная лаборатория, единственным украшением которого были развешанные по стенам фотоснимки предприятий «Д’Анкония Коппер» – крупнейших рудников концерна, обогатительных фабрик и медеплавильных заводов, – он увидел на почетном месте, прямо перед столом отца, фотоснимок кливлендского заводика с новой вывеской над входом.
Франсиско встал перед столом, и отец перевел взгляд с фотоснимка на сына.
– Не слишком ли ты торопишься? – спросил старший д’Анкония.
– Не мог же я четыре года только ходить на лекции.
– А откуда ты взял деньги, чтобы внести первый взнос за этот завод?
– Выиграл на Нью-Йоркской фондовой бирже.
– Что? Кто посоветовал это тебе?
– Определить, какое промышленное предприятие ждет успех, а какое нет, не так уж и сложно.
– А откуда ты взял деньги на игру?
– Из пособия, которое вы присылали мне, сэр, a также из собственного заработка.
– А где ты нашел время, чтобы следить за фондовым рынком?
– Пока писал диссертацию о влиянии на последующие метафизические системы аристотелевой теории Неподвижного Движителя.
В ту осень Франсиско ненадолго задержался в Нью-Йорке. Отец послал его в Монтану помощником управляющего рудником своей фирмы.
– В общем, – улыбаясь, поведал он Дагни, – мой отец не считает разумным слишком быстро повышать меня в чине. А я не хочу просить у него о доверии. Если ему нужны доказательства с моей стороны, он их получит.
Весной Франсиско вернулся – уже в качестве главы нью-йоркской конторы «Д’Анкония Коппер».
В последующие два года Дагни не часто виделась с ним. Она никогда не могла сказать, где он окажется – в каком городе и даже на каком континенте – на следующий же день после их встречи. Франсиско всегда являлся к ней неожиданно, и ей это нравилось, потому что его присутствие в ее жизни таким образом делалось постоянным, и, как солнечный луч, он мог озарить ее в любое мгновение.
Когда она видела Франсиско в рабочем кабинете, руки его представлялись ей такими, какими она когда-то видела их на руле моторки: он вел свое дело по курсу с той же ровной, опасно высокой, но покорной ему скоростью. Один лишь случай остался потрясением в ее памяти, настолько не шел он Франсиско.
Однажды вечером она наблюдала за ним, когда он стоял у окна своего кабинета, всматриваясь в бурые городские зимние сумерки. Франсиско долго не шевелился. Лицо его казалось жестким и напряженным; в глазах застыло выражение, которого она в нем и помыслить не могла: горького и бессильного гнева. Наконец он сказал:
– В мире что-то идет не так. Это было всегда. Существовало нечто такое, чему никто не мог дать имени или объяснения.
Он не захотел пояснять свою мысль.
Когда она увидела Франсиско в следующий раз, на лице его не осталось и следа этого переживания. Настала весна, и оба они стояли на террасе, устроенной на крыше ресторана, ветер прижимал легкий шелк ее вечернего платья к строгому черному костюму Франсиско. Они смотрели на город.
В зале за спинами их звучал концертный этюд Ричарда Халлея; имя этого композитора было известно немногим, однако они уже открыли его для себя и полюбили. Франсиско проговорил:
– Здесь не нужно высматривать крыши небоскребов? Теперь мы среди них.
Улыбаясь, она ответила:
– Боюсь, мы поднимемся выше… Я даже боюсь… мы как будто едем на каком-то лифте.
– Конечно. А чего ты боишься? Пусть себе мчится. Разве может быть предел скорости?
Франсиско было двадцать три, когда умер его отец, и он уехал в Буэнос-Айрес, чтобы принять дела концерна «Д’Анкония», теперь перешедшего к нему. Дагни не видела его три года.
Сперва он писал ей, редко и неаккуратно. Он писал о «Д’Анкония Коппер», о мировом рынке, о вопросах, затрагивавших интересы «Таггерт Трансконтинентал». Свои короткие письма он писал от руки, обыкновенно ночью.
Отсутствие Франсиско не печалило ее. Дагни также делала первые шаги к власти над своим будущим королевством. Главы промышленных фирм, приятели ее отца, поговаривали, что нужно повнимательнее наблюдать за молодым д’Анкония; если эта медная компания прежде была просто великой, то теперь под его руководством она покорит весь мир. Дагни только улыбалась, но удивления не испытывала. Случались иногда мгновения, когда она ощущала внезапный бурный порыв тоски по Франсиско, однако причиной его бывало нетерпение, но не боль. Дагни гнала тоску, нисколько не сомневаясь, что оба они работают ради будущего, которое принесет им все – в том числе и друг друга. А потом она перестала получать письма.
Ей было двадцать четыре года в тот весенний день, когда на столе ее кабинета в здании «Таггерт» зазвонил телефон.
– Дагни, – произнес знакомый голос. – Я сейчас в «Уэйн-Фолкленде». Приезжай сегодня вечером, поужинаем вместе. В семь часов.
Он не поздоровался с ней, как будто они расстались всего вчера. Мгновение, потраченное ею на то, чтобы вновь научиться искусству дышать, сказало Дагни, насколько много значит для нее этот голос.
– Хорошо… Франсиско, – ответила она. Они могли более ничего не говорить друг другу. Опуская трубку на место, она подумала, что его возвращение – вещь вполне естественная, и что она всегда ожидала это событие, хотя, конечно, не могла предвидеть охватившую ее внезапно потребность произнести его имя и тот укол счастья, который ощутила в это мгновение.
В тот вечер, едва вступив в его номер, она застыла на месте.
Франсиско стоял посреди комнаты и смотрел на нее. На лице появилась невольная улыбка, как если бы он утратил способность улыбаться и был удивлен тем, что она все-таки вернулась к нему. Он смотрел на нее с недоверием, словно не зная, кто она такая, и что ощущает он сам. Взгляд его был подобен мольбе, крику о помощи, сорвавшемуся с уст человека, неспособного плакать. Завидев ее, он попытался было произнести их старинное приветствие, и даже начал его… но не договорил последнего слова. И вместо него после мгновенной паузы промолвил:
– Дагни, ты прекрасна, – так, словно мысль эта была ему обидна.
– Франсиско, я…
Он покачал головой, не позволяя ни ей, ни себе произнести те слова, которые они никогда не говорили друг другу, прекрасно понимая, что они и так услышали их в этот самый момент.
Подойдя, он обнял ее, поцеловал в губы, крепко и надолго прижал к себе. И когда Дагни снова посмотрела в его лицо, он улыбался – уверенно и задиристо. Улыбка эта сказала ей, что Франсиско владеет собой, ею, всем вообще, и приказывает ей забыть все, что увидела она в первое мгновение.
– Привет, Чушка, – сказал он.
Не чувствуя ничего, кроме уверенности в том, что вопросов ей задавать не следует, Дагни улыбнулась и ответила:
– Привет, Фриско.
Она могла бы понять любую перемену, кроме той, которая произошла с ним.
В лице его не было ни искорки жизни, ни намека на радость; оно сделалось непроницаемым. Только что молившая улыбка его говорила не о слабости; в облике его появилась решительность, граничащая с безжалостностью. Он гордо выпрямил спину под невыносимой тяжестью на плечах. Она заметила то, во что не могла поверить: на лице Франсиско появились горькие морщинки, он выглядел измученным.
– Дагни, не удивляйся тому, что я делаю, – проговорил он, – и тому, что я сделаю когда-нибудь.
Предоставив ей столь скудное объяснение, он повел себя дальше так, словно больше объяснять было нечего.
Она ощущала разве что легкое беспокойство; испытывать страх за его судьбу или в его присутствии было немыслимо. А когда Франсиско рассмеялся, она подумала, что они вернулись в свой лес на берегу Гудзона: он не изменился и не изменится никогда.
Ужин подали в номер. И ей было забавно смотреть на Франсиско за столом, сервированным с намекающей на непомерную цену ледяной официальностью, в номере отеля, похожем на зал европейского дворца.
«Уэйн-Фолкленд» считался самым знаменитым отелем всех континентов. Его праздная роскошь, бархатные шторы, лепные панели и свечи явным образом контрастировали с предназначением этого заведения: никто не мог воспользоваться его гостеприимством, кроме деловых людей, приезжавших в Нью-Йорк улаживать дела всего мира. Дагни отметила, что манеры обслуживавшей их прислуги свидетельствовали об особом почтении именно к этому постояльцу отеля, и что Франсиско это совершенно безразлично. Он успел уже привыкнуть к тому, что является сеньором д’Анкония, владельцем «Д’Анкония Коппер».
Однако она сочла странным, что он не стал рассказывать о своих делах. Дагни ожидала услышать, что лишь работа интересует его, и что он первым делом поделится с ней своими успехами. Франсиско не стал этого делать. Напротив, он начал расспрашивать ее о перспективах и об ее отношении к «Таггерт Трансконтинентал». Дагни рассказывала о своих делах так, как всегда говорила о них, зная, что лишь он один способен понять ее страстную преданность делу. Франсиско внимательно слушал ее, не делая никаких замечаний.
Официант включил радио, передавали тихую вечернюю музыку, не пробуждавшую никаких чувств. И вдруг комнату захлестнула волна звуков, сотрясшая стены, словно подземный толчок. Потрясение было вызвано не громкостью, а могучей мелодией. Зазвучала свежая запись нового, Четвертого, концерта Халлея.
Оба они в молчании внимали этому восстанию, музыкальному бунту – победному гимну великих мучеников, отказавшихся подчиниться боли. Франсиско слушал, разглядывая городской пейзаж за окнами.
Наконец он проговорил без какого-то перехода или предупреждения странным, совершенно невыразительным тоном:
– Дагни, а что бы ты сказала, если бы я попросил тебя оставить «Таггерт Трансконтинентал» и плюнуть на ее дальнейшую жалкую судьбу – пусть себе катится в тартарары под руководством твоего братца?
– Ты хочешь знать, что бы я подумала, если бы ты предложил мне совершить самоубийство? – сердито ответила она.
Франсиско молчал.
– Почему тебя вообще это интересует? – резко спросила она. – Твой вопрос не был шуткой. Прежде ты никогда не шутил такими вещами.
На лице его не было и намека на веселье. Ответ Франсиско прозвучал негромко и серьезно:
– Нет, конечно, нет. Мне не следовало спрашивать тебя об этом.
Дагни не без труда перевела разговор на его работу. Франсиско отвечал на вопросы, но сам не проявлял никакой инициативы. Она пересказала ему отзывы предпринимателей о блестящих перспективах «Д’Анкония Коппер» под его руководством.
– Они не ошибаются, – проговорил он безжизненным голосом.
Охваченная внезапной тревогой, не понимая, что именно подтолкнуло ее, она вдруг спросила:
– Франсиско, а зачем ты приехал в Нью-Йорк?
Он неторопливо ответил:
– Чтобы встретиться с другом, попросившим меня об этой встрече.
– Деловой?
Глядя куда-то в сторону, словно отвечая на собственную мысль, чуть с горечью улыбаясь, странно мягким и печальным тоном он ответил:
– Да.
Было уже далеко за полночь, когда она проснулась рядом с ним в постели. Из оставшегося внизу города не доносилось ни звука. В тишине комнаты жизнь словно замерла на какое-то время. Счастливая, утомленная, она лениво повернулась, чтобы посмотреть на него. Франсиско лежал на спине, высоко взбив подушку. Профиль его вырисовывался на фоне освещенного рассеянным городским светом окна. Он не спал, глаза его оставались открытыми. Губы были крепко сжаты, словно он боролся с немыслимой болью, даже не пытаясь скрыть свое страдание.
Дагни боялась даже шевельнуться. Почувствовав на себе ее взгляд, он повернулся к ней.
Внезапно вздрогнув, он отбросил одеяло, открыв нагое тело Дагни, а потом спрятал лицо у нее на груди, судорожно обхватив за плечи. Уткнувшись носом ей в плечо, он глухо пробормотал:
– Я не могу отказаться! Не могу!
– Что? – прошептала она.
– От тебя.
– Зачем тебе…
– И всего.
– Зачем тебе отказываться?
– Дагни! Помоги мне остаться. Отказаться. Пусть он и прав!
Она ровным тоном спросила:
– От чего отказаться, Франсиско?
Он не ответил и только крепче прижался к ней лицом.
Дагни притихла, понимая лишь то, что ей следует быть крайне осторожной.
Чувствуя его голову на своей груди, ровно и ласково поглаживая рукой волосы, она смотрела на потолок комнаты, на едва проступающую сквозь темноту лепнину, и ждала, онемев от ужаса.
Он простонал:
– Все правильно, но так трудно поступить именно так, как надо! O боже, как же это трудно!
Спустя некоторое время Франсиско поднял голову и сел. Дрожь оставила его.
– Что случилось, Франсиско?
– Я не могу сказать тебе всю правду, – голос его звучал искренне и открыто, не пытаясь скрыть страдание. – Ты не готова услышать ее.
– Но я хочу помочь тебе.
– Ты не можешь ничем помочь мне.
– Ты же сам сказал: помочь тебе отказаться.
– Я не могу этого сделать.
– Тогда позволь мне разделить с тобой твое решение.
Он покачал головой и посмотрел на нее сверху вниз, словно бы взвешивая последствия. А потом вновь покачал головой, отвечая самому себе.
– Если я сам не в силах выдержать его, – проговорил Франсиско с еще незнакомой ей нежностью, – то как сможешь выстоять ты?
Она проговорила неторопливо, делая над собой усилие, изо всех сил стараясь не закричать:
– Франсиско, я должна знать.
– Простишь ли ты меня? Я вижу, как ты испугана, a это жестоко с моей стороны. Но если ты хочешь что-то для меня сделать, давай забудем об этом разговоре, забудем – и все, и никогда больше не спрашивай меня ни о чем.
– Я…
– Это все, что ты можешь для меня сделать. Согласна?
– Да, Франсиско.
– И не бойся за меня. Просто так случилось сегодня. Повторения не будет. Потом это будет даваться легче.
– Но, может быть, я могу…
– Нет. Спи, моя любимая.
Он впервые назвал ее этим словом.
Утром он не прятал глаз, смотрел ей прямо в лицо, не старался уклониться от ее полного тревоги взгляда, но о ночной сцене молчал. На спокойном лице его отражались страдание и ясность, нечто подобное полной боли улыбке, хотя он не улыбался. Как ни странно, переживание сделало его моложе. Теперь он казался не человеком, подвергающимся мучительной пытке, а человеком, понимающим, что мука эта сто́ит того, чтобы ее перенести.
Она не стала допытываться до сути. Только, прежде чем уйти, спросила:
– Когда я снова увижу тебя?
Франсиско ответил:
– Не знаю. Не жди меня, Дагни. Когда мы встретимся в следующий раз, ты не захочешь даже смотреть на меня. У всего, что я буду делать, есть причина. Но я не могу назвать ее тебе, и ты будешь права, проклиная меня. Я не намерен оправдывать этот достойный презрения поступок, не буду просить тебя верить мне. Ты будешь руководствоваться собственными представлениями и суждением. Ты будешь проклинать меня. Тебе будет больно. Только постарайся не покориться этой боли. Помни, что это я тебе говорю. Это все, что я могу тебе сказать сейчас.
Она не получала от него никаких известий и ничего не слышала о нем около года. А потом начала прислушиваться к сплетням и читать заметки газетчиков; поначалу она не верила, что они имеют отношение к Франсиско д’Анкония. A потом поверить пришлось.
Она прочла отчет о приеме, устроенном им на яхте в гавани Вальпараисо: гости получили приглашение явиться в купальных костюмах, a всю ночь на палубу падал дождь из шампанского и цветочных лепестков.
Она прочла отчет о приеме, который он устроил на курорте в алжирской пустыне: он возвел там павильон из тонких листов льда и подарил каждой из приглашенных дам горностаевую накидку при условии, что они станут снимать их, вечерние платья и все остальное по мере того, как будут таять стены.
Она читала отчеты о его деловых предприятиях; они всегда сообщали о его громких успехах и приводили к разорению конкурентов, однако теперь он занимался делами, как спортом: производил внезапный набег, а потом исчезал с промышленной сцены на год или два, оставляя управление «Д’Анкония Коппер» в руках наемных директоров.
Она прочла интервью, в котором Франсиско высказывался следующим образом:
– Вы спрашиваете, зачем я хочу делать деньги? У меня их достаточно, чтобы три поколения моих потомков могли наслаждаться жизнью в той же мере, что и я сам.
Однажды она встретилась с ним на приеме, устроенном в Нью-Йорке послом. Франсиско любезно поклонился ей, улыбнулся и наделил взглядом, в котором не существовало никакого прошлого. Она отвела его в сторону и произнесла всего только два слова:
– Франсиско, почему?
– Почему что? – спросил он.
Она отвернулась.
– Я предупреждал тебя.
Она не стала искать с ним новой встречи.
Дагни пережила разрыв. Она смогла пережить его, потому что не верила в страдание. Боль она воспринимала с возмущением и негодованием и отказывалась придавать ей значение. Страдание являло собой бессмысленное отклонение от нормы и не могло быть частью жизни Дагни. Она просто не позволила боли приобрести какое-то значение. Она не могла дать имени тому сопротивлению, которое оказывала боли, и той эмоции, которая рождала это сопротивление; однако в качестве эквивалента могла предложить следующие слова: это ничего не значит, это нельзя воспринимать серьезно. Она считала так даже в те мгновения, когда душа ее превращалась в сплошной стон, когда ей хотелось потерять рассудок, чтобы не видеть, как становится правдой то, что правдой быть не могло. Этого нельзя воспринимать серьезно, повторяло нечто несокрушимое, обитавшее в ее сердце, – боль и уродство никогда нельзя принимать всерьез.
Она сражалась. И она победила. Время помогло ей дожить до того дня, когда она смогла безразлично отнестись к собственным воспоминаниям, и до того дня, когда она не сочла нужным обращаться к ним. История эта была окончена и более не имела к ней никакого отношения.
В жизни ее не появился другой мужчина. Она не знала, хорошо это или плохо. У нее просто не было времени на подобные размышления. Ослепительно чистое наполнение жизни она обрела именно там, где хотела, – в своей работе. Прежде подобное ощущение давал ей Франсиско – ощущение принадлежности к собственному миру, к собственной работе. Мужчины, с которыми она знакомилась после него, принадлежали к той же самой категории, что и на первом ее балу.
Дагни выиграла сражение с воспоминаниями. Однако она все-таки пережила эти годы, воплощенные в коротком слове «почему».
Какая бы трагедия ни обрушилась на Франсиско, почему он избрал самый дешевый путь спасения, столь же низменный, как пьянство ничтожного алкоголика? Тот юноша, которого она знала, не мог превратиться в жалкого труса. Несравненный интеллект не мог обратить свою изобретательность на сооружение тающих бальных зал. Тем не менее все это произошло, и этому не было никакого разумного объяснения, позволяющего ей спокойно забыть обо всем. Она не могла усомниться в том, каким он был; она не могла усомниться и в том, каким он стал; и оба этих факта были несовместимы друг с другом. Иногда Дагни едва не начинала сомневаться в том, что находится в здравом уме или в рациональности самого бытия; однако подобных сомнений она не позволила бы никому. Тем не менее объяснения не было, не было причины, даже намека на сколько-нибудь постижимую причину – и за прошедшие десять лет она так и не нашла ничего похожего на ответ.
Нет, думала она, проходя в серых сумерках мимо витрин заброшенных магазинов и приближаясь к отелю «Уэйн-Фолкленд», нет, ответа и быть не могло. Она не намеревается искать его. Теперь ответ уже безразличен ей.
Остаток прежнего чувства, еще трепетавший в душе ее, предназначался не мужчине, встреча с которым ей предстояла; это был вопль протеста против святотатства, против разрушения того, что должно было стать подлинным величием.
В промежутке между домами она увидела башни «Уэйн-Фолкленда». Что-то дрогнуло в сердце, ноги на мгновение остановились. А потом она уверенно продолжила путь.
К тому времени, когда Дагни вступила в мраморный вестибюль, когда она поднялась на лифте, когда пошла по широким, крытым коврами, не знающим шума коридорам «Уэйн Фолкленда», в душе ее уже пылал холодный гнев, становившийся холодней и холодней с каждым шагом.
Дагни была уверена, что чувствует злость, когда постучала в дверь. Голос за нею ответил:
– Войдите.
Рывком распахнув дверь, Дагни вошла.
Франсиско Доминго Карлос Андрес Себастьян д’Анкония сидел на полу и играл в марблс.
Никто и никогда не задавался вопросом, хорош ли внешне Франсиско д’Анкония; подобная мысль казалась неуместной; если он входил в комнату, смотреть на кого-то другого было уже невозможно. Его высокая, стройная фигура казалась слишком достоверной для современности, a двигался он так, словно за плечами его развевался рыцарский плащ. Общее мнение утверждало, что он наделен жизненной силой здорового зверя, однако существовали смутные подозрения в его ошибочности. Он был наделен жизненной силой здорового человека, явлением настолько редким, что никто не мог опознать его. Франсиско был наделен силой уверенности.
Никто не описывал его внешность как латинскую, но именно это слово больше всего подходило к нему – не в современном, а в изначальном смысле, когда оно относилось не к Испании, а к Древнему Риму. Глядя на его гибкое и статное тело с длинными ногами, на плавные и стремительные движения, казалось, что его специально создали как образец стройности и изысканности. Черты его были вылеплены со скульптурной точностью. Зачесанные назад прямые черные волосы, загорелая кожа подчеркивали удивительный цвет глаз: прозрачную синеву. Открытое лицо немедленно отражало его чувства, как если бы ему нечего было скрывать от людей. Голубые глаза оставались спокойными и неизменными; они никогда не выдавали его мыслей.
Франсиско сидел на полу своего номера в пижаме из тонкого черного шелка. Раскиданные вокруг него по ковру шарики были изготовлены из полудрагоценных камней его родины: сердолика и горного хрусталя. Он не поднялся, когда Дагни вошла, и только посмотрел на нее снизу вверх; хрустальный шарик в его руке казался слезинкой. Франсиско улыбнулся прежней, дерзкой и ослепительной, улыбкой своего детства.
– Привет, Чушка!
И она услышала собственный голос, с беспомощной радостью отвечающий ему:
– Привет, Фриско!
Дагни смотрела ему в лицо; оно осталось тем же, что было знакомо ей. На нем не было никаких следов той жизни, которую он вел, как и той растерянности, которую видела она в последнюю проведенную с ним ночь. На нем не было отпечатков трагедии, горечи, напряженности – только слепящая насмешка, зрелая и четкая, опасно непредсказуемое веселье и огромная, не знающая вины чистота духа. Это немыслимо, решила она, еще более немыслимо, чем все остальное.
Он пристально изучал ее взглядом: расстегнутое поношенное пальто, приспущенное с плеч, и стройное тело в сером костюме, похожем на форменную одежду.
– Если ты пришла сюда в таком виде затем, чтобы скрыть от меня, насколько ты хороша, – сказал он, – то ошиблась. Ты – очаровательна. Мне хотелось бы объяснить тебе, какое это облегчение – видеть женское лицо, наделенное несомненным интеллектом. Но ты не захочешь слушать меня, потому что пришла не за этим.
Слова эти, неуместные сразу во многих отношениях, были произнесены настолько непринужденно, что немедленно вернули ее к реальности – к гневу и цели ее визита. Оставшись стоять, Дагни бесстрастно поглядела на него сверху вниз, отказывая Франсиско не только в прежнем знакомстве, но даже в возможности оскорбить ее. Она проговорила:
– Я пришла сюда, чтобы задать тебе один вопрос.
– Слушаю.
– Когда ты говорил репортерам, что прибыл в Нью-Йорк, чтобы стать свидетелем фарса, какой фарс ты имел в виду?
Он громко расхохотался, как человек, редко получающий возможность порадоваться неожиданности.
– Именно это я и люблю в тебе, Дагни. В настоящее время Нью-Йорк населяют семь миллионов человек. И из этих семи миллионов лишь ты одна поняла, что я имел в виду вовсе не скандальный развод Вейлей.
– Что же ты имел в виду?
– Твои предположения?
– Несчастье с Сан-Себастьяном.
– А вот это куда более интересно, чем какой-то там развод.
Безжалостным и торжественным тоном прокурора Дагни произнесла:
– Итак, ты сделал это осознанно, хладнокровно и преднамеренно.
– А тебе не кажется, что будет лучше, если ты снимешь пальто и сядешь?
Дагни поняла, что ошиблась, вложив в ответ слишком много чувства.
С презрением отвернувшись, она сняла пальто и отбросила его в сторону. Франсиско не поднялся, чтобы ей помочь. Дагни села в кресло. Он остался на полу, чуть поодаль, однако казалось, что он сидит у ее ног.
– Итак, что я сделал хладнокровно и преднамеренно? – спросил он.
– Провернул всю аферу с Сан-Себастьяном.
– И каковы же были мои намерения?
– Именно это мне и хотелось бы узнать.
Он усмехнулся, как если бы она попросила его на пальцах растолковать ей сложную, требующую целой жизни научную проблему.
– Ты знал, что рудники Сан-Себастьян не стоят ни гроша, – сказала она. – Ты знал это еще до того, как затеял это злосчастное дело.
– Тогда почему же я начал его?
– Только не надо рассказывать мне, что ты ничего не приобрел. Я знаю. Знаю, что ты потратил пятнадцать миллионов долларов. И тем не менее это было сделано с какой-то целью.
– А ты можешь представить себе мотив, способный заставить меня пойти на это?
– Нет. Не могу.
– Разве? Ты считаешь, что я располагаю великим умом, огромными знаниями и творческим потенциалом, и посему любое мое предприятие должно оказаться успешным. A потом утверждаешь, что у меня не было желания потрудиться на благо Мексиканской Народной Республики. Непонятно, тебе не кажется?
– Прежде чем покупать эти рудники, ты знал, что Мексикой правят грабители. Ты не был обязан стараться ради них.
– Совершенно верно.
– И тебе было плевать на мексиканское правительство, потому что…
– В этом ты ошибаешься.
– …потому что ты знал, что рано или поздно эти люди захватят твои рудники. Тебе нужно было нанести удар по твоим американским акционерам.
– Ты права, – Франсиско смотрел на нее в упор, он не улыбался, голос его звучал искренне. Он добавил: – Но это лишь часть правды.
– А в чем она вся?
– Цель моя заключалась в другом.
– В чем же?
– А вот это ты должна сказать сама.
– Я как раз и пришла сюда, чтобы сказать тебе: я начинаю понимать твои цели.
Он улыбнулся:
– Если бы это было так, ты не пришла бы сюда.
– Ты прав. Я их не понимаю и, наверно, никогда не пойму. Я просто начинаю видеть их часть.
– Какую же?
– Ты исчерпал все известные формы порочности и придумал себе новое развлечение, чтобы дурачить людей, подобных Джиму и его друзьям, чтобы смотреть на то, как они извиваются. Не знаю, какая разновидность пресыщенности и порока может позволить тебе наслаждаться такими вещами, но ты приехал в Нью-Йорк именно за этим, выбрав нужное время.
– Бесспорно, было бы интересно посмотреть, как они извиваются. В особенности твой братец Джеймс.
– Они – гнилые тупицы, но в данном случае единственным их преступлением было то, что они доверились тебе. Они поверили твоему имени и твоей чести.
И вновь лицо Франсиско стало искренним, и она поняла, что не ошиблась, когда он произнес:
– Да. Все верно. Я знаю.
– И тебе это доставляет радость?
– Нет. Мне это не приносит никакой радости.
Франсиско продолжал играть со своими шариками, рассеянно, безразлично, лениво делая бросок за броском. Она вдруг заметила безупречную точность прицела, искусство его рук. Легким движением кисти он посылал каменную капельку по ковру точно в центр другой капельки. Она вспомнила его детство, вспомнила предсказания, согласно которым все, за что он возьмется, будет сделано в высшей степени совершенно.
– Нет, – проговорил Франсиско, – это отнюдь не доставляет мне удовольствия. Твой брат Джеймс со своими дружками ничего не смыслят в горнодобывающей промышленности. Они не разбираются и в том, как делать деньги. Они не считают нужным учиться. Они считают знания излишними, а рассудительность маловажной. Они заметили мое появление в мире и то, что я счел делом чести овладение знаниями. Они посчитали возможным довериться моей чести. Подобное доверие нельзя предать, не так ли?
– Так значит, ты сделал это преднамеренно?
– Это уж тебе решать. Об их доверии и моей чести заговорила именно ты. Я более не пользуюсь этими терминами… – пожав плечами, он добавил: – Я и ломаного гроша не дам за твоего брата и его друзей. Теория их не нова, она просуществовала не один век. Однако она не обладает стопроцентной надежностью. Они просмотрели всего один пункт. И решили паразитировать на моей идее, предположив, что целью моего путешествия является приобретение состояния. Их расчеты основывались на том, что я намеревался сделать деньги на этих рудниках. Что, если это было не так?
– Тогда чего же ты добивался?
– Их это не интересовало. Они не спрашивали меня о целях, мотивах или желаниях, подобный интерес не является частью их теории.
– Если ты не собирался зарабатывать там деньги, какой другой мотив мог у тебя быть?
– Любой другой. Например, желание потратить их.
– Потратить деньги на полный и безусловный провал?
– Откуда я мог знать, что рудники эти полностью и абсолютно бесперспективны?
– Но как ты мог не знать об этом?
– Очень просто. Просто не задумывался.
– И ты начал новый проект, не обдумав его со всех сторон?
– Ну не совсем так. Но что, если я просто ошибся? Я же всего лишь человек. Ну, допустил ошибку. Потерпел неудачу. Плохо поработал, – он сделал резкое движение кистью: хрустальный шарик, искрясь, прокатился по полу, звучно ударившись в своего бурого собрата на противоположной стороне комнаты.
– Я не верю тебе, – сказала Дагни.
– Не веришь? Неужели у меня нет права на эту ныне признанную общечеловеческой черту? Неужели я обязан расплачиваться за все чужие ошибки, не имея права допустить свою собственную?
– Это не похоже на тебя.
– В самом деле? – он лениво и вольготно растянулся во весь рост на ковре. – Ты намеревалась дать мне понять, что поскольку, по твоему мнению, я поступил так намеренно, ты по-прежнему считаешь, что у меня есть цель? Ты до сих пор не способна увидеть во мне подонка?
Дагни закрыла глаза. Франсиско расхохотался; большего веселья в его голосе ей еще не приходилось слышать. Она торопливо открыла глаза, но на лице Франсиско не было ни малейшего признака жестокости, оно озарялось искреннейшим смехом.
– Мой мотив, Дагни? А ты не думаешь, что он мог быть простейшим, вызванным сиюминутным капризом?
Нет, подумала она, нет, это не так; он не мог бы тогда так смеяться, так смотреть на нее. Способность к безмятежному веселью не может быть дарована безответственному дураку; нерушимый душевный покой не может посетить бродягу; умение смеяться подобным образом является конечным результатом самых глубоких, самых серьезных размышлений.
Почти с безразличием глядя на распростертую у ее ног фигуру, Дагни почувствовала, что память кое-что возвращает ей: черная пижама подчеркивала длинные линии тела, в распахнутом воротнике виднелась гладкая, молодая, загорелая кожа; ей вспомнился тот юноша в черных широких брюках и черной рубашке, что лежал рядом с ней на траве в далекий утренний час. Тогда она гордилась тем, что ей принадлежит его тело; гордость эта до сих пор не изгладилась из ее души. Дагни вдруг вспомнила самые разнузданные мгновения их физической близости, память о которых, казалось, должна была бы стать теперь оскорбительной для нее, но не несла оскорбления. Гордость эта не сочеталась с сожалением или надеждой; чувство это более не имело власти над ней, но и избавиться от него она также не могла.
Совершенно необъяснимым образом, по ассоциации с внезапным чувством, Дагни вспомнила то, что недавно даровало ей столь же самозабвенное счастье.
– Франсиско, – услышала она свой негромкий голос, – мы с тобой когда-то любили музыку Ричарда Халлея…
– Я по-прежнему люблю ее.
– Ты был с ним знаком?
– Да. А почему ты спрашиваешь?
– Ты случайно не знаешь, не написал ли он Пятый концерт?
Франсиско замер. Она считала, что потрясти его невозможно; но это оказалось не так. Однако она не стала даже гадать, почему из всего сказанного ею именно эти слова так поразили его. Но все ограничилось каким-то мгновением; он снова заговорил ровным тоном:
– А что заставляет тебя так считать?
– Ну так написал или нет?
– Тебе известно, что существуют всего четыре концерта Халлея.
– Да. Но мне показалось, что он написал еще один.
– Он перестал писать.
– Я знаю это.
– Тогда что заставило тебя задать этот вопрос?
– Праздная мысль. Чем он занимается сейчас? И где находится?
– Не знаю. Я давно не виделся с ним. Но что заставило тебя считать, что Пятый концерт существует?
– Я не утверждала, а просто предположила.
– Но почему ты подумала о Ричарде Халлее именно сейчас?
– Потому что… – выдержка начинала изменять ей, – …потому что мой разум не способен воспринять переход от музыки Ричарда Халлея к… миссис Гильберт Вейль.
Франсиско с облегчением рассмеялся:
– Ах, ты про это… Кстати, если ты следила за публикациями обо мне, то могла бы заметить забавную маленькую неувязку в повествовании миссис Гильберт Вейль.
– Я не читаю ерунды.
– А следовало бы. Она самым превосходным образом описала прошлый новогодний сочельник, который, по ее утверждению, мы провели вместе на моей вилле в Андах. Освещенные лунным светом вершины гор, кроваво-красные цветы на оплетающих окна лианах. Ты видишь что-либо неправильное в этой картине?
Дагни негромко ответила:
– Об этом следовало бы мне спрашивать тебя, но я не намереваюсь этого делать.
– Ну а я не вижу в ней ничего плохого, за исключением того, что как раз в тот сочельник находился в Техасе, в Эль-Пасо, где председательствовал на открытии линии Сан-Себастьян, принадлежавшей компании «Таггерт Трансконтинентал», как тебе следовало бы помнить, даже в том случае, если ты предпочла не присутствовать при подобном событии. У меня даже фотография осталась, на которой я стою, положив руки на плечи твоему брату Джеймсу и сеньору Оррену Бойлю.
Дагни охнула, вспомнив, что он действительно прав и что рассказ миссис Вейль она прочитала в газетах.
– Франсиско, что… что это значит?
Он усмехнулся:
– Делай выводы сама… Дагни, – лицо его сделалось серьезным, – почему ты решила, что Халлей написал Пятый концерт? Почему не новую симфонию или оперу? Почему именно концерт?
– А что это так волнует тебя?
– Не волнует, – он негромко добавил: – Я по-прежнему люблю его музыку, Дагни.
Голос его вновь сделался непринужденным:
– Но она принадлежала к другому времени. Нашему веку свойственны развлечения иного рода.
Франсиско перекатился на спину и лег, подложив скрещенные руки под голову, разглядывая потолок так, как если бы на нем разыгрывалась сценка из какого-то кинофарса.
– Дагни, разве тебя не потешил тот спектакль, что разыгрался в Мексике с этими рудниками… как их там, Сан-Себастьян? Ты читала речи, которые произносили члены правительства этой страны, и передовицы в местных газетах? Они называли меня беспринципным обманщиком, надувшим целое государство. Они-то рассчитывали захватить перспективный горнодобывающий концерн. И я не имел никакого права обманывать их в этом благородном намерении. Ты не читала о паршивом мелком чиновничишке, который советовал им подать на меня в суд?
Франсиско рассмеялся и изменил позу: руки его теперь лежали на ковре, превращая тело в подобие креста. Он казался совершенно беззащитным, раскрепощенным и молодым.
– Представление это стоило любых затрат. Я могу позволить себе такие расходы. И если бы я затеял весь спектакль преднамеренно, то превзошел бы самого императора Нерона. Разве можно сравнить испепеливший город пожар с разверзшимся адом, который я им показал?
Приподнявшись на локте, Франсиско взял в руку несколько шариков и рассеянным движением встряхнул их на ладони; камни отозвались мягким чистым звоном, присущим хорошей породе. Дагни вдруг поняла, что Франсиско играет в марблс не по вздорной привычке; он просто не знал, что такое покой, и не мог долго оставаться без дела.
– Правительство Мексиканской Народной Республики выпустило прокламацию, – продолжил он, – в которой попросило свой народ соблюдать терпение и еще на какое-то время примириться с трудностями. Похоже, что доходы от меди Сан-Себастьяна уже были заложены в планы их Центрального комитета. Это должно было повысить в стране уровень жизни, дать всем и каждому – мужчине, женщине, ребенку и недоноску – по куску жареной свинины по воскресеньям. И теперь эти любители строить планы просят свой народ винить не правительство, а порочные наклонности богачей, потому что я оказался безответственным плейбоем, а не жадным капиталистом, на которого они рассчитывали наткнуться. Откуда они могли знать, спрашивают эти людишки, что я подведу их? И в самом деле, откуда им было знать это?
Дагни отметила, как Франсиско сжимал в своей руке камни. Он не замечал этого, вглядываясь в какую-то мрачную даль, но она могла утверждать, что движение это приносило ему некоторое облегчение, быть может, по контрасту. Пальцы его неторопливо, с чувственным наслаждением поглаживали поверхность камня. Подобный способ получать удовольствие показался ей несносным, напротив, Дагни сочла его странным образом привлекательным, словно бы, как подумала она вдруг, чувственность не имела физической природы, а являлась следствием утонченного унижения природы духовной.
– Однако не знали они не только об этом, – сказал он, – им предстоит ознакомиться еще с некоторыми новостями. Для рабочих в Сан-Себастьяне построен поселок. Он обошелся в восемь миллионов долларов. Дома на стальных каркасах, с водопроводом, электричеством и холодильниками. Кроме того, школа, церковь, госпиталь и кинотеатр. Целый поселок, построенный для людей, живших в хибарах из плавника и жестяных банок. И наградой за это мне стала возможность убраться восвояси, целым и невредимым, особая привилегия, которой я удостоился благодаря тому, что не был гражданином Мексиканской Народной Республики. Этот рабочий поселок тоже был учтен в их планах. Еще бы, пример прогрессивных методов строительства. Что ж, эти дома на стальных каркасах построены в основном из картона, покрытого добрым поддельным шеллаком. Они не простоят и года. Водопроводные трубы – как и почти все наше горное оборудование – были приобретены у дельцов, основным источником товара которым служат городские свалки Буэнос-Айреса и Рио-де-Жанейро. Могу поручиться, что эти трубы продержатся еще пять месяцев, а проводка не откажет еще полгода. Чудесные дороги, устроенные нами для Мексиканской Народной Республики, не переживут и пары зим: они покрыты дешевым цементом без насыпной подушки, а ограждение в опасных местах сооружено из крашеных досок. Остается дождаться первого оползня. Ну церковь-то выстоит. Она им понадобится.
– Франсиско, – прошептала Дагни, – ты сделал это нарочно?
Он приподнял голову; к своему удивлению, она заметила в его глазах отблеск бесконечной усталости.
– Нарочно ли, – проговорил он, – по халатности ли, по глупости ли… разве ты не понимаешь, что это не имеет значения? Пропущен один и тот же элемент.
Дагни содрогнулась и, позабыв про обещанный себе полный самоконтроль, воскликнула:
– Франсиско! Если ты видишь, что происходит в мире, если осознаешь, что именно сказал сейчас, то как ты можешь смеяться над всем этим! Тебе, именно тебе в первую очередь следовало бы сражаться с ними!
– С кем?
– С грабителями, с теми, кто сделал возможным всемирный грабеж. С мексиканскими комитетчиками и им подобными.
Улыбка его сделалась опасной:
– Нет, моя дорогая. Это с тобой я должен сражаться.
Она посмотрела на него с недоумением:
– Что ты хочешь этим сказать?
– Я хочу сказать, что рабочий поселок для Сан-Себастьяна стоил мне восемь миллионов долларов, – ответил он, жестким голосом подчеркивая слова. – На деньги, потраченные на картонные дома, я мог бы купить стальные конструкции. Как и на деньги, потраченные на все остальное. Деньги эти ушли к тем людям, которые создают собственное богатство подобными методами. Но такие люди останутся богатыми недолго. И деньги уйдут своим путем не к тем, кто умеет работать, а к тем, кто наиболее изощрен и развратен. По нормам нашего времени побеждает тот, от кого меньше всего пользы. Эти деньги будут растрачены на проекты, подобные рудникам Сан-Себастьян.
Она заставила себя спросить:
– Так вот, значит, какова твоя цель?
– Да.
– И это радует тебя?
– Да.
– Я подумала о твоем имени, – проговорила Дагни, хотя некая часть разума упорно твердила ей, что спорить сейчас бесполезно. – В твоей семье, кажется, существовала традиция, требовавшая, чтобы очередной д’Анкония оставлял после себя состояние более крупное, чем было получено им от отца.
– O да, мои предки были наделены удивительной способностью совершать нужные поступки в нужное время и делать правильные вложения. Ну, конечно, «вложение» – тоже относительное понятие. Все зависит от того, чего ты хочешь достичь. Например, возьмем Сан-Себастьян. Он обошелся мне в пятнадцать миллионов долларов, однако эти пятнадцать миллионов уничтожили сорок миллионов, принадлежавших «Таггерт Трансконтинентал», и тридцать пять миллионов из карманов таких вкладчиков, как Джеймс Таггерт и Оррен Бойль, попутно с сотнями миллионов, в которые обойдутся всякие вторичные последствия. Неплохое вложение, не правда ли, Дагни?
Она выпрямилась в кресле:
– Ты хоть понимаешь, что говоришь?
– O, в полной мере! Должен ли я назвать тебе все последствия, за которые ты намеревалась меня ругать? Во-первых, я не думаю, что «Таггерт Трансконтинентал» переживет утрату своей пресловутой линии Сан-Себастьян. Ты надеешься, но этого не произойдет. Во-вторых, Сан-Себастьян помог твоему братцу Джеймсу уничтожить «Феникс-Дуранго», единственную хорошую железнодорожную линию во всей стране.
– Ты понимаешь это?
– И не только это.
– А ты… – она не знала, почему хочет спросить именно это; должно быть потому, что темные яростные глаза еще смотрели на нее из недр памяти: –…ты знаком с Эллисом Уайэттом?
– Конечно.
– И ты знаешь, какие последствия это будет иметь для него?
– Да. Его придется уничтожить следующим.
– И ты… находишь это занятие… интересным?
– Куда более волнующим, чем разорение мексиканских комитетчиков.
Дагни встала. Она столько лет считала его безнравственным; она боялась этого, она думала об этом, она старалась забыть об этом и никогда больше не вспоминать; однако она и представить не могла, насколько глубоким оказалось его падение.
Она не смотрела на него; она не понимала, что говорит вслух, что снова произносит сказанные им когда-то слова: «…кто будет больше гордиться: Нат Таггерт тобой или Себастьян д’Анкония мною…»
– Но разве ты не поняла, что я назвал эти рудники в честь своего великого предка? По-моему, подобная честь пришлась бы ему по вкусу.
На мгновение Дагни словно ослепла; ей еще не было известно, что такое богохульство и что ощущает человек, сталкиваясь с ним; теперь она поняла это.
Франсиско поднялся с пола и смотрел на нее сверху вниз; холодная и безликая улыбка ничего не открывала Дагни.
Ее бил озноб, но Дагни не замечала его. Ей было безразлично, что он увидит, о чем догадается, над чем посмеется.
– Я пришла сюда, так как хотела узнать причину того, что ты сделал со своей жизнью, – произнесла она бесстрастным, лишенным эмоций тоном.
– Я назвал тебе эту причину, – серьезно ответил он, – однако ты не захотела поверить в нее.
– Я все вижу тебя прежним и не могу забыть. A то, чем ты теперь стал, не принадлежит к рациональной Вселенной.
– Не принадлежит? A окружающий нас мир принадлежит к ней?
– Ты не принадлежишь к числу людей, которых может раздавить мир, каким бы он ни оказался…
– Правильно.
– Так почему же?
Франсиско пожал плечами:
– А кто такой Джон Голт?
– O, незачем пользоваться этой пошлятиной!
Франсиско посмотрел на нее. Губы его улыбались, но глаза оставались спокойными, искренними и даже – на мгновение – тревожно восприимчивыми.
– Так почему? – спросила она.
Он ответил теми же словами, которые произнес однажды ночью в этом же самом отеле десять лет назад:
– Ты не готова услышать это.
Он не стал провожать ее до двери. Опустив руку на дверную ручку, Дагни повернулась… и остановилась. Франсиско не отрывал от нее глаз; взгляд его охватывал ее целиком; она понимала его смысл, и это приковывало ее к месту.
– Я по-прежнему хочу спать с тобой, – проговорил он. – Но я не настолько счастлив, чтобы позвать тебя в постель.
– Не настолько счастлив? – повторила она в полном недоумении.
Он рассмеялся.
– Не будет ли лучше, если ты сперва ответишь на мое предложение? – Она молчала. – Ты ведь тоже этого хочешь, не так ли?
Дагни уже хотела сказать «нет», но вовремя поняла, что истина значительно хуже.
– Да, – ответила она ледяным тоном, – но это желание ничего не значит для меня.
Франсиско улыбнулся, явно отдавая должное той силе, которая потребовалась ей, чтобы ответить именно так.
Однако когда она открыла дверь, чтобы уйти, он произнес уже без всякой улыбки:
– Ты наделена великой отвагой, Дагни. И однажды тебе этого будет достаточно.
– Чего? Отваги?
Он не ответил.