III
Прошло еще полтора года. Дела заставили меня заехать в Москву. Я поселился в одной из хороших тамошних гостиниц. Однажды, проходя по коридору, взглянул я на черную доску с именами проезжих и чуть не вскрикнул от изумления: против двенадцатого нумера стояло четко написанное мелом имя Софьи Николаевны Асановой. В последнее время я случайно услышал много нехорошего о ее муже; узнал, что он пристрастился к вину, к картам, разорился и вообще дурно ведет себя. О его жене отзывались с уважением… Не без волнения вернулся я к себе в комнату. Давным-давно застывшая страсть как будто шевельнулась в сердце, и оно забилось. Я решился сходить к Софье Николаевне. «Сколько времени протекло со дня нашей разлуки, – думал я, – она, вероятно, забыла все, что было тогда между нами».
Я послал к ней Елисея, которого после смерти Пасынкова взял к себе в услужение, с моей визитной карточкой, и велел спросить, дома ли она и могу ли я ее видеть. Елисей скоро вернулся и объявил, что Софья Николаевна дома и принимает.
Я отправился к Софье Николаевне. Когда я вошел к ней, она стояла посреди комнаты и прощалась с каким-то высоким и плотным господином. «Как вы хотите, – говорил он густым и зычным голосом, – он не безвредный человек, он бесполезный человек; а всякий бесполезный человек в благоустроенном обществе вреден, вреден, вреден!»
С этими словами высокий господин вышел. Софья Николаевна обратилась ко мне.
– Как давно мы не видались! – проговорила она. – Сядьте, прошу вас…
Мы сели. Я посмотрел на нее… Увидеть после долгой разлуки черты лица, некогда дорогого, быть может любимого, узнавать их и не узнавать, как будто сквозь прежний, все еще не забытый облик – выступил другой, хотя похожий, но чуждый; мгновенно, почти невольно заметить следы, наложенные временем, – все это довольно грустно. «И я, должно быть, также изменился», – думает каждый про себя…
Впрочем, Софья Николаевна не очень постарела; но когда я видел ее в последний раз – ей минул шестнадцатый год, а с тех пор прошло девять лет. Черты лица ее стали еще правильнее и строже; они по-прежнему выражали искренность чувств и твердость; но вместо прежнего спокойствия в них высказывалась какая-то затаенная боль и тревога. Глаза ее углубились и потемнели. Она стала походить на свою мать…
Софья Николаевна первая начала разговор.
– Переменились мы оба, – начала она. – Где вы были все это время?
– Скитался кой-где, – ответил я. – А вы все в деревне жили?
– Большею частью в деревне. Я и теперь здесь только проездом.
– Что ваши родители?
– Матушка моя скончалась, а батюшка все в Петербурге; брат на службе; Варя с ними живет.
– А ваш супруг?
– Мой муж? – заговорила она несколько торопливым голосом, – он теперь в южной России, на ярмарках. Он, вы знаете, всегда любил лошадей и конский завод у себя завел… так вот для этого… он лошадей теперь покупает.
В это мгновение вошла в комнату девочка лет восьми, причесанная по-китайски, с очень острым и живым личиком, с большими темно-серыми глазами. Увидев меня, она тотчас отставила свою маленькую ножку, проворно присела и подошла к Софье Николаевне.
– Вот, рекомендую вам, моя дочка, – сказала Софья Николаевна, тронув девочку пальцем под кругленький подбородок, – никак не хотела дома остаться – упросила меня взять ее с собой.
Девочка окинула меня своими быстрыми глазами и чуть-чуть прищурилась.
– Она у меня молодец, – продолжала Софья Николаевна, – ничего не боится. И учится хорошо, за это я должна ее похвалить.
– Comment se nomme monsieur?5 – спросила вполголоса девочка, нагнувшись к матери.
Софья Николаевна назвала меня.
Девочка опять на меня взглянула.
– Вас как зовут? – спросил я ее.
– Меня зовут Лидией, – ответила девочка, смело глядя мне в глаза.
– Вас, должно быть, балуют, – заметил я.
– Кто меня балует?
– Как кто? да, я думаю, все, начиная с ваших родителей. (Девочка молча посмотрела на свою мать.) Я воображаю, Константин Александрыч… – продолжал я.
– Да, да, – подхватила Софья Николаевна, между тем как дочка ее не спускала с нее внимательного взора, – муж мой, конечно… он очень любит детей.
Странное выражение промелькнуло в умном личике Лидии. Ее губки слегка надулись; она потупилась.
– Скажите, – поспешно прибавила Софья Николаевна, – ведь вы здесь по делам?
– По делам… И вы также?
– И я… В отсутствие мужа, вы понимаете, поневоле займешься делами.
– Maman!6 – начала было Лидия.
– Quoi, mon enfant?7
– Non – rien… Je te dirai après8.
Софья Николаевна усмехнулась и пожала плечом.
Мы оба помолчали, а Лидия с важностью скрестила руки на груди.
– Скажите, пожалуйста, – начала опять Софья Николаевна, – помнится, у вас был приятель… как его бишь звали? такое доброе у него было лицо… он все стихи читал; такой восторженный…
– Не Пасынков ли?
– Да, да, Пасынков… где он теперь?
– Он умер.
– Умер? – повторила Софья Николаевна. – Как жаль!..
– Я его видала? – спросила торопливым шепотом девочка.
– Нет, Лидия, не видала. Как жаль! – повторила Софья Николаевна.
– Вы жалеете о нем… – начал я, – что ж, если б вы его знали, как я знал его?.. Но позвольте спросить, почему вы заговорили именно о нем?
– Так, не знаю, право… (Софья Николаевна опустила глаза.) Лидия, – прибавила она, – ступай к своей няне.
– Ты меня позовешь, когда можно будет? – спросила девочка.
– Позову.
Девочка вышла. Софья Николаевна обратилась ко мне:
– Расскажите мне, пожалуйста, все, что вы знаете о Пасынкове.
Я начал рассказывать. Я очертил в кратких словах всю жизнь моего друга, постарался, насколько сумел, изобразить душу его, описал его последнюю встречу со мною, его кончину.
– И вот какой человек, – воскликнул я, оканчивая свой рассказ, – отошел от нас, незамеченный, почти не оцененный! И это бы еще не беда. Что значит людская оценка? Но мне больно, мне обидно то, что такой человек, с таким любящим и преданным сердцем, умер, не испытав ни разу блаженства взаимной любви, не возбудив участия ни в одном женском сердце, его достойном!.. Пускай наш брат не изведает этого блаженства: он его и не стоит; но Пасынков!.. И притом разве не встречал я на своем веку тысячу людей, которые ни в каком отношении не могли с ним сравниться и которых любили? Неужели же должно думать, что некоторые недостатки в человеке – самоуверенность, например, или легкомыслие – необходимы для того, чтоб женщина к нему привязалась? Или любовь боится совершенства, возможного на земле совершенства, как чего-то чуждого и страшного для нее?
Софья Николаевна выслушала меня до конца, не спуская с меня своих строгих и проницательных глаз и не разжимая губ; только брови ее изредка морщились.
– Почему вы полагаете, – промолвила она, помолчав немного, – что вашего друга ни одна женщина не полюбила?
– Потому, что я это знаю, знаю наверное.
Софья Николаевна хотела было что-то сказать и остановилась. Она, казалось, боролась сама с собой.
– Вы ошибаетесь, – заговорила она наконец, – я знаю женщину, которая горячо полюбила вашего покойного друга; она любит и помнит его до сих пор… И весть о его кончине поразит ее глубоко.
– Кто эта женщина? – позвольте узнать.
– Моя сестра, Варя.
– Варвара Николаевна! – воскликнул я с изумлением.
– Да.
– Как? Варвара Николаевна? – повторил я, – эта…
– Я договорю вашу мысль, – продолжала Софья Николаевна, – эта холодная, равнодушная, вялая, по-вашему, девушка любила вашего друга: оттого она не вышла замуж и не выйдет. До нынешнего дня я одна про это знала: Варя умерла бы скорее, чем выдать свою тайну. В нашей семье мы умеем молчать и терпеть.
Я долго и пристально посмотрел на Софью Николаевну, невольно размышляя о горьком значении ее последних слов.
– Вы меня удивили, – промолвил я наконец. – Но знаете ли, Софья Николаевна, если б я не боялся возбудить в вас неприятных воспоминаний, я тоже в свою очередь мог бы удивить вас…
– Я вас не понимаю, – возразила она медленно и с некоторым смущением.
– Вы точно меня не понимаете, – сказал я, поспешно вставая, – и потому позвольте мне вместо словесного объяснения прислать вам одну вещь…
– Но что такое? – спросила она.
– Не беспокойтесь, Софья Николавна, речь идет не обо мне.
Я поклонился и вернулся к себе в комнату, достал ладанку, снятую мною с Пасынкова, и послал ее к Софье Николаевне с следующей запиской:
«Ладанку эту покойный мой друг носил постоянно на груди и скончался с нею. В ней находится одна ваша записка к нему, совершенно незначительная по содержанию; вы можете прочесть ее. Он носил ее потому, что любил вас страстно, в чем он признался мне только накануне своей смерти. Теперь, когда он умер, почему вам не узнать, что и его сердце вам принадлежало?»
Елисей скоро вернулся и принес мне обратно ладанку.
– Что? – спросил я, – она ничего не велела сказать мне?
– Ничего-с.
Я помолчал.
– Прочла она мою записку?
– Должно быть, прочитали-с; ихняя девушка к ним носила.
«Недоступная!» – подумал я, вспомнив последние слова Пасынкова.
– Ну, ступай, – промолвил я громко.
Елисей улыбнулся как-то странно и не вышел.
– К вам-с… – начал он, – пришла одна девушка.
– Какая девушка?
Елисей помолчал.
– Вам покойный барин ничего не говорили-с?
– Нет… Что такое?
– Они, как в Новгороде были, – продолжал он, трогая рукой притолку, – с одной, примерно сказать, девушкой знакомство свели. Так вот эта девушка вас видеть желают-с. Я ее намедни на улице встретил. Я ей сказал: «Приходи; коли барин прикажет, я пущу».
– Проси, проси ее, разумеется. Да что… какая она?
– Простая-с… из мещанок-с… русская.
– Покойный Яков Иваныч любил ее?
– Ничего… любили-с. Ну и она… Как узнала, что барин скончался, оченно убивалась. Девушка ничего, хорошая-с.
– Проси ее, проси.
Елисей вышел и тотчас же возвратился. За ним шла девушка в ситцевом пестром платье и с темным платком на голове, до половины закрывавшим ее лицо. Увидев меня, она застыдилась и отвернулась.
– Чего ты? – сказал ей Елисей, – ступай, не бойся.
Я подошел к ней и взял ее за руку.
– Как вас зовут? – спросил я ее.
– Машей, – отвечала она тихим голосом, украдкой взглянув на меня.
На вид она казалась лет двадцати двух или двадцати трех; лицо имела круглое, довольно простое, но приятное, нежные щеки, кроткие голубые глаза и маленькие, очень красивые и чистые руки. Одета она была опрятно.
– Вы знали Якова Иваныча? – продолжал я.
– Знавала-с, – проговорила она, подергивая кончики платка, и слезы выступили на ее веки…
Я попросил ее сесть.
Она тотчас села на край стула, не чинясь и не жеманясь. Елисей вышел.
– Вы с ним в Новгороде познакомились?
– В Новгороде-с, – отвечала она, заложив обе руки под платок. – Я только третьего дня от Елисея Тимофеича узнала о их кончине-с. Яков Иваныч, как в Сибирь отъехали, писать обещались, и два раза писали, а больше не писали-с. Я бы за ними и в Сибирь поехала, да они не хотели-с.
– У вас в Новгороде есть родственники?
– Есть.
– Вы с ними жили?
– Я жила с матушкой и с сестрой с замужней; а после матушка на меня прогневалась, да и сестре тесно стало: у них детей много; я и переехала. Я всегда надеялась на Якова Иваныча и ничего не желала, как только его видеть, а они со мной завсегда были ласковы – спросите хоть Елисея Тимофеича.
Маша помолчала.
– У меня и письма их есть, – продолжала она. – Вот посмотрите-с.
Она достала из кармана несколько писем и подала мне.
– Прочтите-с, – прибавила она.
Я развернул одно письмо и узнал руку Пасынкова.
«Милая Маша! (писал он крупным, разборчивым почерком) ты вчера прислонилась своей головкой к моей голове, и когда я спросил: зачем ты это делаешь? – ты мне сказала: хочу послушать, о чем вы думаете. Я тебе скажу, о чем я думал: я думал, как хорошо бы выучиться Маше грамоте! Она бы вот это письмо разобрала…»
Маша заглянула в письмо.
– Это они мне еще в Новгороде писали-с, – проговорила она, – когда они меня грамоте учить собирались. Посмотрите другие-с. Там есть одно из Сибири-с. Вот то прочтите-с.
Я прочел письма. Все они были очень ласковы, даже нежны. В одном из них, именно в первом письме из Сибири, Пасынков называл Машу своим лучшим другом, обещался выслать ей деньги на поездку в Сибирь и кончил следующими словами: «Целую твои хорошенькие ручки; у здешних девушек таких ручек нету; да и головы их не чета твоей, и сердца тоже… Читай книжки, которые я тебе подарил, и помни меня, а я тебя не забуду. Ты одна, одна меня любила: так и я ж тебе одной принадлежать хочу…»
– Я вижу, он к вам очень был привязан, – сказал я, возвращая ей письма.
– Они меня очень любили, – возразила Маша, тщательно укладывая письма в карман, и слезы тихонько потекли по ее щекам. – Я всегда на них надеялась; если б господь продлил им веку, они бы не оставили меня. Дай бог им царство небесное!..
Она утерла глаза кончиком платка.
– Где же вы теперь живете? – спросил я.
– Теперь я здесь, в Москве; приехала с барыней, а теперь без места. К Яков Иванычевой тетеньке ходила, да они сами очень бедны. Мне Яков Иваныч часто об вас говаривали-с, – прибавила она, вставая и кланяясь, – они очень вас всегда любили и помнили. Я вот Елисея Тимофеича третьего дня встретила и подумала: не захотите ли вы помочь мне, так как я без места теперь стала…
– С большим удовольствием, Марья… позвольте спросить, как вас по отчеству?
– Петрова, – ответила Маша и потупилась.
– Все сделаю для вас, что могу, Марья Петровна, – продолжал я, – мне жаль только, что я здесь проездом, мало знаю домов хороших.
Маша вздохнула.
– Мне хоть бы какое-нибудь место-с… Кроить я не умею, а сшить, так все сошью… ну, за детьми ходить тоже могу.
«Денег ей дать, – подумал я, – но как это сделать?»
– Послушайте, Марья Петровна, – начал я не без замешательства, – вы, пожалуйста, извините меня, но вы из слов Пасынкова знаете, как я был с ним дружен… Не позволите ли вы мне предложить вам… на первый случай небольшую сумму?..
Маша взглянула на меня.
– Чего-с? – спросила она.
– Не нужно ли вам денег? – проговорил я.
Маша покраснела вся и наклонила голову.
– На что мне деньги? – прошептала она. – Лучше мне место достаньте-с.
– Место я вам постараюсь достать, но наверное отвечать не могу; а вам грешно совеститься, право… Ведь я для вас не чужой какой-нибудь… Примите это от меня на память о нашем друге…
Я отвернулся, поспешно достал из бумажника несколько ассигнаций и подал ей.
Маша стояла неподвижно, еще ниже потупив голову…
– Возьмите же, – твердил я.
Она тихо возвела на меня свои глаза, посмотрела мне в лицо печальным взором, тихо высвободила бледную руку из-под платка и протянула ее мне.
Я положил ассигнации на ее холодные пальцы. Она молча спрятала руку опять под платок и опустила глаза.
– Вы и вперед, Марья Петровна, – продолжал я, – если вам что-нибудь будет нужно, пожалуйста, обращайтесь прямо ко мне. Я вам доставлю мой адрес.
– Покорно благодарствуйте-с, – проговорила она и, помолчав немного, прибавила: – Они с вами обо мне не говорили-с?
– Я с ним встретился накануне его смерти, Марья Петровна. Впрочем, не помню… кажется, говорил.
Маша провела рукой по волосам, слегка подперла щеку, подумала и, сказав: «Прощайте-с», пошла вон из комнаты.
Я сел у стола и принялся думать горькую думу. Эта Маша, ее сношения с Пасынковым, его письма, скрытая любовь к нему сестры Софьи Николаевны… «Бедняк! бедняк!» – шептал я, тяжело вздыхая. Я вспомнил всю жизнь Пасынкова, его детство, его молодость, фрейлейн Фридерику… «Вот, – думал я, – много дала тебе судьба! многим тебя порадовала!»
На другой день я опять пошел к Софье Николаевне. Меня заставили подождать в передней, и, когда я вошел, Лидия уже сидела рядом с своею матерью. Я понял, что Софья Николаевна не желала возобновлять вчерашнего разговора.
Мы начали толковать – право, не помню о чем, о городских слухах, о делах… Лидия часто ввертывала свое словечко и лукаво на меня посматривала. Забавная важность проявлялась вдруг на ее подвижном личике… Умная девочка, должно быть, догадывалась, что мать нарочно посадила ее подле себя.
Я встал и начал прощаться. Софья Николаевна проводила меня до двери.
– Я вам ничего не отвечала вчера, – сказала она, остановясь на пороге, – да и что было отвечать? Наша жизнь не от нас зависит; но у нас у всех есть один якорь, с которого, если сам не захочешь, никогда не сорвешься: чувство долга.
Я безмолвно наклонил голову в знак согласия и простился с молодой пуританкой.
Весь этот вечер остался я дома, но я не думал о ней: я думал, все думал о моем милом, незабвенном Пасынкове – об этом последнем из романтиков, и чувства, то грустные, то нежные, проникали с сладостной болью в грудь мою, звучали в струнах еще не совсем устаревшего сердца… Мир праху твоему, непрактический человек, добродушный идеалист! И дай бог всем практическим господам, которым ты всегда был чужд и которые, может быть, даже посмеются теперь над твоею тенью, дай им бог изведать хотя сотую долю тех чистых наслаждений, которыми, наперекор судьбе и людям, украсилась твоя бедная и смиренная жизнь!