Оглавление
Глава 10
Итак, от любовных разрывов иногда умирают… Теперь, во время ссор, Жан боялся говорит о своем отъезде и не кричал больше вне себя: «К счастью, все это скоро кончится»… Она могла ему ответить: «Хорошо, уходи… а я убью себя, как Алиса…» И эта угроза, которую он, казалось, видел в её грустных взорах, слышал в песнях, которые она пела, чувствовал в грезах её молчаливых минут, приводила его в ужас.
Тем временем, он сдал экзамены, которыми заканчивается для прикомандированных к консульству пребывание в министерстве. Так как он был на хорошем счету, то его должны были назначить на одну из первых освободившихся вакансий; теперь это был уже вопрос недель и дней… а вокруг них, в конце этого лета, под солнышком, блиставшим все реже и реже, все стремилось к зимним переменам. Однажды утром Фанни, открыв окно и увидев первый туман, воскликнула:
– Ах, ласточки уже улетели!..
Один за другим закрывали свои ставни дома более зажиточных владельцев; по Версальской дороге тянулись возы с вещами, огромные деревенские омнибусы, нагруженные узлами, с султанами зеленых растений наверху; листья деревьев кружились вихрями, уносились словно облако под низким небом, а на убранных полях вырастали стога. За фруктовым садом, обнаженным и казавшимся меньше от облетевших деревьев, запертые дачи и сушильни прачечных с красными кровлями вселяли грусть, а по другую сторону дома обнаженный железнодорожный путь вдоль почерневшего леса развертывал свою темную линию.
Как было бы жестоко бросить ее здесь одну, среди этой грустной обстановки! Он чувствовал, что на сердце у него холодеет от этой мысли; никогда у него не будет смелости сказать «прости»! На это она, собственно и рассчитывала, поджидая последней минуты, а до тех пор, спокойная, не говорила ни о чем, верная своему обещанию не препятствовать его отъезду, предвиденному и условленному заранее. Однажды он вернулся домой с новостью:
– Я получил назначение!..
– Неужели!.. Куда же?..
Она спрашивала, с виду равнодушная, но губы её побледнели, а глаза приняли такое выражение, лицо свело такою судорогою, что он поспешил сказать: «Нет, нет… не на этот раз! Я уступил свою очередь Эдуэну… Это отодвигает мой отъезд по крайней мере на полгода!»
Полились потоки слез, смеха, безумных поцелуев, среди которых можно было разобрать: «Спасибо, спасибо… Какую чудную жизнь я устрою тебе теперь!.. ведь меня и сердила именно эта мысль об отъезде»… Теперь она лучше приготовится к нему, примирится с ним мало-помалу; через полгода будет уже не осень и забудутся эти рассказы о смерти.
Она сдержала слово; не было ни нервных вспышек, ни ссор; и даже, во избежание помехи со стороны ребенка, она решилась отдать его в пансион в Версаль. Он приходил домой только по воскресеньям, и если новый порядок не изменил еще его дикой и мятежной природы, то по крайней мере, внушил ему уменье лицемерить. Жан и Фанни жили покойно, обеды проходили без бурь, в обществе супругов Эттэма. Рояль нередко открывался для любимых партитур. Но, в сущности, Жан был более смущен и в большом затруднении, чем когда бы то ни было, спрашивая себя, куда его приведет его слабость и, подумывая иногда о том, чтобы отказаться от службы консула и перейти на службу в канцеляриях! Это означало, Париж, продолжение настоящего образа жизни; а мечты его юности должны были рухнуть, и отчаяние родных и ссора с отцом были неизбежны; отец не простит ему этой распущенности, особенно, когда узнает её причину!
И ради кого? Ради женщины постаревшей, поношенной, которую он уже не любил, в чем он имел возможность убедиться недавно, в присутствии её любовников… Что же за проклятие таилось в их совместной жизни?
Когда, однажды утром, в последних числах октября, он вошел и сел в вагон, взгляд молодой девушки, обращенный на него, вдруг напомнил ему лесную встречу и сияющую красоту женщины-ребенка, воспоминание о которой преследовало его целые месяцы. Она была одета в тоже светлое платье, на котором в тот день так красиво играли солнечные блики, но на этот раз оно было покрыто широким дорожным плащом; рядом с нею лежали книги, небольшой саквояж и букет последних осенних цветов, говоривший о конце лета, о возвращении в Париж. Она также узнала его по той полуулыбке, которая дрожала в прозрачной, как вода, чистоте его глаз, в течение секунды то было взаимное проникновение в невысказанную, но тождественную мысль каждого.
– Как здоровье вашей матушки, мосье Д'Арманди? – спросил вдруг старик Бушеро, которого Жан сначала не заметил, так как тот сидел в углу и читал газету, наклонив бледное лицо.
Жан дал ему сведения, растроганный тем, что кто-то помнил о нем, и о его родных, и еще более взволнованный, когда молодая девушка стала расспрашивать его о маленьких сестрах, написавших дяде такое очаровательное письмо, благодаря его за заботы об их матери… И так, она их знает!.. Это преисполнило его радости; но, так как в этот день он был особенно чувствителен, он тотчас загрустил, узнав, что они возвращаются в Париж, где Бушеро возобновляет свой курс на медицинском факультете. У него уже не будет случая увидеться с нею… Прекрасные поля, бежавшие мимо, показались ему совершенно мрачными.
Раздался протяжный свисток; приехали. Он раскланялся, потерял их в толпе, но у выхода они снова встретились, и Бушеро среди шумной толкотни сказал ему, что со следующей недели он принимает у себя, на Вандомской площади… Если он захочет откушать у него чашку чая… Девушка стояла под руку с дядей, и Жану показалось, что приглашает его именно она, хотя и не говорит ни слова.
Решив, что непременно пойдет к Бушеро, затем перерешив – к чему причинять себе бесполезные сожаления? – он тем не менее сказал дома, что в министерстве предвидится большой вечер, на котором ему придется быть. Фанни осмотрела его платье и приказала выгладить белые галстуки; и вдруг, уже в четверг вечером, у него пропала всякая охота ехать. Но любовница уговорила его, выставляя на вид необходимость этой повинности, упрекая себя за то, что слишком поглотила его, слишком эгоистично удерживала его дома, в конце концов заставила его поехать; она сама помогла ему одеться, не переставая шутить, завязала галстук, провела рукой по его волосам, смеясь над тем, что пальцы её сохранили запах папироски, которую она ежеминутно брала и, затянувшись, клала обратно на камин, и что этот запах заставит поморщиться дам, которые будут танцевать с ним. Она была так весела и добра, что он уже раскаивался в своей лжи и охотно остался бы близ неё у камина, если бы Фанни не отправила его со словами: «Я хочу… Так надо», и не вытолкала было шутя на темную дорогу.
Он вернулся поздно; она спала, и лампа освещала её усталый сон, напомнила ему подобное же возвращение три года тому назад, после ужасных разоблачений, которые были ему сделаны. Каким трусом выказал он себя тогда! В силу какого заблуждения то, что должно было порвать его цепи только плотнее сковало его?.. Его охватило отвращение к себе. Комната, кровать, женщина – одинаково внушали ему ужас; он взял лампу и тихонько унес ее в соседнюю комнату. Ему так хотелось быть одному, подумать о том, что с ним делается… так, что-то почти незаметное…
Он влюблен!
В некоторых словах, произносимых нами ежедневно, есть какая то скрытая пружина, которая вдруг открывает их до дна, дает нам возможность понять их сокровенный смысл затем слово вновь принимает свою повседневную форму и произносится без всякого значения, в силу одной лишь привычки, машинально. Любовь одно из таких слов; тем для кого смысл его раскрылся вполне, поймут сладкую тревогу, в которой Жан пребывал уже целый час, не отдавая себе отчета в том, что он испытывает.
Там, на Вандомской площади, в углу гостиной, где они долго беседовали друг с другом, он ощущал лишь огромное, сладостное блаженство, чувство счастья, охватившее его. Очутившись за дверью, он вдруг почувствовал безумное веселье, а затем такую слабость, словно у него открылись. «Что со мной, Боже мой»?.. Париж, по которому он шел, направляясь домой, казался ему иным, волшебным, широким, сияющим. Да, в этот час, когда выходят и бродят по городу ночные твари, когда в сточных трубах поднимаются и разливаются грязь и тина, и словно кишат под желтым светом газа, он, любовник Сафо, жаждавший изведать все тайны разврата, он видел Париж таким, каким видела его молодая девушка возвращаясь с бала с мелодиями вальса, звучащими у нее в ушах и напевающая их звездам, вся белая, в белом наряде… Он видел целомудренный Париж, залитый лунным светом, в котором расцветают девственные души!.. И вдруг, когда он шел по широкой лестнице вокзала, уже подходя к своему нечистому жилищу, он произнес в слух: «Но ведь я люблю ее!.. Люблю»! Вот как он узнал об этом.
– Жан ты здесь!.. Что ты делаешь?
Фанни проснулась и испугалась, не видя его около себя. Надо подойти к ней, поцеловать ее, надо лгать, рассказывать про бал в министерстве, надо описать туалеты и сказать с кем он танцевал; чтобы избежать допроса и особенно ласк, которых он теперь особенно боялся, всецело проникнутый воспоминаниями о другой, он сослался на спешную работу на чертежи для Эттэма…
– В камине нет огня; ты озябнешь!
– Нет, нет…
– По крайней мере оставь дверь открытою, чтобы я могла видеть твою лампу…
Надо довести обман до конца; он устанавливает стол раскладывает чертежи; потом сидя не двигаясь и затаив дыхание, он отдается воспоминаниям и, чтобы запечатлеть свои грезы, поверяет их в длинном письме дяде Сезару, меж тем как ночной ветер качает хрустящими ветвями без листьев; друг за другом с грохотом отходят поезда, а иволга, сбитая с толку светом волнуется в своей клетке, и нерешительно щебеча, прыгает с одной перекладинки на другую.
Он рассказывает все: свою первую встречу в лесу, сцену в вагоне, странное волнение при входе в гостиные Бушеро, которые казались ему такими мрачными и трагическими в дни приема – с беглым шепотом в дверях, с печальными взглядами, которыми обменивались ожидавшие больные – и которые сегодня раскрывались длинной сверкающей анфиладой, шумные веселые… Сам Бушеро не глядел сегодня сурово, с пытливым и зорким взглядом черных глаз из-под густых нависших бровей, но хранил на лице спокойное выражение человека, который рад, что у него в доме веселятся.
«Вдруг она подошла ко мне, больше я ничего не видел… Друг мой, ее зовут Иреной. Она красива, по-видимому, добра, с рыжеватым оттенком волос, как у англичанок, с детским ротиком, вечно готовым смеяться… Но не тем смехом, лишенным всякой веселости, который так раздражает во многих женщинах; в ней это – подлинное проявление молодости и счастья. Она родилась в Лондоне; но её отец был француз, и она говорит без всякого акцента, только как-то особенно очаровательно произносит некоторые слова, например слово „дядя“, чем вызывает каждый раз ласковую улыбку в глазах старика Бушеро. Он взял ее к себе, чтобы несколько облегчить огромную семью брата и заменить ею старшую сестру вышедшею замуж два года тому назад за главного врача его клиники. Но ей врачи ужасно не нравятся… Как она забавно высмеивала глупого молодого ученого, требовавшего от своей невесты формального, торжественного обещания завещать их тела антропологическому обществу!.. Она – перелетная птица. Она любит лодки, море; при виде бушприта у неё захватывает дух… Все это она рассказывала мне свободно, как товарищ, напоминая манерами английскую мисс, но грациозную, как парижанка, а я слушал, восхищенный звуком её голоса, с смехом, сходством наших вкусов, уверенный, что счастье моей жизни тут, у меня в руках, и что мне стоит только схватить его и унести далеко, далеко, куда направит меня моя полная приключений служба!..»
– Иди же, спать дружок, ложись…
Он вздрагивает, останавливается, невольно прячет письмо:
– Сейчас приду… Спи, спи…
Говорит гневно, и, насторожившись, слушает, как дыхание женщины снова становится ровным они так близко один от другого, и в то же время так далеко!
«Что бы ни случилось, эта встреча и эта любовь будут моим освобождением. Ты знаешь мою жизнь; ты понял без слов, что она все та же, прежняя, что я не мог освободиться. Но ты не знал того, что я чуть было не пожертвовал моим положением, всем будущим этой роковой привычке, в которую я с каждым днем все более и более погружался. Теперь я нашел ту точку опоры, которой мне недоставало; чтобы не поддаваться больше моей слабости, я поклялся что поеду на службу лишь свободным и брошу все прежнее… Убегу завтра»…
Он не убежал ни на следующий, ни в один из ближайших дней. Нужен был способ, предлог, нужна была ссора, во время которой говорят: «Я ухожу», и не возвращаются; Фанни казалась кроткой и веселой, как в самое первое время их совместной жизни.
Написать ей «все кончено» безо всяких объяснений?.. Но эта женщина не покорится, будет стараться его увидеть, явится к нему на квартиру, на службу. Нет лучше встретить ее лицом к лицу, убедить ее в неизбежности этого разрыва, и без гнева, без жалости перечислить ей все основания для него.
Но вдруг его снова охватил страх: ему припомнилось самоубийство Алисы Доре. Перед их домом, по другую сторону дороги, был переулочек, спускавшийся к железнодорожному пути и запертый барьером; соседи проходили им когда спешили, чтобы дойти до вокзала по шпалам. Его воображение южанина рисовало ему после сцены разрыва его любовницу, бегущую через дорогу, бросающуюся в переулок и падающую под колеса поезда, увлекающего ее с собою. Этот страх владел им до такой степени, что одно воспоминание о калитке обвитой плющом, заставляло его постоянно откладывать объяснение.
Если бы у неё еще был друг, кто-нибудь, кто мог бы охранить ее, помочь ей, в первые минуты отчаяния; но живя замкнуто, как суслики, они не знали никого, кроме Эттэма, этих чудовищных эгоистов, лоснившихся от жира и ставших совершенно звероподобными, благодаря приближению зимы, которую они собирались провести как эскимосы; несчастной в её отчаянии и одиночестве решительно не к кому было прибегнуть…
Меж тем порвать было необходимо, и порвать как можно скорее! Несмотря на обещание, данное самому себе, Жан был еще два или три раза на Вандомской площади, каждый раз возвращался оттуда все более и более влюбленным; хотя он ничего не говорил, но радушные встречи старика Бушеро, отношение Ирены, в котором наряду с осторожностью, проглядывали нежность, снисходительность и словно взволнованное ожидание объяснения – все торопило его, говорило что медлить нельзя. Мучили его попытка обмана, и предлоги, которые он придумывал для Фанни, и сознанье, что совершил бы кощунство, переходя от поцелуев Сафо к чистому, робкому ухаживанью…