Глава V
Пушкарь находился в это время в Чигирине, – Василь не обманул Алексея. Вся семья Пушкаря переселилась в Чигирин под покровительство Дорошенко. Обоз, ехавший под защитой Алексея, не был с припасами хлеба и муки; в нем везли разнообразные пожитки, имущество многих семейств украинских хлопов; они бежали от польских панов и желали теперь причислиться к войску Дорошенко и «казаковать». В Чигирине были теперь те смуглые, черноглазые молодцы, которых Алексей видел при обозе вместе с Волкушей, сидевшим на облучке саней при семье Пушкаря. В Чигирине все они были приняты и записаны в казацкое войско, весьма нуждавшееся в прибавке людей. Из Сечи гетман Серко также рассылал гонцов по Украйне сманивать мирных реестровых казаков и польских хлопов в запорожское войско. Все молодцы, прокравшиеся с обозом мимо Переяславля, были теперь на конях, наряженные в казацкие жупаны и широкие желтые шаровары, в меховые казакины и высокие казацкие шапки, с копьем через плечо и с саблей у пояса, а многие и с пистолетами. У казаков недоставало иногда денег и хлеба, но не было недостатка в ценных одеждах и оружии. Платье и оружие они легко доставали от евреев-торговцев или добывали грабежом в своих набегах. Цветные ткани и шитые золотом жупаны не переводились, по-прежнему у казаков; но людей у них становилось заметно менее. После набегов турок, вызванных самим Дорошенко, население правой стороны Днепра было истреблено наполовину, а большая часть оставшихся разбежалась. Семейные люди бежали на восток и наполнили тогда еще не населенные места в степях, где находятся ныне Харьковская, Курская и Воронежская губернии, они двигались и дальше и селились между русскими. Уже немногие из них стремились в Запорожье, где и турки и крымцы разоряли их орлиные гнезда. Крепость Кондак, устроенная поляками около днепровских порогов, чтобы преградить казакам бегство на Запорожье, еще существовала. Русские воеводы поощряли теперь казаков селиться около нее, чтобы защищать остальной край от набегов крымцев и турок. Дальше, за крепостью, тянулся Днепр с его порогами. За порогами – те богатые, с заливными лугами острова, на которых зародилось и развилось когда-то запорожское казачество, жившее отдельным обществом, вполне независимое, никому не подчиненное. Война была тогда их единственным ремеслом.
Старый Пушкарь был родом из Запорожья. Он родился на одном из тех островов на Днепре, недалеко от Сечи, на которых позволялось селиться и семейным людям. Он и теперь хорошо помнил привольное житье казаков на Днепре. Помнил разъезды по воде на байдарах и чайках8, когда приходилось переправляться через Днепр во время войны. Помнил также Пушкарь страшные битвы с польским воеводой Вишневецким, опустошавшим весь край огнем и мечом, когда он шел усмирять восставших хлопов, как звали польские паны поселян в своих поместьях.
Старый Пушкарь в молодости был в рядах запорожцев, поднявшихся с гетманом Богданом Хмельницким на помощь своим, бывшим в подданстве у ляхов. Он помнил целый ряд кровавых войн, о которых упомянул в разговорах с боярином Алексеем Стародубским. Попав в плен к полякам, Пушкарь изловчился спастись бегством и укрылся в одном поселке близ Киева, в семье молодой тогда Олены и ее первого мужа. Вместе с семьей ее он переселился в Киев; еще больной от ран, почти увечный, он мирно прожил работником в семье Олены около полугода. В эту пору Киев был разорен нашествием литовцев; при этом разгроме древнего города погиб муж Олены, а небольшого мальчика, ее сына, литовцы бросили в огонь на ее глазах; сама она бежала в поселок, где у ней была еще хата. Пушкарь переселился туда же из благодарности ли, по одиночеству ли женился на Олене, и у них снова была своя семья: он приютил у себя со временем Гарпину, Олена взяла приемыша Василя. Пушкарь оправился от ран, сила его окрепла, и он не раз покидал семью для новых подвигов с запорожцами; только раненый или после неудач возвращался он в семью. Он сопровождал Хмельницкого во всех его походах. И теперь, несмотря на свои лета, он пробрался в Чигирин, в старую столицу гетманов правой стороны Днепра. Его привлекала самая личность Петра Дорошенко, напоминавшая ему Богдана, ради него он пристал к Волкуше и другим украинцам, бежавшим к Дорошенке.
Чигирин часто сжигали и разоряли то поляки, то турки, но казаки упрямо возобновляли эту старую резиденцию гетманов, расположенную на высокой горе, удобную для обороны, и обводили ее стенами. Здесь гетманы жили с некоторой роскошью. В летнее время сама природа помогала им украшать свое жилище. Луга на берегу реки Тясьмина, бежавшей около города, доставляли хорошие пастбища для казацких коней; привольно было в их росших на берегу рощах из верб и темных ольх. Близость Днепра была удобна для сообщения с остальным краем и с Запорожьем.
Прибыв в Чигирин, Пушкарь явился к одному из Дорошенковых полковников, к Гулянице, и заявил, что привел им горсть казаков. Он был принят радушно старым, знакомым ему полковником. Пушкарь сам сразу вошел в казацкую жизнь; немногие из пожилых казаков еще помнили его; с этими старыми товарищами он вел бесконечные беседы о прошлом казацком житье. Между ними были и умные головы; многие из них в молодости учились в киевской школе, другие успели посмотреть на порядки и в иностранных землях; но окружавшая их масса дикого казачества не слушала их советов, не ценила их опытности. Старые опечаленные казаки часто сходились небольшими кружками и толковали о том, как бы избыть беду их, казацкую. Четверо из старых товарищей Пушкаря собрались на зов его в шинке, в так называемом Нижнем городе, застроенном на берегу реки Тясьмина. Пушкарь угощал товарищей и обо всем расспрашивал, желая узнать планы гетмана Дорошенко.
– Ну, как живете, казачество? – спрашивал он, наливая их чарки крепким медом и горилкой. – Что у вас слышно нового?
– Что нового?.. – повторил вопрос его старый полковник Гуляница, с исхудалым и умным лицом. – У нас что ни день, то новость! Глядишь, где-нибудь новый гетман проявился, а то и два разом! Бывало, и целым казацким войском с ворогами не управимся, а нынче поделились на горсточки и все воюем!
– То не беда, что мы все воюем, беда, что нас жгут и режут! А ляхов-то всех бы истребить и то мало! – с яростию произнес старик сотенный, тоже давно знавший Пушкаря.
– Не надоело еще христианскую кровь проливать? – сурово возразил сотенному Гуляница. – Уж лучше бы скорее взяли нас русские цари за себя! Та й возьмут, тем и кончится!
– Та, видно, им пока не нужно, – тихо проговорил Пушкарь, вслушавшись в их спор.
– Чужими руками им добро гоже ловити! – отозвался Гуляница. – Да чужим волом не наробишься! Придется и русским об нас подумать. И турки – и те верят, что покорят их когда-нибудь полночные цари, – они и есть: русские цари! – так раздумывал вслух Гуляница, запивая речи свои из полной чарки.
– Давно им в руки отдавалися, то и даром не взяли! – говорил Пушкарь. – И задумался с тех пор Богдан, закручинился, с той кручины и помер.
– То чоловик був! – крикливо проговорил сотенный. – За ним вся Украйна дружно подымалась!
– Да, тогда все покорялись, знали, что Богдан не о себе одном думал, а о всем своем племени, чтобы не досталось оно ни ляхам, ни туркам поганым! – сказал Пушкарь.
– И сладилось бы дело, если бы тогда русские не замирились с поляками, если б они полякам не поверили, – толковал Гуляница. – Наобещали ляхи, что русского царя королем себе выберут, когда помрет их король, и поверили русские.
– С тех пор не видал я Хмельницкого ни веселым, ни здоровым. Даром что он тогда в другой раз оженился, а думы его одолели! – вспомнил Пушкарь. – Та где ж теперь сынишка его, Юрий, что не в отца пошел?..
– Везде побывал! – выкрикнул сотенный. – И в монахах был, и в крепости у ляхов сидел, и у турок в полоне был…
– Знаю, – перебил Пушкарь, – да жив ли он еще?
– Та жив; взаперти сидит в Царьграде, у турок!
– Что ж вы думаете? Чего сидите тут с Дорошенкой? – кротко спрашивал Пушкарь, так кротко, будто этот вопрос и не шевелил его самого.
– Думаем о хорошем! Та не согласны по-нашему мириться русские! Мы к христианам, а они нас к басурманам толкают, к туркам, – сердито выкрикивал сотенный, голос которого уже сменился какою-то хрипотой.
– Не первый раз невзгода! – проговорил Пушкарь. – Чего же вы просите на раде? – допытывался он.
– Просим, чтобы гетман был один у всех, и на правой и на левой стороне Днепра! Та чтобы воевод русских по нашим городам не було. И податей тяжких чтобы не було! – выкрикивал сотенный.
– Так бояре русские не принимают под цареву руку на таком договоре, – закончил речь сотенного казак помоложе других, до сих пор сидевший молча, занятый своей чаркой.
– А не примут, так Дорошенко опять к басурманам зовет нас! – добавил сотенный.
– И тут не найдем добра! – произнес Пушкарь все так же громко, желая все выведать, не затевая спора.
– Митрополит наш, Иосиф, болен лежит, помирае! С смертного одра каждый день Дорошенко увещевает покориться русскому царю, – сообщил Гуляница с задумчивым видом.
– Что ж нам Иосиф? Теперь что гетманов, что митрополитов – все по двое та по трое! В Чернигове своего митрополита поставили, а у нас свой буде! – говорил сотенный, грустно усмехаясь быстрым переменам.
– И нам своего бы нужно, так берет его у нас Господь! – с чувством проговорил Гуляница.
– На том свете ему лучше будет, нежели за турками! – спокойно сказал Пушкарь.
– Я вам вот что скажу: Ханенко задумал переходить к русским и переговаривает нескольких полковников переходить вместе с полками… И полковники согласны… – сообщил Гуляница и ждал, что скажут его товарищи.
– Пускай их идут, – отозвался Пушкарь, – я же сюда умирать пришел подле Дорошенко! Попробую повидать его; пока меня не допускают!
– А на раде надо просить, чтобы всю Украйну отдать под власть царю русскому. Довольно пролили крови христианской, пора положить конец! – торжественно проговорил Гуляница.
Беседа старых казаков длилась до полуночи при помощи развлекавших их чарок. Как старые, бывалые люди, они вспоминали и хвалили прошлое и корили настоящее, многое и справедливо. Не таясь, высказывали они всю накипевшую у них злобу к притеснителям-ляхам и к новым, чуждым им, порядкам русских. Не меньше злобы накопилось у них и против своих казаков и запорожцев.
– Народ не тот, что был прежде! – озлобленно утверждал сотенный. – Встанут – будто и заодно все, а чуть где опасно покажется, сейчас бросятся в разные стороны: кто на Запорожье бежит, кто к ляхам!.. Друг друга чернят и продают. Не стало равенства между собою, а сверху начали ждать милости и знатности!
– Не тот уже народ! Пропадает наше казачество вольное, запорожское! – проговорил полковник Гуляница, допивая чуть не сотую чарку и обтирая рукавом своего казакина набежавшие на глаза слезы.
Поздно вечером, выйдя от шинкаря, казаки пробирались к своим домам, прислушиваясь, нет ли тревоги в городе. Но слышался только обычный гул казацких бесед по улицам Нижнего города да пискливые голоса женщин и детей. Был тихий вечер во второй половине марта; влажный, ночной воздух был свеж, но мягок.
При свете месяца сквозь матовые облака далеко в окрестности города виднелись полустаявшие снега. На видневшейся в прозрачном ночном сумраке реке выступила вода, и лед готов был проломиться. Издали доносились выстрелы сторожевых отрядов, а вблизи, на горе, высились стены и здания Верхнего города, над которым пронеслось столько бурь войны. В вышине мерцали кресты церквей и белел, освещенный месяцем, дом умирающего митрополита Иосифа; далее виден был дом последнего украинского героя, гетмана Дорошенко, еще державшего в сильных руках своих все оставшееся казачество и проводившего годы в бесплодных порываньях спасти старый порядок жизни! Вдали, вокруг города, тускло освещались те широко раскинувшиеся степи, которые служили кровавыми полями битв в течение целого столетия.
Расставшись со старыми друзьями, Гуляницей и сотенным, Пушкарь прошел почти вдоль всего Нижнего города, прежде чем достиг небольшой хаты-мазанки, в которой он помещался с Волкушей и своей семьей. Несмотря на свое недавнее появление в Чигирине, Волкуша успел повенчаться с Гарпиной. Свадьба их была давно назначена, но Волкуша долго пропадал на Запорожье, не решался бросить свое старое пепелище и переселиться в Чигирин к Дорошенко. Гарпина до сих пор редко виделась с своим нареченным, с которым вместе вырастали они на Запорожье, откуда Волкуша и привез ее когда-то к дяде. Это было после одного набега крымцев и турок, перерезавших почти все население на днепровских островах. Гарпина спаслась вплавь вместе с другими казачками и долго скиталась по берегам Днепра, укрываясь в высоких камышах. Многие женщины добровольно бросались в воду и тонули во время этого варварского нашествия, другие бросались на бочки с порохом, зажигали их и взлетали на воздух, говоря перед тем: «После милого не хотим доставаться туркам!»
Когда турки были, наконец, отбиты от Запорожья, оставшиеся в живых женщины мало-помалу вернулись в свои жилища. Но хата семьи Гарпины была сожжена, а отец ее, преследовавший турок далеко по степи, не вернулся домой.
– В степи Пушкарь остался зарубленный! – сообщили вернувшиеся запорожцы.
Волкуша вызвался проводить Гарпину к другому Пушкарю, ее дяде. Несмотря на суровые казацкие привычки, Волкуша не мог видеть эту одиноко оставшуюся девушку, выраставшую на его глазах в довольстве и в своей семье.
– Гарпина наша одна осталась, як былинка! – говорил Волкуша другим казачкам. – Примите ее пока к себе, я как управлюсь с делами своими, то отвезу ее к дяде Пушкарю в Киев.
Поговорив с казацкими старшинами и старостами, Волкуша снарядил байдаки (барки) и чайки для переселения осиротевших семейств в Черкассы и Киев. На больших ладьях, вроде барок, поплыли по Днепру обездоленные переселенцы к родичам. Гарпина была сумрачна, расставаясь с родными местами, и грустила об отце.
– Та я ж тебе за батьку буду! – пообещал ей Волкуша.
– Вот так батько! – воскликнула Гарпина удивленно, вглядываясь в его молодое лицо, и закатилась звонким смехом, несмотря на свое горе. Она была бойка и деятельна, что и помогало ей твердо переносить свою беду. А когда по временам одолевала ее журьба, как говорят украинцы, то она прибегала к песне, чтобы облегчить душу, как делают все малороссы. И мерно покачиваясь, она пела свои мелодичные, но грустные песни; пела, пока вся тяжесть, лежавшая на душе, сходила с нее, улетучиваясь со звуками песни.
раздавался грустный напев из дальнего угла челна, где Гарпина сидела, вся сжавшись и облокотив голову на руки.
Волкуша находился в отдельном, большом байдаке, который остался ему по разделу между переселенцами, с условием, чтобы с Гарпиной он доставил еще двух казачек и их детей. Рядом с ними плыло еще несколько челнов с семьями и их пожитками. Кроме Волкуши на байдаке его был еще старый казак; он хорошо знал пороги на Днепре и помогал управляться с байдаками. Они отправляли далеко впереди себя сторожевой челн, и если грозила опасная встреча, то все челны прятались в камышах или уходили в какой-нибудь залив за небольшие островки. Передовой челн подавал сигнал легким и мягким свистком; свист этот можно было принять за свист береговых птиц в болотцах. По Днепру предстояло им пройти мимо крепости Кондака, построенной ляхами, чтобы затруднить бегство крестьян и реестровых казаков в запорожское войско. Управлявшие челнами казаки были опытны и наметаны в искусстве незаметно проскользнуть мимо врага. В ночь, когда, на счастье их, густой пар стоял над тростниками по берегам реки, а на влажном небе не было месяца и неясно мелькали одни частые звезды, – передовой челн поравнялся с крепостью, бывшей тогда в руках польских. Казак на челне пел рыбацкую песню; голос его не поднял тревоги; по нем не дали выстрела; одинокий челн пропустили без особенного внимания. В крепости знали, что запорожцы сильно пострадали после недавнего набега турок и вряд ли могли затеять что-нибудь против поляков; да и лучшие силы их были теперь около Чигирина. К тому же челнок не подавал сигналов, он плыл, казалось, на рыбную ловлю. А ближе к рассвету тихий свист раздался на реке, слабый, едва слышный ответ донесся издалека, и через час после того все челны переселенцев, держась берега, прошли мимо крепости, когда начинался уже свет утра и стража легко дремала, считая оконченными свои ночные дозоры. При восходе солнца переселенцы были уже вне выстрелов и выехали на середину Днепра. На челнах все проснулись, весело глядели на восход солнца в лугах, на далеко открытом горизонте. Протянувшийся впереди и за челнами Днепр синел под безоблачным небом, и мелкие струйки блистали тысячами искорок. По берегам кричали коростели и слышен был свист болотных птиц; красивые чайки высоко взлетали в воздухе, перевертывались на вышине, блистая белою грудкой, и опускались быстро вниз по прямой линии. На челнах заметно было движение: женщины, перегибаясь за борт челнов, черпали воду и умывали детей. Умывшись, они развернули свои запасы и кормили детей паляницей и вареным белым пшеном. Волкуша подсел к Гарпине и настаивал, чтоб и она съела чего-нибудь.
– Матри у тебя нема, так хоть батьку слухай! – уговаривал он, подавая ей ломоть пшеничного серого хлеба и поднося к ее сомкнутым устам ложку, полную вареного пшена. Гарпина отбивалась, смеясь и говоря, что она «не малая дитина», но потом слушала его и начинала есть.
– Слышишь, как перепела кричат? А чайка как высоко взвивается над нами? – указывал Волкуша, стараясь развеселить девушку. Она любовалась ясным утром; краса его была поразительна даже для привычного взгляда, а ей, пятнадцатилетней девочке, нравилась каждая искорка на синих волнах Днепра и каждая пташка, реющая меж легких облаков. Волкуша помогал ей во всем так усердно, что она начала относиться к нему, как будто к старшему своему брату.
В жаркий день пловцы, утомясь на солнце, выходили на берега, поросшие лесом, и отдыхали, располагаясь в тени. На таком роздыхе Волкуша, оставшийся на байдаке, раз крепко уснул. Проснувшись, когда солнце уже заходило на западной стороне Днепра и на реке свет его умерялся тенью стоявшего по берегу леса, он подумал, что пора была плыть дальше, и пошел на берег скликать переселенцев. Оглянув их всех, он спросил тревожно:
– А где же Гарпина?
– Пошла по берегу, – ответил ему казачонок с длинным кнутом в руке, старавшийся щелкнуть им о землю. Он указал в сторону, куда пошла Гарпина, жалуясь, что его не пустили с ней.
Волкуша бросился в указанную сторону, боясь, что из-за прогулки Гарпина попадет в беду, повстречает чужих людей. Она шла по лесу, собирая незатейливые цветы; но сумрак вечера и лесная тень навели на нее тоску. Спустившись с берега к Днепру, она села у корня векового дерева и, глядя на воду, затянула, по обыкновению, одну из своих привычных песен. Песни определяли ее настроение и ее взгляд на жизнь и горе. Быть может, она не помнила бы слышанные прежде напевы, если б они не подходили к ее судьбе. Пока Волкуша отыскивал ее по лесу, она на берегу реки пела свою думку:
Направляясь на звуки песни, Волкуша нашел, наконец, Гарпину.
– Чего зажурилась! – крикнул он ей. – Годи спиваты! Ты ляхов накличешь той песней!
Гарпина взглянула на него недовольная выговором, но поднялась к нему навстречу.
– Идем, идем! – звал он ее. – Пора на челны! Та чего ж ты така хмарная? Я же тебе птицу он тую, красивую застрелю!.. – говорил он, указывая на поднявшуюся над ними чайку.
– Як то можно, – залепетала Гарпина, удерживая его поднятую винтовку, – то не лях и не турок, то птаха Божия! Нехай собе летае!
– Пожалела птаху! А мене не пожалеешь? – спрашивал Волкуша.
Гарпина взглянула на него застенчиво, но, вспомнив, как он называл себя батькою-отцом ее, рассмеялась и убежала по дороге к челнам.
Когда переселенцы пристали наконец в своих байдарах к берегу, недалеко от Черкасс, где поджидал их дядя Пушкарь, Волкуша передал ему Гарпину, говоря:
– Вот бери ее, дядя! Насилу довез!
– Что ж так? Тяжко тебе было с нею? – смеялся Пушкарь.
– С хлопцами легче возиться, тех и побить можно, а эту жалко! – говорил Волкуша.
– Чи чуешь, Гарпино? Тебе с ним венчаться, он тебя жалеть будет, – пошутил Пушкарь.
– Може, то и вправду буде колись! – весело проговорил Волкуша.
– Да ты ж батько! – лукаво напомнила ему Гарпина.
– Ну, заезжай, не забывай! – говорил на прощанье Пушкарь Волкуше.
И Волкуша не забывал посетить их поселок каждый раз, когда случалось быть недалеко от него. При встречах замечал он, что Гарпина уже не та малая дитина, которую он кормил с ложки. Она заправляла теперь всем хозяйством ворчливой тетки Олены, не полюбившей ее, считавшей ее в тягость для семьи и по какому-то странному капризу чувства привязавшейся к своему безобразному приемышу Василю. Волкуша додумался, наконец, что пора было предложить себя в женихи Гарпине; во-первых, ему казалось, что девушке дурно жилось у тетки, да, пожалуй, еще и кроме него найдется жених и ее выдадут, если он прозевает. Гарпина же давно считала его своим женихом.
Сговор их состоялся незадолго перед появлением русского войска и боярина Алексея, который, сам того не ведая, помог плану Волкуши перевезти семью Пушкаря в Чигирин, где и были повенчаны Волкуша с Гарпиной в одном из окрестных хуторов. Едва переселясь в Чигирин, Волкуша раздумывал уже: не пробраться ли ему с женой в Запорожье. В Чигирине начался разлад, который был ему не по душе. Дорошенко предлагали отдаться в подданство русского царя, он сам находил это самой разумной мерой, но он был обижен, когда русские выбрали гетманом левого берега Самойловича, к которому Дорошенко относился презрительно. И под влиянием досады Дорошенко еще раз вздумал отдать Украйну под покровительство турецкого султана.
Василь, взятый боярином Алексеем, сидел взаперти в чулане, в ожидании возвращения самого боярина со двора главного воеводы. Боярин Алексей уже спешил к своей квартире, и первый вопрос его к рейтару был: не сбежал ли Василь?
– Нет, боярин, куда ему бежать, он, кажись, к нам сбежал от казаков. Пушкарь хотел толкнуть его в казацкое войско, а старая Олена послала его сюда к тебе, боярин! Меня, говорит, только кормите, так я не убегу. Бестолковый такой, – прибавил рейтар, – он готов служить и нашим и вашим!
– Приведи его, – приказал Алексей.
В ожидании Василя он развязал полученный узел, чтоб узнать, правду ли говорил Василь. Он нашел в узле длинные полосы грубого крестьянского полотна и мягкие хлопья расщипанного тряпья; все было увернуто в красный платок, почему-то показавшийся Алексею знакомым и что-то напоминавшим. Тут же была приложена банка с зеленой мазью, с запахом душистых трав, тоже напоминавшим боярину пахучий пар, стоявший в избе Пушкаря в дальнем степном овраге.
«Не обманул, – подумал Алексей о Василе, – да и она не обманула… Видно, вправду пожалела, что нет у меня матери, – припомнил боярин слова Гарпины. – Да, она пожалела его, как жалела «птаху Божию» и как жалеет молодость все молодое, красивое и обреченное на погибель судьбой».
Расспросив Василя обо всем, что можно было выведать о Чигирине, Алексей услышал подтверждение некоторых вестей и услышал кое-что и новое: во-первых, что Гарпина успела повенчаться с Волкушей и что оба жили теперь в поселке недалеко от Чигирина. Во-вторых, что Дорошенко не ладил с ляхами и хоть призывал турок, но больше желал бы отдать казачество в подданство русскому царю. А Ханенко собирался приехать в Переяславль не сегодня, так завтра, с шестью полками казаков, по уговору с их полковниками. С этими хорошими вестями Алексей поспешил тотчас же обратно на квартиру главного воеводы русского войска Ромодановского.
– Посмотрим, правда ли, – сказал воевода, – сколько раз уже Дорошенко обещал покориться и даже клялся… Они теперь как пчелы в разоренном улье, бросаются во все стороны и жалят кого попало. А казачонка своего вели запереть, пока дождемся верных вестей, – приказал воевода.
Алексей обещал запереть и крепко сторожить Василя, очень довольный, что его не отымали у него и что бестолковый мальчишка, непохожий на воинственных казаков, не натерпится от страха при воеводском допросе. Ждать пришлось недолго, на следующий день прибыли гонцы от Ханенко, и шесть полковников правобережных казацких полков прислали просить милости русского царя.
– Справедливые слухи передал ты, боярин Стародубский, – обратился к Алексею воевода Ромодановский, ласково кивая ему и встречая его, проходя мимо других бояр, собравшихся у него на дворе. И молодой Стародубский утешался теперь мыслью, что знакомство его с семьей Пушкаря не кончилось одним неприятным происшествием с обозом, а в душе он примирился со старой Оленой и Гарпиной. «Во всем виноват Волкуша!» – говорил он себе, грозя кому-то саблей.
Еще радостней побежал Алексей ко двору воеводы Ромодановского, когда известили, что Ханенко явился в Переяславль. На радости рейтар отпер чулан Василя и выпустил его в кухню, где он тотчас же уселся у печи, набивая рот хлебом.
На площади в Переяславле перед церковью толпился народ. Собралась рада переяславских казаков, и толпа детей и женщин сбежалась поглядеть на молодцеватых, нарядно одетых казаков, на Ханенко и прибывших с ним шестерых полковников. Казаки в красных жупанах под синими казакинами были обвешаны блестящими саблями и кинжалами. Ханенко сложил на землю перед воеводой свою булаву, и все полки казацкие признали своим гетманом Самойловича. Кто-то дотронулся до плеча Алексея; обернувшись, он увидел Василя, пробиравшегося сквозь толпу полюбоваться на казаков и их лошадей.
– Глянь, болярин, вон туда… – указывал Василь на левый край расположившихся полков. – Вон слева, на гладком вороном коне, се наш Гуляница! То полковник; я его чуть не каждый день видал у Пушкаря в Чигирине.
Алексей взглянул на старую фигуру казака почти с высохшим лицом и блестящими глазами, под которым неспокойно гарцевал его степной конь. Это был высокий старик, казавшийся еще выше от длинной барашковой шапки на голове. Наклонив вперед свою седую голову, он вглядывался в русское войско и в лица бояр и воевод; на исхудалом лице видна была забота. То был тот самый Гуляница, знакомый наш, который плакал в шинке с Пушкарем и утверждал, что изменился народ на Запорожье и пора покориться русскому полуночному царю!
С Ханенко покорилась значительная часть казаков правого берега; но развязка тянувшейся борьбы была еще далеко.
Прибрежье Днепра и далекие степи начинали оживать и зеленеть с приближением весны. Зеленели беспредельные степи, будто спешили в краткий срок перемирий одеть себя свежей травой и всюду выползающими весенними цветами. На скатах холмов, в каком-нибудь овраге, выходил пригретый солнечным жаром сон, как называют малороссы цветки дикого анемона. В рощах синели подснежники и качались на тонких стебельках бледно-желтые цветы буквицы. Трава подымалась из-под земли так обильно, будто старалась убедить людей, что стоило им только приложить свой труд к этой благотворной почве, и мирно заживут все и прокормятся, как эта сильно растущая трава, черпавшая из почвы свои силы и сочную листву.
В селах около Чигирина люди начинали копать и сеять в огородах, не осмеливаясь сеять в полях, не надеясь, чтобы посеянное успело вырасти, прежде чем появятся новые полчища басурманов, яростно вытаптывая все лежащее на пути их. В небольшом хуторе, в нескольких верстах от Чигирина, около речки Янычарки, виднелись белые казацкие хаты, обсаженные кудрявыми, очень молодыми вербами, только что развернувшими свой легкий пушок. В одной из белевших хат на крыльце, выходившем в огород на берег речки, сидел седой Пушкарь. Полулежа, он в ленивой позе опирался на ступени крылечка локтями длинных рук и курил свою люльку. Подле него сидел Волкуша, и весело блистали глаза его, глядя издали на молодую жену, работавшую в огороде. Около гряд с заступом трудилась старая Олена, и Гарпина стояла подле нее в нарядной, вышитой красными и желтыми узорами сорочке и пестрой узорной запаске. Шея ее была обвешана монистами и мелкими кораллами; на голове блестел шитый очипок, под которым спрятаны были ее тяжелые волосы. Сама она весело оглядывала свой наряд молодицы, недавно надетый ею после девической одежды. Обе женщины весело переговаривались, и звонкий смех Гарпины раздавался в вечернем воздухе над водой. Рядом шли другие огороды, и в них также слышались голоса женщин, да раздавался рев коров, гоготанье гусей; и все походило на мирную обыкновенную жизнь, мелькавшую теперь изредка перед людьми между набегами и бессмысленной резней враждующих племен и, вызванными интригами Польши или самого казачества, татарами.
Гарпина повернула голову в сторону крылечка, где послышался говор.
– Погляди-ка, тетка, сидят наши казаки як панычи! – говорила она старой Олене, глядя на Пушкаря и Волкушу, и темные глаза ее искрились весельем. Но Пушкарь вдруг нахмурил брови, уставив глаза на дальний открытый горизонт по ту сторону речки Янычарки. Там, в свете заходящего солнца, расстилалась зеленая весенняя степь, с курившимся по ней синеватым вечерним туманом. Тишина была в пахучем воздухе; ясно слышалось щебетанье первых весенних травничков, как ни тихи были переливы их нежных голосков. Но не степью любовался Пушкарь, все больше и больше нахмуривая брови и вперяя пронзительный взгляд к самому горизонту.
– Эге! – воскликнул он вдруг дико. – Гляди-ко, Волкуша, е что там?.. – Он указал Волкуше вправо, на восток, где вдали, взбираясь на холмы, тянулась темная линия, похожая на обоз; но линия все расширялась, принимая неправильные формы, что придавало ей в опытных глазах Пушкаря тревожный, роковой признак.
– Чи то обоз… – сомнительно проговорил Волкуша.
– Та ни! Се бегут… – уверенно воскликнул Пушкарь. – Бегут свои, казацкие люди, – говорил он, вглядываясь в только ему известные признаки. – Чи от русских, чи от турок? – говорил он, вдумываясь. – То з моря с Умани бегут от турок! – решил Пушкарь.
– Ой лишенько! – взвизгнули женщины, кидаясь к ним с распростертыми объятиями.
– Що ж нам робити?! – вскрикивали они.
– В Чигирин ехати жинкам? – спросил Волкуша.
– Ни, – решил Пушкарь, – в Чигирин же и турки идут к Дорошенко. А к днепровской пристани, кажут, русское войско прийде, подмога пришла из Москвы! А вот что треба робить: на Янычарке есть така пустка в глубоком овраге, так что туда каянные не спустятся, там жинкам спрятаться треба…
– А ты в Чигирин? – спрашивала Гарпина Волкушу.
– Та нам треба к Дорошенку, – кричал Пушкарь, – а вас треба сховати со всим скарбом! Зарас, Осип! Швыдче, Волкуша…
Через полчаса семья Пушкаря, пользуясь сумерками вечера, скрылась из поселка в небольшой тележке с необходимыми запасами; Волкуша провожал их на казацкой лошади верхом; перепуганные женщины тяжело вздыхали и плакали. Гарпина ломала руки, жалостно взглядывая на Осипа Волкушу.
– А Василь-то, Василь! Где он теперь сховается? – шептала Олена. – Як я его отпускала, то говорила ему: смотри ж, живой приходи! Чтобы моя работа не пропала, что всю зиму пряла я та вязала тебе чулки красные! И сама красила… так ты принеси ти чулки ко мне, – сообщила Олена Гарпине свой завет, сделанный ею Василю.
Достигнув оврага, шедшего по обе стороны реки Янычарки, перерезывавшей его своей неширокою полосой, казаки начали осматривать овраг. Он шел между двумя круто поднявшимися горами, узкий и поросший внизу, на дне, деревьями и терновником. В обеих горах при спуске ко дну оврага проделано было что-то вроде пещер, вероятно когда-нибудь прятавшимися тут казаками и их семьями. Между густыми кустами терновника, калины и боярышника, под огромными вязами, осинами Волкуша отыскал, наконец, пустку: маленькую хатку пустую, сложенную над землянкой из нескольких звеньев дерева, с одним крошечным окном и земляной насыпью на крыше, поросшей травой, совершенно скрывавшей пустку. Издали она казалась земляным курганом, и входная дверь завалена была огромным валуном. Женщины поместили в нее все свои пожитки. Волкуша провел с ними часть ночи, чтоб они привыкли и не пугались в одиночестве в этом убежище. Перед рассветом простился он с ними; Олена перекрестила и благословила его при свете лучины, а Гарпина с плачем и рыданьем насилу выпустила его из пустки.
«Чи мы побачимось?» – спрашивала она с сомнением.
– И Василя нема! – приставала Олена.
– Та прощайте ж, храни вас Господи! – воскликнул вполголоса Волкуша, и как дикая кошка, карабкаясь меж деревьев, он всполз на верх оврага. Затем послышался мерный топот его коня, и женщины остались одни.
Несколько раз еще проведал их Волкуша, сообщая им обо всем, что произошло в поселке и Чигирине. По его словам, семьи реестровых казаков бежали толпами в Чигирин или на юго-восток, в Россию, от полчища татар и турок, разгромивших Умань. С турками шли и крымцы.
– Город Ладыжин взяли приступом, – говорил Волкуша. – Чи выстоит Чигирин?.. – спрашивал он тоскливо. – По дороге от Умани турки перерезали всех жителей поселков и полили кровью весь путь свой. Степь уже не зеленела; где кровью облито, а где повыжжена трава. Уж стаи воронов к нам налетели, – недалеко, видно, и их поганые полчища!
Затем обе женщины остались без всяких вестей на целые недели; питались они одним хлебом; по ночам только осмеливались разводить огонь и варить себе кулиш или борщ из щавля и борщевника, росших на дне оврага. Кусок сала считали они верхом роскоши. Но хуже всяких лишений был страх за своих и за себя в будущем!
Гетман левобережного казачества, перешедшего в подданство России, Самойлович получил, наконец, указ из Москвы идти на Дорошенко, пока не прибыли к нему на помощь крымцы. Самойловичу велено было соединиться с войском Ромодановского.
– Идем на Дорошенко! – говорил Самойлович. Он не любил Дорошенко, желал удалить всех соперников и соединить под своей властью все казачество. Он покорился русскому царю, был назначен русскими, но боялся соперников и чернил их перед московским правительством.
– Идем вместе, боярин, – говорил он Ромодановскому. – Назначь мне в помощь полк драгунов да полк рейтаров полковника Шепелева! – просил Самойлович, спешивший сразиться.
– Как прикажет великий государь Алексей Михайлович! – с достоинством отвечал боярин Ромодановский.
– Указ получен! – живо ответил Самойлович, расстилая перед Ромодановским государев указ на столе в передней комнате квартиры, в которой принимал воевода приходящих по делам; эта комната была его канцелярией и служила для совещаний в зимнее время.
– Получен указ, так надо идти! – задумчиво и невесело проговорил Ромодановский. Все замечали, что он неохотно ждал похода на Чигирин, по возможности отдаляя его. Носились слухи о его переговорах с турками насчет сына его, бывшего у них в плену. Турки грозились убить сына воеводы, снять кожу с живого, набить из нее чучело и прислать это чучело отцу, если он пойдет против них.
– Надо идти! – грустно проговорил воевода, когда дьяк его приказа прочел вслух всем указ царя.
– Немедля выступать надо! – торопливо заявил Самойлович. – То я всегда говорил, что нельзя верить Дорошенко! Он вам подданство предлагает, а тем же часом и к крымскому хану посла шлет!
– Верно ли все то, что болтают? – спросил воевода, изменяясь в лице.
– То верно! Дорошенко же сам всем заявил: никогда, вишь, я не уступлю булавы поповичу Самойловичу! Вот он как меня чествует… – продолжал гетман.
– Норовит попасть сам в гетманы, – заметил Шепелев, – потому и тормозит дело.
– А на Запорожье Серко тоже свою кашу заваривает: перезывает туда к себе Дорошенко со всеми войсковыми клейнодами; требует, чтобы всю казну сдали им туда, на Запорожье! – жаловался Самойлович.
– Наше дело исполнить, что от царя указано! – высказался полковник Шепелев. – Доведем до конца, чтобы вся Украйна воедино соединилась в подданстве русского царя.
– И чтоб один гетман был, – от русских выбирался! – добавил Самойлович. – А то все против меня замышляют… со всех сторон!.. – высказался он озабоченно.
– У вас на Украйне все не в порядке: все друг на друга идут! – заметил Шепелев.
– А полковник любит все крепко в руках держать, порядок любит! – подсмеивался Самойлович, намекая на крутой нрав полковника и суровость, на которую уже жаловались рейтары в полку его.
– Нелады везде встречаются; и нам, русским боярам, надо бы стараться, чтобы между нами лад был, – проговорил главный воевода, боярин Ромодановский, быть может зная, что и вокруг него распускались о нем вредные слухи.
– Мы с твоими словами почти все согласны, – заявил молодой боярин Стародубский, – об одном нам помышлять следовало бы, – чтобы дело шло к успешному концу.
– Разумно говоришь, боярин, даром, что молод, – одобрил Ромодановский, всегда хорошо относившийся к Алексею, напоминавшему ему собственного сына, находившегося в плену у турок.
– Молодые всегда вперед нарываются, – посмеиваясь, говорил боярин Стрешнев.
– Ну, дай вам Бог прийти к общему согласию! – вмешался в речи русских бояр Самойлович. – Приступим же к совещанию, чтобы скорей да вовремя выступить нам на изменника!
– Начинай, скажи свое слово и как думаешь, гетман, а мы твое слово послушаем, – сказал воевода.
Совещание началось, и после долгих переговоров и возражений со стороны русского воеводы, сдерживавшего торопливость гетмана Самойловича, общий голос решил, однако, поступить, как предлагал гетман, и завтра же выступить к Днепру, идти к Бужинской пристани и, заняв переправу, поспешить к Чигирину. Русского войска было до пятнадцати тысяч, включая сюда и казаков Самойловича.
Все войско выступило на другой же день из Переяславля; главным начальником по-прежнему был Ромодановский. Полк Шепелева послан был вперед занять переправу у Днепра. Войско прибывало партиями к Бужинской пристани, готовясь к переправе; но, несмотря на всю спешность похода, русские опоздали; острова на Днепре, близ Бужинской пристани, были заняты турками; напрасно русские силились выбить их с островов, они укрепились на берегу Днепра. Несмотря на достаточное количество войска, русскому воеводе мешало несовершенство оружия и приемов; сверх того, каждый начальник отдельной части войска стремился действовать по своему личному усмотрению и расстраивал общий план; гетман жаловался также на то, что русские бояре старались пустить вперед казаков, а сами любили оставаться при обозе.
Боярин Алексей Стародубский был послан со своим отрядом выбить турок с острова, – стрельба их мешала переправить войско; Стародубский успешно пробился на берег, на большом расстоянии от турецких укреплений, остальные отряды уже готовились следовать за ним, но воевода Ромодановский неожиданно отдал приказ к отступлению; приказ этот возбудил общее неудовольствие и ропот в войске и возмутил Самойловича; труды и потери войска пропали даром, войско отступило и потянулось в сторону от Днепра; русские направились в Черкассы, населенные казаками Дорошенко; целый ряд городов сожжен был турками. Турки и татары не преследовали отступившего воеводу, им прискучили бесполезные битвы, а русское войско показалось очень многочисленно; они сочли за лучшее избегнуть битвы. Вслед за отступившим русским войском ушли от Чигирина турки и татары.
На обратном пути от Чигирина русские расположились на отдых поздно вечером; все были недовольны воеводой, что он не достиг цели; верстах в десяти от горевшего города Шепелева присоединился к отряду боярина Алексея; он приказал полку остановиться, на случай нападения, окружил полк свой укреплением, составленным из обоза, и расположился на отдых под этой защитой. Уже смеркалось, кругом тянулась открытая степь без признаков жилья; в лагере было шумно; рейтары носили воду из ручья; усталые лошади нетерпеливо ржали, люди суетились, везде зажигались костры; на юг от лагеря виднелось зарево пожара; на востоке на небе, уже одетом сумраком, всплывала, подымаясь над горизонтом, полная луна в виде красного шара. Расхаживая по лагерю, Шепелев завидел Алексея, сидевшего недалеко от зажженного костра.
– Что сумрачен, боярин? – спросил полковник, садясь около Стародубского. – Не ранен ли?..
– Нет, не ранен, только ушиблен, – сказал Алексей, указывая на перевязанную руку, – в свалке приключилось, когда отбивали нас крымцы от берега, а мы перебрались было вплавь на их сторону; а больно невесело то, что не вовремя приказано было отступить! – не тая досады, высказался Стародубский.
Шепелев был хорошо расположен к боярину Алексею Стародубскому и говорил с ним, тоже не скрывая своих мыслей.
– И я досадую на отступление не меньше других и знаю, что есть особая причина тому, – сказал он. – Поговаривают, что воевода Ромодановский боится бить турок, затем что у них в плену находится сын боярина Ромодановского.
– Так воеводе и должно было отомстить за сына! – горячо высказался Стародубский.
– Нельзя! Турки присылали ему сказать, что если он пойдет на них со всем своим войском, так они пришлют ему чучело его сына, набитое сеном.
– Если сам он боялся, то лучше бы нас одних пустил на Чигирин; сам не ходил бы; дал бы нам с казаками побить басурманцев! – толковал Алексей.
– Слухи есть, что воеводу отзовут в Москву, потому что туда донесли об отступлении и обо всем доносят, что тут делается, – сообщил Шепелев.
– Послали бы нас с твоими, полковник, да с казаками; ведь Самойлович тоже удалец и толковый! – повторял Алексей, с сожалением поглядывая в сторону, где находился Чигирин.
– Самойлович бывалый воин, видит все, как сокол, и знает, в какую сторону когда повернуть! – сказал полковник Шепелев, который сам был хорошим рубакой и любил храбрость и ловкость у других. – Ну и Дорошенко зверина сильная! – добавил он.
– Да, его недаром царь жалует, – проговорил Алексей.
– За ним целое казачество, так его надо лаской взять, коли не силой; уставился и стоит на своем: дай ему, чтоб Украйна цельная была. Чтоб она сама по себе была на всей воле, а мы бы за нее даром с турками бились! Это нам не с руки!
– Да если великий государь и рад помочь, так ведь и казны недостанет весь век воевать, – толковал Алексей, – другое дело за Киев поплатиться, русские не откажутся святыню отстоять!
– Да и всю Украйну царю под свою власть взять не худо, отсюда и к морю только рукой подать, – говорил Шепелев, хитро улыбаясь, – ведь мы это, чай, поняли…
Стародубский слушал серьезно и вдумываясь.
– Да, правда, – согласился он, – и по вере нашей мы с украинцами едины, – сказал он, – потому и покорятся они православному царю! Польские попы их за людей не считали, а с турками христианам не побрататься!
Так толковали между собою бояре и полковники, и почти так же говорили в рядах русских простых рейтар: они также желали спасти своих единоверцев, но не могли простить казакам их союза с турками и ждали, чтобы запорожцы искренно пристали к русским и покорились православному государю.
В тот самый вечер, когда Чигирин пострадал, но освободился от наезда крымцев и конные толпы их скрылись из вида, несколько казаков выехали из города в степь. Они двигались медленно на усталых конях по нетоптаным лугам около речки Тясьмина. Несколько верст проскакали они в светлых еще сумерках и, минуя знакомый поселок, где до набега татар поселилась было вся семья Пушкаря, казаки повернули вдоль реки Янычарки. Их было трое, и между ними был Волкуша; он пригласил с собой двух верных товарищей и отправился освободить из пустки на овраге спрятанных там женщин: Гарпину и старую Олену. Было еще светло, когда казаки подъехали к оврагу. Волкуша по старине подал знак тихим свистом, но никто не ответил ему. Повторив несколько раз свой привычный сигнал, Волкуша уверился, что в овраге все тихо и нет чужих. Он привязал коня своего к дереву и начал спускаться в овраг, громко выкликая Олену. «Чи тут, старая…» – окликнул он. На дне оврага послышался внезапно пронзительный женский крик и мелькнула меж кустов светлая одежда бежавшей женской фигуры. То не был, однако, крик радости, нет, так кричат, спасаясь от нападения! И все заметили бежавших за Гарпиной татар, – все три казака бросились на дно оврага. Провожавшие Волкушу казаки бросились на одного из татар, сам Волкуша сразился с другим, освободив Гарпину. Он повалил его и, наступив на упавшего одним коленом ноги, силился вынуть из-за пояса свой кинжал. Гарпина, свободная, стояла невдалеке, радостно протягивая обе руки к Волкуше, когда озлобленный татарин успел поднять на воздух пистолет и выстрелил в Гарпину. Она пошатнулась и упала на руки поддержавших ее двух казаков. Легкий стон ее заставил Волкушу вздрогнуть и обернуться; он бросил врага, подбегая к Гарпине и вскрикивая:
– Чи не вбито?..
– Вбито, вбито! Воно вже не дыше; та держить ворога! – кричал ему один из казаков.
С минуту Волкуша стоял наклоненный, прислушиваясь к дыханью Гарпины, и безнадежное горе выразилось вдруг в его крике. Обезумев от гнева, он бросился, карабкаясь, на гору и в несколько прыжков был на верху оврага. Татарин, овладев одной из казацких лошадей, скакал уже по берегу реки, в надежде спастись бегством. Волкуша, вмиг вскочив на своего коня, скакал за ним, и так быстро, насколько могла нестись его едва отдохнувшая лошадь. Стемнело. Волкуша едва видел своего врага издали. Ночь охватила всю видимую степь; татарин убегал, не оглядываясь и не выбирая дороги; конь часто спотыкался под ним. Впереди выкатывался из-за горизонта полный месяц, и вдали степь осветилась заревом пожара. Враги могли теперь различать друг друга, но Волкуша не приблизился к татарину на расстояние выстрела. Ночь проходила, месяц высоко выплыл на небе, а оба всадника не переставали скакать вперед, не зная, куда они неслись и чем окончится их скачка.