III

– Ну, признайся, – говорил он Флавьену, который начал хохотать пуще его самого, как только они уселись в семейную колымагу, – признайся, что можно ошибиться, если у тебя очень хорошее зрение, и что эта женщина очень молодо выглядит…

Флавьен продолжал хохотать.

Тьерре был уязвлен и, чтобы сдержать данное самому себе слово, принялся так высмеивать свою близорукость, что веселость его друга сделалась просто конвульсивной. Но вдруг Флавьен перестал смеяться.

– Могу поспорить: ты не знаешь, над чем я смеюсь.

Это внезапное восклицание ошеломило Тьерре.

– Я смеюсь над впечатлительностью поэтов. Они на все смотрят, ничего не видя, а когда уже могли бы и увидеть, то перестают смотреть. Ты исследовал, анализировал внешность этой женщины, высчитывал ее возраст, но не увидел ее такой, какая она есть, потому что основывался на случайно брошенных утром словах Жерве, и тебе показалось, что ей чуть ли не пятьдесят. Твои воспоминания, именовавшиеся страстью, не вселили в тебя никакой уверенности, и ты не смог преодолеть простой ошибки. Сейчас ты снова увидел эту женщину и мог так же отлично все понять, как и я. Ведь ты подошел к ней до смешного близко, а света было достаточно. Но, будучи убежден, что она стара, ты и не соизволил заметить, что она молода, и теперь принимаешь ее за почтенную матрону, а я – не влюбленный и не поэт – наконец разгадал тайну: вот увидишь, ошибся я или нет.

Жерве, – возвысив голос, обратился Флавьен к старому слуге, который все еще твердой рукой направлял Сезара по песчаной колее, – господин Дютертр уже был один раз женат?

– Конечно, господин граф, – не колеблясь, ответил Жерве, – то была мать его детей.

– А сколько лет его второй жене?

– Могу вам сказать – ведь я был в церкви, когда оглашали их брак. Госпоже Олимпии должно быть сейчас… погодите… около двадцати четырех, господин граф. Ей было двадцать, когда господин Дютертр женился на ней в Италии.

– Двадцать четыре! – воскликнул Тьерре. – Госпоже Дютертр двадцать четыре года! А этот старый идиот и не подумал нам это сказать!

– Знаете, сударь, – ответил Жерве, услыхав слишком громкое восклицание Тьерре, – если бы вы подумали спросить меня, я бы подумал вам ответить.

– Вот ты и наказан! – сказал своему другу Флавьен. – Наказан за то, что не дал себе труда проверить, за то, что твои любовные воспоминания не устояли перед пустой, водевильной ошибкой. Позволь тебе объяснить, дорогой мой, что ты видишь женщин глазами семинариста, то есть сквозь пелену болезненных галлюцинаций. Знаешь, ты куда моложе, чем выглядишь, и куда менее развращен, чем стараешься казаться.

– Флавьен! Если ты сейчас же не перестанешь говорить со мной об Олимпии, я заведу речь о Леонисе.

– Как хочешь! Это меня больше не трогает, потому что мне хочется влюбиться в Олимпию, раз ты в нее не влюблен.

– Почем ты знаешь?

– Да ты никогда и не был влюблен в нее!

– Возможно; но тебя я прошу не влюбляться. Она мне позирует, не мешай моей натурщице.

– Что ж! Если ты поведешь разговор в таком направлении, то я тебя пойму. Ты играешь с женщинами в игру, в которой другой обжегся бы изрядно, но ты будешь жечь лишь благовония поэзии в курильнице из веленевой бумаги с золотым обрезом.

– Неважно. Вот мы и приехали. Я хочу спать и проведу ночь лучше, чем ожидал. Я боялся, что увижу во сне a Lady in the sacque, вроде той, что была в комнате с гобеленами у Вальтера Скотта, но если образ дамы из Пюи-Вердона теперь будет витать над моим изголовьем, я жаловаться не стану.

– Иначе говоря, с твоих мужественных плеч и с твоей поэтической души гора свалилась. Теперь, мой друг, после такого тяжелого дня и таких ужасных волнений ты можешь спать спокойно. – И Флавьен покинул приятеля.

А теперь предоставим двоих друзей, которых мы никак не могли покинуть ранее, спокойному сну и взглянем, что происходит в это время в замке Пюи-Вердон.

Господин Дютертр, наскоро пообедавший в дороге, проголодался; шестнадцатилетняя Каролина, которую сестры прозвали «папина Малютка», сбегала на кухню и, как истая буржуазка в лучшем смысле этого слова, собственноручно приготовила и сама подала ужин дорогому папочке. Девочка с пылким сердцем и спокойным воображением, она покамест знала только одно чувство – дочернюю любовь. Она была и по внешности, и по уму наименее яркой из трех молодых девиц на выданье, расцветших в Пюи-Вердоне, но зато была и самой счастливой из них, ибо не старалась быть ни самой умной, ни самой красивой. Лишь бы папа и мама были ею довольны, и она будет считать себя самой счастливой девушкой на свете, – говорила она, и говорила вполне искренне.

Среди естественной для очень богатого дома роскоши простые вкусы и хозяйственные наклонности Малютки составляли забавный контраст с аристократическими вкусами и заносчивым видом той из ее сестер, которую прозвали львицей. Эта самая львица и отважная наездница, Эвелина, только что спустилась в гостиную, сменив суконную амазонку на прелестное платье. Тщательно причесанная, надушенная, в щегольских туфельках, она казалась совсем другой девушкой. Эвелина знала это и любила показываться людям то в виде бойкого мальчишки, равнодушного к иссушающему кожу ветру и усталости после охоты, то в виде беспечной и утонченной светской дамы, полной обольстительного кокетства, пока еще невинного, но грозящего стать опасным в будущем.

Она надеялась застать больше людей, которые оценили бы это волшебное мгновенное превращение. Натали, всегда одетая строго, не потому, что так ей больше нравилось, а скорее для того, чтобы поражать этой богатой строгостью рядом с изысканными нарядами и затейливыми прическами Эвелины, сразу же громко сказала: «Они ушли», явно желая доставить ей неприятность, как это свойственно девицам высокомерным и завистливым. При этом она бросила насмешливо-восторженный взгляд на белокурые косы, в которые Эвелина вплела живые цветы, и на платье из белого муслина, струящееся и воздушное, как облако.

– Кто ушел? – спросила Эвелина с неловким притворством. Но тут же, взяв себя в руки, добавила если не вполне чистосердечно, то по крайней мере очень любезно: – Разве папенька не здесь? Может быть, я зря наряжалась для него?

Каролина увела отца к столу.

– Папа проголодался. Сейчас он посмотрит, какая ты красивая. Но тебе тоже надо поесть, сестричка. Ты носилась верхом после обеда, и если не перекусишь сейчас, то опять разбудишь нас среди ночи, крича, что умираешь с голоду. Садитесь, я сейчас подам еду вам обоим. Можно, мама? – спросила она, поцеловав руку Олимпии, лежащую у нее на плече.

– Это дело нешуточное, – ответила госпожа Дютертр, нежно улыбаясь любимой падчерице. – Может быть, придется попросить еще разрешения у отца, а потом у твоей старшей сестры, а потом у второй…

– Я сегодня всем и все разрешаю, – весело сказал Дютертр, – только любите меня! За полгода разлуки я изголодался больше всего по вашей любви.

– Вас любят все, отец, – сказала Эвелина, – и я охотно разрешаю Малютке разыгрывать перед вами хозяйку дома. Она прекрасно с этим справляется, а я, когда перестаю бегать или скакать верхом, уже ни на что больше не гожусь. Мне легче заколоть кабана, чем разрезать жареную куропатку.

– Что касается меня, – сказала Натали, – то я совсем не разбираюсь во всех этих тонкостях домашнего хозяйства, которые носят возвышенное название «кулинария».

Довольная Каролина отослала слуг, уселась подле отца и с восторгом принялась за ним ухаживать, поминутно вскакивая с места.

– Послушайте, отец, – продолжала Натали, – расскажите нам что-нибудь об этом мыслителе, которого вы нам сегодня представили.

– Почему ты называешь его мыслителем? Он просто литератор; ведь ты, вероятно, говоришь о господине Тьерре?

– Да, о человеке, именуемом Тьерре, – с величественным презрением ответила Натали. – Нам так мало о нем говорили, – продолжала она, глядя на Олимпию, – мы и не предполагали, что он настолько важная особа. Наверно, это правда, потому что он говорит, садится, смотрит и ходит как великий человек. Он мыслитель по профессии, это видно даже по его одежде, вплоть до пуговиц на гамашах.

– А ты, как всегда, злая, Натали? – спросил Дютертр тоном, в котором было больше снисходительности, чем строгости.

– Натали любит подтрунивать над людьми, – еще мягче промолвила госпожа Дютертр, – но я готова спорить, что она даже не взглянула на человека, о котором так остроумно отзывается.

– А вы, видимо, достаточно долго смотрели на него, что беретесь его защищать, – возразила Натали; ее тон как бы приглушался мягким тоном родителей и позволял ей говорить язвительные вещи с веселым видом.

Господин Дютертр удивился; он обернулся и посмотрел на Натали; встретив ее спокойный и чуть вызывающий взгляд, он ответил ей пристальным отеческим взглядом.

– Я посмотрел, к кому ты обращаешься, дочь моя; я думал, что ты, как всегда, поддразниваешь своих сестер.

– Поддразнивание Натали! – небрежно заметила Эвелина. – Слишком мягкое выражение!

Натали, которая очень хорошо поняла отцовский урок, не удостоила вниманием слова Эвелины и отвечала, обернувшись к господину Дютертру:

– Нет, отец, я обращалась именно к нашей милой Олимпии.

– К Олимпии! – сокрушенно сказал Дютертр и посмотрел на жену. – Скажите, дорогая, ваши дочери теперь называют вас по имени?

Госпожа Дютертр хотела что-то ответить, чтобы отвлечь его внимание от этой темы, но Натали опередила ее.

– Нет, отец, Малютка, – она показала кивком на Каролину, – все еще называет ее мамой, Эвелина с детской непосредственностью, которая ей очень к лицу, по-прежнему говорит «мамочка», но я, как совершеннолетняя…

– Ну, положим, еще нет! – возразил Дютертр.

– Простите, вы меня освободили от опеки, и в мои двадцать лет я уже могу смотреть на себя как на старую деву. Олимпия молода и выглядит даже моложе меня благодаря своей грации и красоте. Я уважаю ее, как вашу жену, но уважение, оставаясь искренним, вовсе не должно принимать смехотворную форму.

– Я что, сплю? Ничего не понимаю! Что за новая тема? Что здесь произошло в мое отсутствие?

– Ничего, – ответила Эвелина, – просто Натали стала еще более несносной и еще более дерзкой, чем раньше.

– Я могу развить эту тему, если отец захочет, – снова начала Натали, пренебрегая замечанием сестры.

– Послушаем! – сказал Дютертр, все еще пристально глядя на старшую дочь, в то время как Малютка, недовольная, что отца отвлекают, тормошила его, чтобы он продолжал есть.

– Так вот что я думаю – и пусть отец судит и разбранит меня, если я не права: моя мачеха…

Но ее прервала госпожа Дютертр, которая оперлась о спинку ее стула и наклонилась к ней, целуя ее в лоб:

– Дорогая Натали, уж лучше называйте меня Олимпией, если хотите отнять у меня сладостное имя матери, только не обращайтесь ко мне так торжественно и так холодно…

– И все же, сударыня…

Олимпия, болезненно уязвленная этим новым проявлением антипатии, невольно прижала руку к сердцу. Господин Дютертр нервно вздрогнул и слегка нахмурил лоб, чистый и гладкий, как обитель спокойствия.

– В чем дело, дорогой папенька? – воскликнула Малютка, хватаясь за его руку. – Вы порезались? – И она забрала яблоко, которое он держал в руках, собираясь сама разрезать его.

– Нет, моя маленькая, ничего, – отвечал отец семейства и, решившись как можно скорее разобраться самому в создавшемся положении, снова обратился к Натали: – Продолжай, дочь моя! Ты говорила…

– Я говорила, – по-прежнему спокойно отвечала Натали, – что называть мамой такую молодую мать совершенно неуместно в моем возрасте. Вы непременно хотите, чтобы я была смешна? Я больше всего на свете ненавижу корчить из себя пятнадцатилетнюю простушку, когда мне на самом деле двадцать, а по характеру – сорок. Кроме того, я думаю, что буду казаться всем ревнивицей, которая хочет состарить Олимпию.

– И все эти серьезные доводы ты вынашивала в мое отсутствие? – спросил Дютертр, умевший хладнокровно бороться с Натали, когда это бывало необходимо.

– Пока что, – спокойно и вместе с тем с угрозой сказала Натали, – других доводов у меня нет. Но и эти достаточно основательны. Не захотите же вы навязать мне манеры и язык, которые мне не подходят и сделают меня невыносимой для самой себя. Вы самый лучший и самый мудрый отец на свете; вы никогда не требовали от нас подчинения и ничем нас не оскорбляли. Вам, занимающемуся серьезными общественными проблемами, должно быть безразлично, что в доме, где вы не живете постоянно, придают какое-то значение мелочам домашнего этикета, если они ничем не нарушают мира в семье.

– Мир в семье – это, разумеется, кое-что, но это еще не все. Есть нечто более сладостное – единение; нечто большее, более прекрасное – любовь. Любите друг друга – вот высший закон, без которого погибают и семьи, и общество.

– О папочка, ты прав! – воскликнула Каролина. – Но не беспокойся. Здесь мы все любим друг друга! Я, например, люблю всех, и в первую очередь тебя, потом мамочку – она такая же добрая, как и ты, – и потом моих сестер, которые очень милы, хотя и немножко ветрены… Да и тебя тоже, хоть ты и первейший насмешник!

Последние слова относились к Амедею Дютертру, на которого устремились большие черные глаза Малютки; она обвела взглядом всю комнату, прежде чем остановиться на бледном, мечтательном и молчаливом молодом человеке, стоявшем сбоку, облокотившись о печь.

Амедей оторвался от своих мечтаний и машинально улыбнулся, услыхав голос молодой девушки. Но то ли потому, что он не расслышал ее слов, то ли потому, что не мог изобразить веселье, он ничего не ответил.

– Следовательно, я выиграла процесс, и заседание окончено, – сказала Натали, в то время как ее отец отодвинул стул и отошел в сторону, как бы желая в последний раз обозреть свое стадо, прежде чем удалиться.

– Ваша речь построена на ребячестве, на пустяках, дитя мое. Но все же не надо, даже из ребячества, пренебрегать правилами, предписанными привязанностью. Вы уверены, что моя жена, а ваша мачеха и ваш лучший друг, совсем не страдает, когда вы…

– Нет, друг мой, я нисколько не страдаю, – поспешно прервала его госпожа Дютертр, – раз Натали не видит в этом проявления холодности; я даже предположить не хочу, что она желала как-то задеть меня. Тем не менее, если она позволит мне возразить, я бы сказала, что, без всяких оснований боясь показаться смешной, она делает смешной меня. Обращаясь ко мне как к молодой особе, она ставит меня в такое положение, словно я претендую на равенство с ней в возрасте, чего на самом деле нет.

– Отца бы это не оскорбило, – сказала скорее не подумав, чем враждебно, Эвелина.

– Тут должен высказаться сам отец, – возразила Натали. – Если он хочет, чтобы Олимпия имела вид нашей матери, пусть он заставит ее носить темные шерстяные платья и чепчик с рюшами, вместо того чтобы посылать ей из Парижа платья из розовой тафты…

– Которые она не носит! – И Дютертр бросил взгляд на черное бархатное платье жены.

– Но которые она будет носить, раз ты здесь! – воскликнула Каролина. – Не правда ли, мамочка, ты принарядишься для папы? Когда ты хорошо одета, когда ты такая красивая, я по его глазам вижу, что он доволен! Я тоже надену завтра розовое платье и доставлю тебе удовольствие, папа.

– Ах! Ты-то по крайней мере… – произнес Дютертр, прижимая Малютку к груди и прервав свою фразу поцелуем. Мысленно он ее закончил: «Ты по крайней мере, мое любимое дитя, разделяешь со мной мое счастье, вместо того чтобы меня попрекать».

К полуночи все разошлись по своим комнатам; но, за исключением слуг, в замке Пюи-Вердон никто не спал. Покои господина и госпожи Дютертр находились на стороне замка, противоположной той, где обитали барышни Дютертр и их главная служанка, добрая женщина, вскормившая Эвелину и воспитавшая всех троих; они ее прозвали Ворчуньей. Амедей Дютертр жил в красивой квадратной башне, у которой было два выхода: один во двор, а другой в сад. Из всех этих трех частей дома, выходивших окнами на южную лужайку, усеянную цветами и поросшую пышными деревьями, можно было в случае надобности оповестить друг друга и собраться всем вместе, что весьма удобно, когда люди живут совершенно обособленно.

Проникнем в покои барышень; большой нескромности в этом не будет, так как, за исключением Малютки, которую мы не станем беспокоить и которая молится одна в своей комнатке, никто еще и не думал ложиться спать. Три красивые комнаты, составлявшие эти покои, были соединены небольшой галереей: ее замкнули с обоих концов, чтобы сделать там общую гостиную, нечто вроде мастерской, где барышни, которые баловались живописью, писали этюды, а также занимались музыкой и рукоделием. Рояль, книги, мольберты, корзинки – все это приводилось в порядок по меньшей мере три раза в день неутомимой Ворчуньей с помощью терпеливой Малютки. Но к тому моменту, когда мы туда проникли, Ворчунья уже удалилась в свою комнату, расположенную напротив галереи, и в элегантной гостиной, которую порывистая львица и задумчивая резонерша сделали в этот вечер своим штабом, снова воцарился беспорядок.

Когда мы называем Эвелину порывистой, это отнюдь не значит, что она позволяла себе развязность в поведении или небрежность в костюме. Как только она снимала сафьяновые сапожки и фетровую шляпу, она становилась, как мы уже говорили, принцессой; и сколько же требовалось батиста, духов, кружев, атласа, чтобы ее тело, с виду такое хрупкое, наслаждалось отдыхом после усилий, на которые толкала ее прихотливая фантазия. Но так как Эвелина была по своему складу «разбросахой», как прозвала ее Ворчунья, то, в зависимости от того, нападала на нее лень или жажда бурной деятельности, хотелось ли ей поскорее уйти откуда-нибудь или прилечь, нужно было, чтобы все вещи, попадавшиеся по дороге, немедленно уступали ей место. Поэтому, как ни было изнежено и выхолено ее царственное тело, все, чем она пользовалась, приобретало неряшливый вид и быстро ветшало. Роскошный муар кресел, на которые укладывались после охоты ноги прямо в сапогах, бархатные диваны, на которые сажали любимых собак, занавеси из индийского муслина, которые дергали нетерпеливой рукой, турецкие ковры, вечно облитые чернилами, все эти беспрестанно обновляемые предметы роскоши, в которых Эвелина так нуждалась и с которыми обращалась так безжалостно, были запачканы, потрепаны, обесцвечены; за несколько дней они утрачивали не только великолепие, но и опрятность, и, если можно так выразиться, приличный вид.

Весь этот беспорядок представлял собой полную противоположность целомудренному святилищу, где Каролина, в то время как ее сестры часто проводили ночи в болтовне, запиралась, чтобы читать свои наивные молитвы, составлять список мелких личных расходов, которые почти все состояли из подаяний, чинить тайком какие-нибудь поношенные вещи (ибо ей доставляло удовольствие не позволять себе лени, оправданной богатством), наконец, повторять уроки и добросовестно усваивать те основы образования, которыми ее сестры слишком быстро пренебрегли, чтобы познавать вещи, с ее точки зрения, весьма легкомысленные.

Мы называем легкомысленными занятия, к которым только чуть прикасаются, не углубляясь в них. По нашему мнению, так называемое искусство, или умение быть приятным в обществе, находится в обеспеченных буржуазных семьях в варварском состоянии. Куда уместнее было бы назвать то, чему учат молодых девиц, искусством доставлять неприятности окружающим, которые оказываются вынужденными терпеть все это – рассматривать созданные ими семейные портреты, слушать в их исполнении романсы, или фортепьянные пьесы, или даже их собственные стихи.

Эвелина и Натали не находились на этом печальном уровне. Они обе обладали некоторыми дарованиями, одна – музыкальным, другая – поэтическим. У Эвелины были ловкие пальцы и бурная фантазия, и она хоть и нерегулярно, но яростно терзала свой рояль, почти всегда расстроенный либо от длительного небрежения, либо от безжалостного пользования. Натали писала и в самом деле недурные стихи, иногда отличные по форме, но откуда ей было взять глубокое содержание? Сердце ее было холодно и замкнуто; ее воображение, еще ни разу не взволнованное чувством, оставалось лишь стальным зеркалом, четко отражавшим внешние предметы. Она была наблюдательна и нередко находила верные, а порой даже меткие выражения. Она любила это занятие и с удовольствием преодолевала трудности рифмовки и размера, как опытный и усердный чеканщик работает с неподатливым материалом. У Натали был хороший вкус, и она невысоко ценила моду, но, любя идти против течения, она охотно воспроизводила все современные жанры, преувеличивая и выпячивая недостатки романтической школы. Считая это трудной победой, она тешила таким образом свое тщеславие. Незаметно для себя она все же усваивала характерные черты романтической поэзии, но они не были ей органически свойственны и, будучи пропущены через равнодушный ум и холодное сердце, теряли всякую оригинальность.

Ее по-своему яркая личность проявлялась лишь в высмеивании и в отрицании. Атеистка по природе, она если и не отрицала начисто существование божества, то обвиняла его и судила его законы с необычайной смелостью. Если ее раздражали какие-нибудь люди или вещи, она втайне успокаивалась от своих обид и огорчений, изливая их в бурных декламациях, удивительно искусно построенных. В этом находил выражение весь ее талант, весьма незаурядный для женщины, но недостаточно пылкий, чтобы быть мужественным, и недостаточно нежный, чтобы быть женственным.

Эвелина и Натали были слишком хорошо воспитаны, слишком мало провинциальны и имели дело со слишком разумными родителями, чтобы стремиться пускать пыль в глаза невеждам. Они наверняка получили бы удовольствие, приобщая родных к своим маленьким победам, если бы сами не разрушали, словно назло, радость семейной жизни: одна – странными выходками и капризами, которые позволяла себе как избалованный и властный ребенок, другая – гордой язвительностью. Обе боялись пристрастия в суждениях своих родных, и, вдобавок, обе были заранее уверены, что друг у друга встретят уже готовую недоброжелательную или презрительную оценку.

Несмотря на инстинктивную взаимную антипатию обеих сестер, они с трудом обходились одна без другой, когда выступали против третьей силы в доме. Разговор, который мы сейчас приведем, объяснит необходимость этого их союза для совместного наступления, при отсутствии, однако, единства в обороне.

В 1852 году в газете «Пэи» был напечатан новый роман Жорж Санд «Мон-Ревеш». Творчество Жорж Санд 50-х годов обычно считается менее значительным и интересным, чем произведения, написанные ею в период между революциями 1830 и 1848 годов. «Мон-Ревеш» также не относится к числу наиболее известных ее произведений. Восторженно встретив революцию 1848 года, Жорж Санд, подобно многим своим современникам, тяжело перенесла ее поражение, вызванное предательством буржуазии, пассивностью крестьянства, разногласиями в среде самих революционеров. В декабре 1851 года Луи-Наполеон совершил государственный переворот, и начался период Второй империи, который Э. Золя назвал «эпохой безумия и позора». Республика пала. Сторонники нового диктатора жестоко расправлялись со своими политическими противниками. Аресты, суды, ссылки стали повседневным явлением французской жизни. Многие друзья Жорж Санд подвергаются преследованиям, да и она сама опасается репрессий. Ей кажется, что она больше никогда не сможет заниматься литературой. Когда Жорж Санд вновь садится за свой письменный стол, она обращается к драматургии. Пьесы для театра ей приходилось писать и раньше, но они не занимали большого места в ее творчестве. За несколько лет, начиная с 1850 года, Жорж Санд создает двенадцать пьес. Частично это переделки ее собственных романов (например, пьесы по романам «Мопра», «Теверино»), но чаще оригинальные произведения («Брак Викторины», «Каникулы Пандольфа», «Демон домашнего очага», «Клоди» и другие). Они идут в «Одеоне», в «Жимназ» и других парижских театрах и пользуются значительным успехом. Затем Жорж Санд снова обращается к роману. В предисловии к «Мон-Ревеш» она пишет, что стремление доказать какой-то тезис противоречит задачам искусства. Это как будто не согласуется с ее прежними эстетическими идеалами. Предисловие было ответом на нападки критики на пьесу «Демон домашнего очага», ситуация которой в известной мере повторяет содержание романа «Мон-Ревеш». В письме, напечатанном в «Пресс», и в предисловии к роману Жорж Санд протестует против того, чтобы взгляды автора отождествляли с высказываниями его персонажей. Из конкретного конфликта того или иного произведения нельзя делать выводы о мировоззрении писателя. Судьба одного человека связана со всей эпохой. Художественное произведение – не просто игра воображения. Оно может и должно иметь большой нравственный смысл, потому что искусство – это не пассивное отражение жизни, а активно действующая сила. Социальные взгляды Жорж Санд в 50-е годы как будто становятся более умеренными, хотя она не перестает верить во французский народ и в будущее своей страны. От открытой тенденциозности и публицистичности романов 40-х годов («Орас», «Странствующий подмастерье», «Мельник из Анжибо», «Пиччинино») она приходит к более камерной тематике. Нельзя не учитывать и жесткие цензурные ограничения, которыми печально известен период Второй империи. «Мон-Ревеш», конфликты которого решаются в рамках семейных и личных отношений, можно было бы отнести к жанру психологического романа. Его действие ограничено узкими пространственными и временными рамками и небольшим количеством персонажей. Но, излагая частный случай, Жорж Санд всегда затрагивает сложнейшие вопросы современности. В этом романе она говорит о долге человека перед собой и перед обществом, о положении женщины, о воспитании, о буржуазии и аристократии, о Париже и провинции. Все эти проблемы связываются в один узел основным конфликтом романа – вторичной женитьбой Дютертра и влиянием, которое она прямо или косвенно оказала на судьбы всех действующих лиц. Дютертр, великодушный, прямой, искренний, полюбил Олимпию Марсиньяни, женщину умную и прекрасную. Они стремятся создать новый семейный очаг для дочерей Дютертра от первого брака. И все-таки этот дом, в котором могло бы царить полное счастье, оказывается на пороге катастрофы. Только смерть Олимпии, убитой семейными неурядицами, заставляет всех спросить себя – в чем же причина постигшего их несчастья? В ответе на этот вопрос и кроется решение конфликта этого романа. Дютертр добр. Его отношения с людьми строятся на доверии и любви – девиз «любите друг друга» представляется ему основой не только семейных, но и общественных отношений. Жорж Санд восхищается своим героем, но заставляет его потерпеть поражение во всех начинаниях и разочароваться в самых дорогих надеждах. Ошибка Дютертра, или его вина, в том, что он забыл про чувство долга, которое Жорж Санд противопоставляет теперь безумству самой возвышенной, романтической любви. Женившись на Олимпии, Дютертр обрел вторую жизнь и дал большое счастье своей жене. Но, исполнив долг перед собой и перед ней, он не исполнил более важный долг – свои отцовские обязанности. И в этом – одна из причин крушения его семейного счастья. Слепо любя своих дочерей, он был слишком снисходительным отцом, не занимался их воспитанием и не обращал внимания на их полудетские и поначалу невинные капризы и шалости, которые принесли впоследствии такие чудовищные плоды. Для того, чтобы дочери выросли такими же совершенными, как их отец, одной любви оказалось недостаточно. Строгость и даже суровость принесла бы, с точки зрения Жорж Санд, гораздо больше пользы, чем неограниченная свобода, позволившая развиться их дурным склонностям. В отношениях с людьми Дютертр слишком доверяет всему хорошему в них и не замечает плохого. Его рассудок, его способность правильно оценивать события усыплены созданной им самим тепличной атмосферой нежности. Поэтому первое же случайное и нелепое подозрение внезапно вторгается в его сердце, заменив самое преданное восхищение Олимпией недоверием и разочарованием в ней. Ни в чем не разобравшись, он наносит жестокий удар здоровью и жизни своей жены. Характер Дютертра – это еще один вариант недуга современного общества, воплощением которого впоследствии стал Фредерик Моро, герой «Воспитания чувств» Флобера. Неумение рассуждать, послушное следование своим эмоциям, неразумное отношение к жизни – вот что позволило чувству взять верх над рассудком, страсти – над долгом, пассивной доброте – над способностью действовать. Неправильно понимает Дютертр и свой общественный долг. Конечно, не забота о карьере, а стремление принести пользу обществу привело Дютертра в Париж, но сам он признается, что политика внушает ему отвращение. Здесь герой Жорж Санд выражает распространенную после 1848 года точку зрения. Так как долгожданная революция не только не привела к благу, но способствовала возникновению зла, многие современники почувствовали отвращение к «политической кухне», видя в ней средство для удовлетворения личных интересов, не приносящее никакой пользы в общественном плане. Так казалось и Флоберу, и Гонкурам, и Золя. Какова же арена общественной деятельности, которую Жорж Санд оставляет своему герою? Бывший промышленник, Дютертр начинает заниматься сельским хозяйством не ради выгоды, а потому, что он по своему духовному складу художник и поэт, то есть ощущает великое единство природы, восхищаясь ее мощью и ее вечными силами. Его влечет к естественным, простым занятиям, исконно свойственным человеку. В этом смысле Жорж Санд и называет его лучшим представителем современного общества, сочетающим естественность и прямоту «дикаря» с высокими гуманистическими идеалами, выработанными человечеством. Разочаровавшись в социальных теориях, которые не принесли пользы обществу, потому что не были основаны на положительном знании, Жорж Санд обращается к естественным наукам как к способу познания действительности. Пантеизм, как она его понимает, – это борьба против зла, эгоизма и несправедливости, которых не знает природа. Таким образом, и общественный долг Дютертра не в том, чтобы произносить в палате депутатов пустые фразы о счастье человечества, а в том, чтобы, используя свои технические и научные знания, преобразовывать природу, приносить добро окружающим его людям, оставаться товарищем и братом рабочих, которые отвечали бы ему уважением и благодарностью. Таковы в этот период представления Жорж Санд об общественном долге, противопоставленные анархическому бунтарству 30-х годов. Изменяется и понимание женского вопроса. Представители так называемой «школы здравого смысла» прославляют семейный очаг, добродетели женщины-хозяйки, противопоставляя ее свободомыслящей, «роковой» женщине, разрушающей благополучный буржуазный брак. В пьесах А. Дюма-сына («Идеи госпожи Обрей»), Э. Ожье («Габриэль», «Бедные львицы»), О. Фейе («История Сибиллы») речь идет о воспитании молодых девушек, которое должно учить их истинному призванию – быть верной женой и доброй хозяйкой дома. Еще в 40-е годы Жорж Санд отказалась от прославления «великого» человека, стоящего выше среды. Но во всех своих романах она говорит о праве женщины самой решать свою судьбу, о ее праве на свободу чувства. Ее героиня всегда оказывается носительницей светлого и прогрессивного начала. Вместе с тем, отвергая эгоистические страсти и поиски свободы за чужой счет, Жорж Санд приходит к своеобразному антифеминизму. В двух старших дочерях Дютертра, Натали и Эвелине, она дает два образца эмансипированной женщины. Не случайно злобный характер одной и сумасбродство другой сокрушают семейный покой Дютертра (Существует мнение, что материал для обоих этих женских характеров в избытке доставляла Жорж Санд ее дочь Соланж.). Натали – существо гордое, холодное и завистливое. Однако дело не только в скверном характере. В разговоре с отцом она объясняет свою жизненную программу. Она требует самостоятельности, права устраивать свою жизнь. Ей хочется не подчиняться, а властвовать. Это приводит в ужас Дютертра, которому такие ее стремления кажутся чудовищными и противоестественными. Эвелина, по натуре добрая и не наделенная силой характера своей сестры, тоже по-своему стремится к независимости, которая проявляется у нее как капризы избалованного ребенка. Они не принадлежат к аристократии по рождению, но «новая аристократия» – богатые буржуа – восприняла многие пороки представителей высшего класса. Вместо того чтобы позволить дочерям свободно развиваться в соответствии с их задатками, Дютертр должен был, по мнению Жорж Санд, обуздать взбалмошность Эвелины и сломить вольнолюбивый дух Натали. Двум старшим сестрам противопоставлены младшая – Малютка (Каролина) – и их мачеха Олимпия. Они не стремятся прежде всего утвердить себя и свою свободу. Их первое желание – исполнить свой долг по отношению к другим, их главная потребность – давать счастье окружающим, а не требовать его для себя, их основная черта – инстинкт терпеливого и кроткого материнства, который выдвигается теперь Жорж Санд как святая обязанность и подлинная добродетель женщины. Жорж Санд много размышляет о роли различных классов в историческом процессе. Аристократ по происхождению в романе один – граф Флавьен де Сож. Флавьен неглуп, даже по-своему добр, но это светский человек, парижская жизнь внушила ему чувство ложной гордости. Тщеславие руководит многими его поступками, и он оказывается косвенным виновником бед Дютертра. Париж развратил не только Флавьена. Писатель Тьерре, сын провинциального адвоката, небогатый и гордый, обладает умом, знаниями, талантом. Но общение с пресыщенными и испорченными людьми делает его мелочно подозрительным. Обладая чистым сердцем, прямым и искренним характером, Тьерре из боязни насмешек прикидывается холодным скептиком. Едва не потеряв Эвелину вследствие недоверия к ней, а прежде всего к самому себе, Тьерре меняется под благотворным воздействием сельской жизни и общения с естественными людьми. Носителями положительных идеалов выступают буржуа Дютертр, Олимпия, Каролина, названная «буржуазной в хорошем и серьезном смысле слова». Ее союз с Амедеем, основанный на сходстве характеров и мировоззрений, – пример для окружающих; смерть Олимпии и чувство вины заставляют Натали смириться с сельской жизнью; потеря состояния, любовь к Тьерре и рождение ребенка помогают Эвелине забыть о светских мечтах и стать примерной женой и матерью; Тьерре находит свое счастье в благополучном буржуазном браке. Именно такой брак, основанный на добродетельной любви и верно понятом чувстве долга, умеренность и труд на лоне природы Жорж Санд противопоставляет скептическому Парижу, развращенному свету и политическим интригам Второй империи. В России роман под названием «Замок Мон-Ревеш» выходил дважды: в 1853 году в «Современнике» и в следующем году отдельной книгой. В наше время выходил дважды в составе собраний сочинений. А. Владимирова
СкороКнижный режим