Оглавление
IV
Приехавши домой, Веретьев не раздевался, и часа два спустя, заря только что начинала заниматься в небе, его уже не было в доме.
На полдороге между его имением и Ипатовкой, над самой кручью широкого оврага, находился небольшой березовый «заказ». Молодые деревья росли очень тесно, ничей топор еще не коснулся до их стройных стволов; негустая, но почти сплошная тень ложилась от мелких листьев на мягкую и тонкую траву, всю испещренную золотыми головками куриной слепоты, белыми точками лесных колокольчиков и малиновыми крестиками гвоздики. Недавно вставшее солнце затопляло всю рощу сильным, хотя и не ярким светом; везде блестели росинки, кой-где внезапно загорались и рдели крупные капли; всё дышало свежестью, жизнью и той невинной торжественностью первых мгновений утра, когда всё уже так светло и так еще безмолвно. Только и слышались, что рассыпчатые голоса жаворонков над отдаленными полями, да в самой роще две-три птички, не торопясь, выводили свои коротенькие коленца и словно прислушивались потом, как это у них вышло. От мокрой земли пахло здоровым крепким запахом, чистый, легкий воздух переливался прохладными струями. Утром, славным летним утром веяло от всего, всё глядело и улыбалось утром, точно румяное, только что вымытое личико проснувшегося ребенка.
Невдалеке от оврага, посреди лужайки сидел на раскинутом плаще Веретьев. Марья Павловна стояла подле него, прислонясь к березе и заложив назад руки.
Они оба молчали. Марья Павловна неподвижно глядела вдаль; белый шарф скатился с ее головы на плечи, набегавший ветер шевелил и приподнимал концы ее наскоро причесанных волос. Веретьев сидел наклонившись и похлопывал веткой по траве.
– Что ж, – начал он наконец, – вы на меня сердитесь?
Марья Павловна не отвечала. Веретьев взглянул на нее.
– Маша, вы сердитесь? – повторил он.
Марья Павловна окинула его быстрым взором, слегка отвернулась и промолвила:
– Да.
– За что? – спросил Веретьев и отбросил ветку.
Марья Павловна опять не отвечала.
– Впрочем, вы точно имеете право сердиться на меня, – начал Веретьев после небольшого молчанья. – Вы должны считать меня за человека не только легкомысленного, но даже…
– Вы меня не понимаете, – перебила Марья Павловна. – Я совсем не за себя сержусь на вас.
– За кого же?
– За вас самих.
Веретьев поднял голову и усмехнулся.
– А! понимаю! – заговорил он. – Опять! опять васначинает тревожить мысль: отчего я ничего из себя не сделаю? Знаете что, Маша, вы удивительное существо, ей-богу. Вы так много заботитесь о других и так мало о себе самой. В вас эгоизма совсем нет, право. Другой такой девушки, как вы, на свете нет. Одно горе: я решительно не стою вашей привязанности; это я говорю не шутя.
– Тем хуже для вас. Чувствуете и ничего не делаете.
Веретьев опять усмехнулся.
– Маша, выньте из-за спины, дайте мне вашу руку, – проговорил он с ласковой вкрадчивостью в голосе.
Марья Павловна только плечом пожала.
– Дайте мне вашу красивую, честную руку, мне хочется облобызать ее почтительно и нежно. Так ветреный ученик лобызает руку своего снисходительного наставника.
И Веретьев потянулся к Марье Павловне.
– Полноте! – промолвила она. – Вы всё смеетесь да шутите, и прошутите так всю вашу жизнь.
– Гм! прошутить жизнь! Новое выражение! Ведь вы, Марья Павловна, я надеюсь, употребили глагол шутить – в смысле действительном?
Марья Павловна нахмурила брови.
– Полноте, Веретьев, – повторила она.
– Прошутить жизнь, – продолжал Веретьев и приподнялся, – а вы хуже моего распорядитесь, вы просурьезничаете всю вашу жизнь. Знаете, Маша, вы мне напоминаете одну сцену из пушкинского Дон-Жуана. ( 16 ) Вы не читали пушкинского Дон-Жуана?
– Нет.
– Да, я ведь и забыл, вы стихов не читаете. Там к одной Лауре приходят гости, она их всех прогоняет и остается с одним, Карлосом. Они оба выходят на балкон, ночь удивительная. Лаура любуется, а Карлос вдруг начинает ей доказывать, что она со временем состарится. «Что ж, отвечает Лаура, теперь, может быть, в Париже холод и дождь, а здесь у нас „ночь лимоном и лавром пахнет“». Что загадывать о будущем? Оглянитесь, Маша, разве и здесь не прекрасно? Посмотрите, как всё радуется жизни, как всё молодо. И мы сами разве не молоды?
Веретьев приблизился к Марье Павловне, она не отодвинулась от него, но не повернула к нему головы.
– Улыбнитесь, Маша, – продолжал он, – только доброй вашей улыбкой, а не вашей обыкновенной усмешкой. Я люблю вашу добрую улыбку. Поднимите ваши гордые, строгие глаза. Что же вы? Вы отворачиваетесь? Протяните мне хоть руку.
– Ax, Веретьев, – начала Маша, – вы знаете, я не умею говорить. Вы мне рассказали об этой Лауре. Но ведь она женщина… Женщине простительно не думать о будущем.
– Когда вы говорите, Маша, – возразил Веретьев, – вы беспрестанно краснеете от самолюбия и стыдливости, кровь так и приливает алым потоком в ваши щеки, я ужасно это люблю в вас.
Марья Павловна взглянула прямо в глаза Веретьеву.
– Прощайте, – промолвила она и накинула шарф себе на голову.
Веретьев удержал ее.
– Полноте, полноте, подождите! – воскликнул он. – Ну, что вы хотите? Приказывайте! Хотите вы, чтобы я поступил на службу, сделался агрономом? Хотите, чтобы я издал романсы с аккомпанементом гитары, напечатал бы собрание стихотворений, рисунков, занялся бы живописью, ваяньем, плясаньем на канате? Всё, всё я сделаю, всё, что прикажете, лишь бы вы были мною довольны! Ну, право же, Маша, поверьте мне.
Марья Павловна опять взглянула на него.
– Всё это вы только на словах, не на деле. Вы уверяете, что слушаетесь меня.
– Конечно, слушаюсь.
– Слушаетесь, а вот я сколько раз вас просила…
– О чем?
Марья Павловна запнулась.
– Не пить вина, – промолвила она наконец.
Веретьев засмеялся.
– Эх, Маша, Маша! И вы туда же! Сестра моя тоже об этом убивается. Да, во-первых, я вовсе не пьяница; а во-вторых, знаете ли вы, для чего я пью? Посмотрите-ка вон на эту ласточку… Видите, как она смело распоряжается своим маленьким телом, куда хочет, туда его и бросит! Вон взвилась, вон ударилась книзу, даже взвизгнула от радости, слышите? Так вот я для чего пью, Маша, чтобы испытать те самые ощущения, которые испытывает эта ласточка… Швыряй себя куда хочешь, несись куда вздумается…
– Да к чему же это? – перебила Маша.
– Как к чему? – из чего же тогда жить?
– А разве без вина этого нельзя?
– Нельзя, все мы попорчены, измяты. Вот страсть… та такое же производит действие. Оттого-то я вас люблю.
– Как вино… покорно благодарю.
– Нет, Маша; я вас люблю не как вино. Постойте, я вам это докажу когда-нибудь, вот когда мы женимся и поедем с вами за границу. Знаете ли, я уже заранее думаю, как я приведу вас перед Милосскую Венеру. Вот кстати будет сказать:
Что это я сегодня всё говорю стихами? Это утро, должно быть, на меня действует. Что за воздух! точно вино пьешь.
– Опять вино, – заметила Марья Павловна.
– Что ж такое! Этакое утро да вы со мной, и не чувствовать себя опьяненным! «С важностью очей…» Да, – продолжал Веретьев, глядя пристально на Марью Павловну, – это так… А ведь я помню, я видал, редко, но видал эти темные великолепные глаза, я видал их нежными! И как они прекрасны тогда! Ну, не отворачивайтесь, Маша, ну по крайней мере засмейтесь… покажите мне глаза ваши хотя веселыми, если уже они не хотят удостоить меня нежным взглядом.
– Перестаньте, Веретьев, – проговорила Марья Павловна. – Пустите меня, мне пора домой.
– А ведь я вас рассмешу, – подхватил Веретьев, – ей-богу, рассмешу. Э, кстати, посмотрите, вон заяц бежит…
– Где? – спросила Марья Павловна.
– Вон за оврагом, по овсяному полю. Его, должно быть, кто-нибудь вспугнул; они по утрам не бегают. Хотите, я его остановлю сейчас?
И Веретьев громко свистнул. Заяц тотчас присел, повел ушами, поджал передние лапки, выпрямился, пожевал, пожевал, понюхал воздух и опять пожевал. Веретьев проворно сел на корточки, наподобие зайца, и стал водить носом, нюхать и жевать, как он. Заяц провел раза два лапками по мордочке, встряхнулся – они, должно быть, были мокры от росы, – уставил уши и покатил дальше. Веретьев потер себя руками по щекам и также встряхнулся… Марья Павловна не выдержала и засмеялась.
– Браво! – воскликнул Веретьев и вскочил, – браво! Вот то-то и есть, вы не кокетка. Знаете ли, что если бы у какой-нибудь светской барышни были такие зубы, как у вас, она бы вечно смеялась! Но за то я и люблю вас, Маша, что вы не светская барышня, не смеетесь без нужды, не носите перчаток на ваших руках, которые и целовать оттого так весело, что они загорели и силу в них чувствуешь… Я люблю вас за то, что вы не умничаете, что вы горды, молчаливы, книг не читаете, стихов не любите…
– А хотите, я вам прочту стихи? – перебила его Марья Павловна, с каким-то особенным выражением в лице.
– Стихи? – спросил с изумлением Веретьев.
– Да, стихи, те самые, которые вчера читал этот петербургский господин.
– Опять «Анчар»?.. Так вы точно его декламировали в саду ночью? Он к вам идет… Но разве он так вам понравился?
– Да, понравился.
– Прочтите.
Марья Павловна застыдилась…
– Читайте, читайте, – повторил Веретьев.
Марья Павловна начала читать. Веретьев стал перед ней, скрестил руки на груди и принялся слушать. При первом стихе Марья Павловна медленно подняла глаза к небу, ей не хотелось встречаться взорами с Веретьевым. Она читала своим ровным, мягким голосом, напоминавшим звуки виолончели; но когда она дошла до стихов:
ее голос задрожал, недвижные, надменные брови приподнялись наивно, как у девочки, и глаза с невольной преданностью остановились на Веретьеве…
Он вдруг бросился к ее ногам и обнял ее колени.
– Я твой раб, – воскликнул он, – я у ног твоих, ты мой владыка, моя богиня, моя волоокая Гера, ( 18 ) моя Медея… ( 19 )
Марья Павловна хотела оттолкнуть его; но руки ее замерли на густых его кудрях, и она, с улыбкой замешательства, уронила голову на грудь…