Глава шестая. Нежинская муза пробуждается
После Данилевского и Высоцкого с Гоголем ближе всего сошелся Прокопович, который хотя и был теперь ниже его одним классом, но сохранил к нему дружескую привязанность с первого года их пребывания в гимназии, когда они мальчуганами сидели еще рядышком на одной скамейке. В силу этой-то привязанности Прокопович однажды в большую рекреацию отвел Гоголя в сторону и сообщил ему под секретом, что одноклассник его, Прокоповича, Кукольник сочинил нечто совсем замечательное – чуть не целую поэму.
– Ого-го! Куда метнул! Так-таки целую поэму? – усомнился Гоголь, который не особенно долюбливал Кукольника, избалованного своими успехами у начальства и в обществе и потому «задиравшего нос». – Впрочем, он у вас в классе по всем предметам ведь первая скрипка, бренчит также на фортепьянах, так как же не бренчать и на самодельных гуслях!
– Но я говорю же тебе, что у него готова настоящая поэма! – уверял Прокопович. – Он собирается прочесть ее тесному кружку знатоков литературы…
– Экие счастливцы, ей-Богу! Кто же эти знатоки у нас?
– Да хоть бы Редкий и Тарновский.
– М-да! Выпускные студенты – так как же не знатоки? А нас-то, грешных, обходят!
– Напротив. Когда я объяснил Нестору, что без тебя состав ценителей был бы не полон, он нарочно поручил мне позондировать: есть ли у тебя вообще охота его послушать?
– Хорошо же ты зондируешь! – усмехнулся Гоголь, польщенный, однако, вниманием поэта. – Так прямо с кочергой и лезешь. Что ж он сам-то не явился?
– Да язык у тебя, голубчик, что бритва: режет без разбора и правого, и виноватого.
– Ну, не без разбора, а по мере надобности.
– Что же сказать ему от тебя?
– Что я глубоко тронут незаслуженною честью. А когда и где он собирается читать?
– Да нынче же, после классов, в эрмитаже. «Эрмитажем» прозвали воспитанники большую дерновую скамейку, на днях только сооруженную их же руками в более отдаленной половине казенного сада, в так называемом графском саду. Последний был отгорожен от гимназического сада бревенчатым забором. Но калитка в заборе давно уже не запиралась, и воспитанники двух старших возрастов беспрепятственно пользовались графским садом, чтобы вдали от начальнического взора по душе поболтать, а также и покурить, так как в стенах гимназии курение табака было строго воспрещено. (Кстати, впрочем, упомянем здесь, что Гоголь, равнодушный ко всяким вообще развлечениям, кроме театра, никогда в жизни также не курил.)
И вот в свободный час перед вечерним чаем в «эрмитаже» собрались избранные Кукольником «ценители» новейшего его стихотворного опыта. В числе их оказался и Риттер.
– А! Барончик Доримончик! Какими судьбами? – удивился Гоголь. —
– Мишель по части стихотворений тоже не безгрешен, – покровительственно отвечал за барончика Кукольник, – хотя виршей его доселе не узрело еще ни единое смертное око. А теперь, государи мои, не дозволите ли мне начать, ибо времени у нас очень мало. Как вам небезызвестно, одна из самых капитальных поэм Гете – «Торквато Тассо». Тягаться с таким гигантом, как Гете, правда, великая продерзость, но пример гениев заразителен даже для пигмеев, буде в них теплится хоть искра Прометеева огня. Не ожидайте от меня ничего законченного, цельного. Это только слабая попытка – огнем моего собственного вдохновения осветить могучий образ соррентинского певца. Это – фрагмент, отрывочная фантазия, из которой сам еще не ведаю, что выльется: поэма или драма. Начинается пьеса с возвращения Тасса к замужней сестре своей в Сорренто…
– После изгнания его от двора феррарского герцога Альфонса д'Эсте? – спросил Редкин, самый начитанный из товарищей.
– О да. Многие годы перед тем уже скитался он бездомным бродягой по белу свету, перетерпел всякие невзгоды, голод и холод, имел даже приступы помешательства. Сестра его, Корнелия Серсале, успела не только сделаться матерью четырех детей, но и схоронить мужа. И вот в то самое время, когда малютки Корнелии сидят в доме с няней и просят рассказать им сказку, на пороге появляется какой-то мрачного вида оборванец-простолюдин. «Кто это? – говорит няня. – Что тебе угодно?» – «Здесь ли Корнелия Серсале?» – «Здесь. А что?» – «Мне нужно видеться». – «Пошла к вечерне. Сейчас придет. Ты сядь и отдохни». Усталый, он садится у дверей. «Как тихо здесь! – говорит Тасс, потому что то был он. – Чьи эти малютки?» – «Корнелии Серсале». – «Боже правый! Она уж мать, и четырех детей, а я еще на свете – сирота». – «Ты не женат?» – любопытствует няня. «Не знаю». – «Как не знаешь?» Он рассказывает, что был связан высшими узами с неземным созданием – Славой, но что она улетела. Няня недоумевает: «Такого имени я не слыхала! Ты, верно, иностранец?» – «Да! – вздыхает Тасс. – И две у меня отчизны». – «Как две?» – «В одной мое родилось тело, в другой – душа». Няня в смущении отходит к детям и на вопрос их: «Кто это?» – отвечает: «Сумасшедший!» Те в страхе прижимаются к няне. Тут входит сама Корнелия, и Тасс, неузнанный сестрою, подает ей письмо. Она читает и заливается слезами. Брат, растроганный, ее обнимает:
Стихи эти молодой поэт читал уже по тетрадке. Отступив на два шага от разместившихся на дерновой скамейке товарищей, он с безотчетным кокетством, как бы для того, чтобы те лучше могли следить за его выразительною мимикой, снял с головы картуз и откинул назад рукой с высокого лба непослушную прядь волос: с молчаливого согласия директора, питавшего к даровитому сыну своего покойного предшественника невольную слабость, юноша носил волосы несколько длиннее, чем было установлено. Декламировал он с театральным пафосом, усвоенным от профессора словесности Никольского. Но пафос этот гармонировал как с его довольно напыщенными стихами, так и с ярко освещенной вечерним солнцем фигурою, высокой и стройной, с его развевающимися кудрями, худощавым, обыкновенно бледным, а теперь раскрасневшимся лицом и блестящими вдохновением глазами.
– Ай да Возвышенный! Bene, optime!10 – не утерпел один из слушателей выразить свое одобрение.
Но другие тотчас заставили хвалителя замолчать, чтобы не прерывать поэтического монолога Тасса. Монолог этот затем, правда, что-то не в меру затянулся, так что слушатели один за другим, как по уговору, стали прикрывать рукою рот от зевоты. Но все опять насторожились, когда Тасс, вспоминая свое детство, перешел к рассказу о том, как отец, собираясь издать свою поэму «Амадис», поручил ему, малолетнему сыну, переписать поэму.
На этом чтец умолк и исподлобья, с застенчивою гордостью обвел товарищей вопросительным взглядом, выражавшим уверенность, что он заслужил лавры, – присудят ли их ему или нет. Но лавры у него никто не оспаривал: на всех лицах было написано если не восхищение, то полное удовольствие. Даже Гоголь счел нужным примкнуть к единодушным похвалам.
– Совсем даже недурно. Печатаются вещи куда хуже этого.
– Нет, вещь ведь далеко еще недоделанная, – с самодовольным смирением отвечал молодой автор, черты которого совсем просветлели.
– А далее у тебя что же будет?
– Далее?.. Да видишь ли, я сам себе этого еще не уяснил. Пока я даже не решил окончательно, как сказано, какую придать форму пьесе: эпическую или драматическую. Но у меня намечены уже некоторые сцены: с герцогом Альфонсом, с сестрой его принцессой Леонорой и дуэль из-за нее с одним царедворцем; новый припадок безумия поэта, заключение его в сумасшедший дом (чрезвычайно благодарная тема – тут можно вывести целую галерею сумасшедших), возвращение в Рим и смерть в виду народа перед Капитолием в тот самый миг, когда его венчают лавровым венком. Из последней сцены у меня кое-что даже набросано…
Говоря так, Кукольник, опять заволновавшись, стал быстро перелистывать свою тетрадь.
– Если угодно, я тоже прочту…
– Сделай милость.
– Представьте же себе Рим ночью, но ночь ярче иного дня: Капитолий и все здания кругом освещены разноцветными огнями, там и здесь громадные транспаранты с вензелем «ТТ», и с разными аллегорическими картинами. Площадь запружена народом. Смертельно больной, Тасс выходит из портика, поддерживаемый друзьями. Толпа встречает его ликованиями. Он в изнеможении опускается в подставленные ему кресла и начинает тихо говорить:
На него находит экстаз ясновидения, и он предвещает появление через столетия двух других гениев поэзии – Гете и Шиллера:
– Виват, брат, – прервал тут Гоголь, – но я не совсем в толк взял, это кто же пляшет? Сам Шиллер или его муза?
Замечание было до того неожиданно и сделано таким наивно-простодушным тоном, что остальные воспитанники так и фыркнули, а чтец, точно ему брызнули в разгоряченное лицо холодной водой, в сердцах захлопнул тетрадку.
Редкин, не без труда сохранивший серьезный вид, укорительно покачал головой шутнику и обратился к поэту:
– А потом что же, Нестор?
– Потом?.. – нехотя повторил тот. – Потом сам герцог венчает лаврами умирающего:
– Превосходно, – сказал Редкий, – хотя… хотя не совсем согласно с историей: увенчать Тассо лаврами в Капитолии действительно собрались друзья его, но бедняга так и не дожил до своего торжества, скончавшись за несколько дней перед тем.
– Ну, это еще вопрос! – возразил Кукольник, весь вспыхнув.
– И вопроса не может быть: это непреложный факт, – безапелляционно настоял на своем Редкий. – Впрочем, я тебя, брат, особенно не виню. Я заметил только так, для справки, что у тебя некоторая историческая погрешность. Ведь и Орлеанская дева у Шиллера умирает на поле сражения, а не на костре, как было на самом деле. Поэтическая вольность, оправдываемая художественными целями. Как бы то ни было, стихи у тебя хоть куда…
– Спасибо на добром слове, – довольно сухо поблагодарил Кукольник, опять овладевший собою. – Прочел я вам, господа, мой отрывок не столько для того, чтобы выслушать вашу критику (всякий поэт считает свои стихи выше критики!), как для того, чтобы показать вам пример и возбудить в вас охоту к литературным чтениям собственных ваших произведений. Ведь вот барончик что-то уже строчит, Яновский тоже…
– Я? – слегка смутившись, спросил Гоголь. – С чего ты взял?
– А что же ты делаешь здесь, в саду, скажи, на своем дереве, когда мы, прочие, благодушествуем? Ворон считаешь?
– Ну, полно тебе скромничать, Яновский! – вступился Прокопович. – У него, господа, я знаю, есть тоже и стихи и проза, и очень недурные.
– Вот тебе еще благородный свидетель, – сказал Кукольник. – В следующий раз, стало быть, читаешь ты, таинственный Карло.
– Со временем, может быть, что-нибудь и прочту, – отвечал Гоголь, кидая укоряющий взгляд выдавшему его приятелю. – А теперь честь и место старшим: Редкину и Тарновскому.
– Нет, на нас с Тарновским, господа, вы, пожалуйста, не рассчитывайте, – отозвался Редкий. – Изящная литература – легкое пирожное, а у нас на примете сытный ржаной хлеб и солидных размеров.
Он переглянулся с Тарновским, который в ответ молча кивнул головой.
– Эге! – сказал Кукольник. – Какая-нибудь крупная научная работа?
– И весьма даже. Тебя, Нестор, вероятно, тоже к делу привлечем: ты ведь знаешь одинаково хорошо и по-французски и по-немецки.
– И по-итальянски!
– Ну вот. Беда только, что в нашей казенной библиотеке так мало новейших источников, кроме французских…
– А кто виноват в том? – вмешался Гоголь. – Кому заботиться о библиотеке, как не тебе, правой руке Ландражина?
– Да, я помогаю ему при разборке, при выдаче книг, – сказал Редкий, – но выписка их – его дело, а милейший наш Иван Яковлевич не признает почти ничего, кроме своей французской литературы.
– Так ты втолковал бы ему…
– Как же! Поди-ка потолкуй с этим порохом-французом! Он все-таки профессор, я – студент, и, взявшись раз из любезности заведывать библиотекой, он уже никаких резонов не принимает.
– Ну и Господь с ним. Своими средствами обойдемся. А что вы скажете, господа, не выписывать ли нам в складчину из Москвы и Петербурга русские книги и журналы?
Предложение нашло общее сочувствие. Самого Гоголя, как подавшего первую мысль, выбрали в библиотекари. Кукольнику же, как любимчику директора, было поручено выхлопотать у Ивана Семеновича надлежащее разрешение.
– Итак, когда же следующее чтение? – спросил он. – И кто читает? Ты, Яновский?
– Конечно, он! – отвечал за приятеля Прокопович. – Не правда ли, господа?
– Да, да, разумеется.
– Благодарю, благодарю! Не заслужил! – отозвался Гоголь, с комической ужимкой прикладывая руку к сердцу. – У меня уже наклевывается некоторая идея. Но для выполнения ее мне надо, по меньшей мере, недельки две.
– Затмить меня хочет! – свысока усмехнулся Кукольник. – Затмевай! И солнце светит, и месяц светит.
– Где уж месяцу затмить солнце? Но представить на общий суд нечто совсем новенькое, невиданное.
– Вот как? Что же именно?
– А это покуда моя тайна.
– За семью печатями? Все тот же тайный советник или даже действительный тайный!