Оглавление
II
Эстабан Луна, отец Габриэля, был садовником толедского собора со времен второго кардинала из Бурбонского дома, занимая эту должность по праву, которое казалось неотъемлемым у его семьи. Кто был первый Луна, поступивший на службу в собор? Предлагая самому себе этот вопрос, садовник улыбался и глаза его устремлялись вдаль, точно он хотел проникнуть вглубь веков. Семья Луна была такая же древняя, как фундамент церкви. Много поколений, носивших это имя, родилось в комнатах верхнего монастыря; а прежде чем он был построен знаменитым Циснеросом, они жили в прилегающих домах. Казалось, что они не могли существовать иначе, чем под сенью собора. Собор принадлежал им по праву – более, чем кому-либо. Менялись каноники и архиепископы; они получали места при соборе, умирали, и место их занимали другие. Со всех концов Испании приезжали духовные лица, занимали кресла в хоре и через несколько лет умирали, оставляя свое место другим, приходящим им на смену. A члены семьи Луна оставались на своем месте, точно этот старинный род был одной из колонн храма. Могло случиться, чтобы архиепископ назывался доном Бернардо, а через год доном Гаспаром и, затем, доном Фернандо.
Но нельзя было себе представить, чтобы в соборе не было какого-нибудь Луна в должности садовника или церковного служителя – до того собор привык в течение долгих веков к этой семье.
Садовник говорил с гордостью о своих предках, о своем благородном и несчастном родственнике, конэтабле доне Альваро, погребенном в своей часовне как король, за главным алтарем, о папе Бенедикте XIII, высокомерном и упрямом, как все члены семьи, о доне Педро де-Луна, пятом этого имени архиепископе толедском, и о других своих не менее знаменитых родных.
– Мы все принадлежим к одному роду, – говорил он с гордостью. – Все участвовали в завоевании Толедо славным королем Альфонсом VI. Только одни из нас любили воевать против мавров и сделались знатными сеньорами, владельцами замков, а другие, мои предки, оставались на службе собора, как ревностные христиане.
С самодовольством герцога, рассказывающего о своих предках, старик Эстабан перечислял всех представителей рода Луна, восходившего до XV века. Его отец знал дона Франциска III Лоренцана, этого тщеславного и расточительного князя церкви, который тратил огромные доходы архиепископства на постройку дворцов и издания книг, как какой-нибудь вельможа времен Возрождения. Он знал также первого кардинала Бурбонского дома, дона Луиса II, и рассказывал о романтической жизни этого инфанта. Дон-Луис был брат короля Карла III и вследствие обычая, по которому младшие сыновья знатных родов непременно должны были служить церкви, сделался кардиналом в девять лет. Но дон-Луис, изображенный на портрете, висевшем в зале капитула, в белом парике, с накрашенными губами и голубыми глазами, предпочитал светские наслаждения церковным почестям и оставил свой сан, чтобы жениться на женщине незнатного происхождения; и из-за этого он поссорился навсегда с королем, который изгнал его из Испании.
И старик Луна, перескакивая от одного предка к другому, вспоминал еще эрцгерцога Альберто, который отказался от толедской митры, чтобы управлять Нидерландами, и о кардинале Тавера, покровителе искусств. Все это были великодушные владыки, которые относились со вниманием к семье Луна, зная её вековую преданность святой церкви.
Молодость самого сеньора Эстабана протекла печально. То было время войны за независимость. Французы заняли Толедо и вошли в собор как язычники, волоча за собой сабли и шаря по всем углам среди мессы. Все драгоценности были спрятаны, каноники и пребендарии, которых называли тогда – racioneros, рассеялись по всему полуострову. Одни искали убежища в крепостях, еще оставшихся во власти испанцев; другие прятались по деревням, вознося молитвы о скором возвращении «Желаннаго», т.-е. Фердинанда VII. Тяжело было глядеть на хор, в котором раздавались лишь немногие голоса трусливых или эгоистических каноников, привыкших к своим креслам, неспособных жить вдали от них и потому признавших власть узурпатора. Второй бурбонский кардинал, мягкий и ничтожный дон-Луис Мария уехал в Кадикс, где был назначен регентом. Он один из всей своей семьи остался в Испании, и кортесы нуждались в нем, чтобы придать некоторую династическую окраску своей революционной власти.
По окончании войны, бедный кардинал вернулся в Толедо, и сеньор Эстабан умилился, глядя на его грустное детское лицо. Он вернулся, упавший духом, после свидания в Мадриде со своим племянником Фердинандом VII. Другие члены регентства были в тюрьме или в изгнании, и он избежал этой участи только благодаря своей митре и своему имени. Несчастный прелат думал, что поступил хорошо, соблюдая интересы своей семьи во время войны; и вдруг его же стали обвинять в либерализме, в том, что он враг церкви и престола; он никак не мог понять, в чем заключалось его преступление. Бедный кардинал тосковал в своем дворце, употребляя свои доходы на украшение собора, и умер в начале реакции 1823 года. Место его досталось Ингванцо, трибуну абсолютизма, прелату с седеющими бакенбардами, который, будучи избран в кортесы в Кадиксе, сделал карьеру тем, что нападал на всякие реформы и проповедовал возврат к австрийской политике, говоря, что это – верное средство спасти страну.
Добродушный садовник относился с одинаковым восхищением и к бурбонскому кардиналу, которого ненавидели короли, и к прелату с бакенбардами, который наводил страх на все епископство своей суровостью и своей грубостью бешеного реакционера. Всякий, кто занимал толедский епископский престол, был в глазах садовника Эстабана идеальным человеком, действия которого не подлежат критике. Он не желал слушать каноников, которые, покуривая папиросы у него в саду, говорили о причудах сеньора де Ингванцо, враждебно настроенного против правления Фердинанда VII, потому что оно не было достаточно «чистым», и потому что из страха перед иностранцами оно не решалось восстановить спасительную инквизицию.
Одно только огорчало садовника: дорогой его сердцу собор приходил в сильный упадок. Доходы архиепископства и собора сильно сократились во время войны. Случилось то, что бывает при наводнениях: вода, отступая, уносит с собой деревья и дома, и земля остается опустошенною. Собор утратил много принадлежавших ему прав. Арендаторы церковных земель, пользуясь государственными невзгодами, превратились в собственников; деревни отказывались платить феодальные подати, точно привычка защищаться и вести войну освободила их навсегда от вассальных повинностей. Кроме того, сильно повредили собору кортесы, уничтожившие феодальные права церкви; этим отняты были у собора огромные доходы, приобретенные в те времена, когда толедские архиепископы надевали воинское облачение и шли сражаться с маврами.
Все-таки собор владел еще огромным состоянием и поддерживал свой прежний блеск так, как будто ничего не произошло. Но сеньор Эстабан предчувствовал опасность, не выходя из своего сада, а только слыша от каноников о заговорах либералов и о том, что королю дону Фернандо пришлось прибегать к расстрелам, виселице и ссылкам, чтобы побороть дерзость «черных», т. е. либералов, врагов монархии и церкви.
– Они отведали сладкого, – говорил он, – и постараются вернуться, чтобы опять полакомиться! Наверное вернутся, если их не отвадить. Во время войны они отхватили почти половину состояния у собора; а теперь отнимут все, если их подпустить.
Садовник возмущался при одной мысли о подобном дерзновении. Неужели же для этого столько толедских архиепископов сражались против мавров, завоевывали города, брали крепости и захватывали земли, которые переходили во владение собора, возвеличивая блеск Господа и верных слуг Его? Неужели для того, чтобы все это досталось нечестивцам, столько верных сынов церкви, столько королей, вельмож и простых людей завещали большую часть своих состояний святому собору для спасения своей души? Что же станется с шестью стами честных людей, взрослых и детей, духовных и светских, сановников и простых служащих, которые жили доходами церкви?.. И это они называют свободой! Отнимать у других то, что им принадлежит, обрекая на нищету множество семей, живших на счет собора!..
Когда печальные предчувствия садовника стали оправдываться и Мендизабал постановил уничтожить церковные права, сеньор Эстабан чуть не умер от бешенства. Кардинал Ингванцо поступил лучше, чем он. Запертый в своем дворце либералами, как его предшественник абсолютистами, он действительно умер, что бы не быть свидетелем расхищения священного церковного имущества. Сеньор Луна был простой садовник, и не дерзал последовать примеру кардинала. Он продолжал жить, но каждый день испытывал новое огорчение, узнавая, что некоторые из умеренных, которые, однако, никогда не пропускали главную мессу, приобретали за ничтожные деньги то дом, то фруктовый сад, то пастбища; все это принадлежало прежде собору и занесено было затем в списки национальных имуществ. – «Разбойники!» – кричал он. Эта медленная распродажа, уносившая по кускам все богатство собора, возмущала Эстабана не менее того, чем если бы альгвазилы пришли в его квартиру в верхнем монастыре и стали бы забирать мебель, из которой каждый предмет был памятью о ком-нибудь из предков.
Были минуты, когда он подумывал о том, чтобы покинуть свой сад, и отправиться в Маестрасго или на север, чтобы примкнуть к тем, которые защищали права Карла V и желали возврата к прежнему порядку вещей. Эстабану было тогда сорок лет и он чувствовал себя бодрым и сильным; хотя он был миролюбив по натуре и никогда не брал в руки ружья, все же его воодушевлял пример нескольких семинаристов, кротких и благочестивых молодых людей, которые бежали из семинарии и, по слухам, воевали в Каталонии в отряде дона Рамона Кабрера. Но, чтобы не жить одному в своей большой квартире в верхнем монастыре, садовник женился за три года до того, и у него был маленький сын. Кроме того, он бы не мог расстаться с церковью. Он сделался как бы одним из камней этой громады, и был уверен, что погибнет, как только выйдет из своего сада. Собор потерял бы нечто неотъемлемое, если бы из него ушел один из Луна после стольких веков верной службы. И Эстабан не мог бы жить вдали от собора. Как бы он ушел в горы стрелять, когда в течение целых годов не ступал на «мирскую» землю, если не считать узкого пространства улицы между лестницей монастыря и дверью del Mollete?
Он продолжал работать в саду, скорбно утешаясь тем, что защищен от ужасов революции в этой каменной громаде, внушающей почтение своей величественной древностью. Могут отнять у храма его богатства, но ничто не может сокрушить христианской веры тех, которые живут за стенами собора.
Сад, равнодушный и глухой к бурям революции, которые проносились над собором, продолжал разрастаться во всей своей темной красоте. Лавры тянулись вверх, достигая до барьеров верхнего монастыря. Кипарисы шевелили верхушками, точно стремясь взобраться на крыши. Вьющиеся растения покрывали решетки, образуя густые завесы из зелени, и плющ обвивал беседку, стоявшую посредине, с черной аспидной крышей, над которой высился заржавленный железный крест. В этой беседке священники, после окончания дневной службы, читали при зеленом свете, проникавшем сквозь листья, карлистские газеты, или восторгались подвигами Кабреры, в то время как вверху равнодушные к человеческим делам ласточки носились капризными кругами, стремясь долететь до самого неба.
Кончилась война и последние надежды садовника окончательно рассеялись. Он впал в мрачное молчание, и перестал интересоваться всем, что происходило вне собора. Господь покинул праведных: злые и предатели – в большинстве. Его утешала только прочность храма, который простоял уже столько веков и может простоять еще столько же, на зло врагам.
Луна желал только одного: работать в саду и умереть в монастыре, как его предки, оставив новое поколение своего рода, которое будет продолжать служить храму, как все прежние. Его старшему сыну Тому было двенадцать лет, и он помогал ему работать в саду. Второй сын, Эстабан, был на несколько лет моложе и стал проявлять благочестие необыкновенно рано; едва научившись ходить, он уже становился на колени перед каждым образом в доме и с плачем требовал, чтобы мать водила его в церковь смотреть на святых.
В храме водворилась бедность; стали сокращать число каноников и служащих. Со смертью кого-нибудь из служителей должность его уничтожалась; рассчитали плотников, каменщиков, стекольщиков, которые раньше жили при соборе на жалованье и постоянно заняты были каким-нибудь ремонтом. Если от времени до времени нужно было произвести работы в соборе, для этого нанимали рабочих со стороны. В верхнем монастыре много квартир стояло пустыми, и могильное молчание воцарилось там, где прежде теснилось столько людей. «Мадридское правительство» (нужно было слышать, с каким презрением садовник произносил эти слова) вело переговоры с «святым отцом», чтобы заключить договор, который называли «конкордатом». Сократили число каноников – точно дело шло о простой коллегиальной церкви – и правительство платило им столько, сколько платят мелким чиновникам; на содержание величайшего испанского собора, который во времена десятины не знал, куда девать свои богатства, назначено было тысяча двести песет в месяц.
– Тысяча двести песет, Том! – говорил он своему сыну, молчаливому мальчику, которого ничто не интересовало, кроме сада. – Тысяча двести песет! А я помню еще время, когда собор имел шесть миллионов ренты! Как же теперь быть? Плохия времена ждут нас, и если бы я не был членом семьи Луна, я бы научил вас каким-нибудь ремеслам, и поискал бы для вас работы вне собора. Но наша семья не уйдет отсюда, как другие, предавшие дело Господне. Здесь мы родились, здесь должны и умереть все до последнего в нашем роде.
Взбешенный против каноников собора, которые рады были, что вышли целы и невредимы из революционной передряги и потому приняли без протеста конкордат и согласились на маленькое жалованье, Эстабан стал запираться в своем саду, отказываясь устраивать у себя собрания, как прежде. В саду ему было отрадно. Маленький растительный мир по крайней мере совсем не менялся. Его темная зелень походила на сумрак, окутывавший душу садовника. Он не сверкал красками, веселя душу, как сады, стоящие под открытым небом и залитые солнцем. Но он привлекал своей грустной прелестью монастырского сада, замкнутого в четырех стенах, освещенного бледным светом, скользящим вдоль крыш и аркад, не видящего иных птиц, кроме тех, которые носятся высоко в воздухе и вдруг с удивлением замечают райский сад в глубине колодца. Растительность была в нем такая, как в греческих пейзажах: стройные лавры, остроконечные кипарисы и розы, как в идиллиях греческих поэтов. Но стрельчатые своды, замыкающие сад, аллеи, выложенные плитами, в расщелинах которых росла трава, крест над беседкой посредине, обросшей плющом и крытой черным аспидом, запах ржавого железа решеток, сырость каменных контрфорсов, позеленевших от дождей, – все это придавало саду отпечаток христианской древности. Деревья качались на ветру, как кадильницы; цветы, бледные и прекрасные бескровной красотой, пахли как бы ладаном, точно струи воздуха, попадавшие из собора в сад, меняли их естественный запах. Дождевая вода, стекающая из труб, спала в двух глубоких цистернах. Ведро садовника, разбивая на мгновение её зеленую поверхность, обнаруживало темно-синий цвет её глубины; но как только расходились круги, зеленые полосы снова сближались, и вода снова исчезала под своим зеленым саваном и стояла мертвая, неподвижная, как храм, среди вечерней тишины.
В праздник Тела Господня и праздник Девы Святилища, приходившийся на шестнадцатое августа, много народа являлось с кружками в соборный сад, и сеньор Эстабан позволял набирать воду из цистерн. То был старинный обычай, очень чтимый толедскими жителями, которые восторгались свежестью воды в соборном саду; в остальное время им приходилось пить землистую воду Того. Посещения публики приносили в некоторых случаях небольшой доход сеньору Эстабану. У него покупали букс для образов или горшки с цветами, предпочитая цветы из собора всяким другим. Старухи покупали у него лавровые листья для соусов или для лекарственных целей. Эти маленькие доходы, вместе с двумя песетами, которые ему платил собор после рокового уничтожения церковных привилегий, помогали ему содержать свою семью. Под старость у него родился третий сын, Габриэль, который уже в четыре года приводил в изумление всех женщин верхнего монастыря. Его мать уверяла с слепой верой, что он – вылитый портрет Младенца Иисуса, которого держит на руках Дева Святилища. Сестра Эстабана, Томаса, жена «Голубого» и мать многочисленного семейства, занимавшего половину верхнего монастыря, восхваляла всюду необыкновенный ум своего маленького племянника, когда он едва только научился говорить, и поражалась наивным благоговением, с которым он смотрел на образа.
– Настоящий маленький святой! – говорила Она своим приятельницам. – Нужно видеть, с каким строгим видом он читает молитвы. Габриэль далеко пойдет. Мы доживем еще до того, что он будет епископом. Когда мой отец был ключарем, я знала многих маленьких певчих, которые теперь носят митру и могут стать толедскими епископами.
Хор похвал и восторгов окружал точно облаком курений детство Габриэля. Вся семья только им и жила. Сеньор Эстабан, отец на римский образец, любил своих детей, но был с ними суров в воспитательных целях. Только с маленьким Габриэлем он становился иным, чувствуя в его присутствии как бы возврат своей молодости; он играл с ним и подчинялся с улыбкой всем его прихотям. Мать бросала домашнюю работу, чтобы занимать маленького сына, и братья восхищались его детским лепетом. Старший брат, Томас, молчаливый мальчик, который заменил отца в садовых работах и ходил босиком зимой по грядам, покрытым инеем, часто возвращался домой с пучками благоуханных трав для Габриэля. Эстабан, второй брат, которому было тринадцать лет, пользовался некоторым престижем среди других певчих за аккуратность, с которой он помогал священнику при служении мессы. Приводя в восторг Габриэля своей красной рясой и плоенным стихарем, он приносил ему огарки восковых свечей и раскрашенные картинки, которые он вытаскивал из требника у кого-нибудь из каноников.
Несколько раз маленького Габриэля приносили на руках туда, где стояли «гиганты», в большую залу, устроенную между контрфорсами нэфов. Там собраны были все герои старинных празднеств: могучий Сид с его огромным мечом, и четыре пары, изображавшие четыре части света – огромные манекены в одеждах, изъеденных молью и с продавленными головами. Когда-то они наполняли весельем толедские улицы во время народных празднеств, а теперь гнили на чердаках собора. В одном углу стояла Тараска – страшное картонное чудовище, которое пугало ребенка, раскрывая огромную пасть, в то время, как на его спине сидела и вертелась растрепанная, распутного вида кукла, которую ревностные католики минувших веков прозвали Анной Болейн.
Когда Габриэль стал посещать школу, все восхищались его быстрыми успехами. Детвора верхнего монастыря, раздражавшая «Серебряный шест» – священника, который должен был следить за благонравием населения под крышей собора, – смотрела на маленького Габриэль, как на чудо. Он научился читать почти раньше, чем стал ходить. В семь лет он начал изучать латынь, и быстро ее одолел, точно это был его родной язык. В десять лет он вел споры с священниками, приходившими в сад, и они любили возражать ему, вызывая его на интересные ответы.
Старик Эстабан, который уже сильно ослабел и сгорбился, улыбался, очень довольный своим последним сыном.
– Он будет гордостью семьи, – говорил старик. – Он Луна и может поэтому безбоязненно стремиться ко всему; у нас в семье были даже папы.
Каноники уводили мальчика в ризницу до начала службы и расспрашивали об его учении. Один священник, служивший в канцелярии архиепископа, представил его кардиналу, который, поговорив с ним, дал ему горсть миндалей и обещал ему стипендию для того, чтобы он мог учиться безвозмездно в семинарии.
Семья Луна и все их родственники, близкие и далекие, составлявшие почти все население верхнего монастыря, обрадовались этому обещанию. Чем бы и мог стать Габриэль, как не священником? Для этих людей, связанных с собором с самого рождения, и считавших, что толедские архиепископы самые могущественные люди на свете, единственным местом, достойным талантливого человека, была церковь.
Габриэль поступил в семинарию, и его семье казалось, что с его отъездом верхний монастырь совершенно опустел. Кончились вечерние собрания, на которых звонарь, церковный сторож, ключари и другие служители церкви слушали Габриэля, который ясным отчетливым голосом читал им или жития святых, или католические газеты, прибывшие из Мадрида, или иногда «Дон-Кихота» из книги в пергаментном переплете, напечатанной старинным шрифтом. Эта старинная книга была фамильной драгоценностью в семье Луна и переходила от отца к сыну.
В семинарии Габриэль вел однообразную жизнь, подобающую трудолюбивому студенту; он побеждал своих оппонентов на богословских диспутах, получал награды и его ставили в пример товарищам. От времени до времени кое-кто из каноников, преподававших в семинарии, заходили в соборный сад.
– Ваш сын отлично учится, Эстабан, – говорили они. – Он первый во всем, и к тому же скромен и набожен, как святой. Он будет утешением вашей старости.
Садовник, который все более и более старился и слабел, качал головой. Успехи своего сына он надеялся увидеть только с высоты небес, если бы Господь вознес его к себе. Он знал, что умрет раньше, чем его сын выйдет в люди. Но это не огорчало его, – останется семья, которая будет наслаждаться торжеством Габриэля и возблагодарит Господа за его милости.
Гуманитарные науки, богословие, каноны, – все это Габриэль одолевал с необычайной легкостью, которая удивляла его учителей. В семинарии его сравнивали с отцами церкви, наиболее прославившимися ранним проявлением своих дарований. Когда он кончал семинарский курс, все были уверены, что архиепископ даст ему кафедру в семинарии еще прежде, чем он начнет служить мессы. У него была неутолимая жажда знания. Библиотека семинарии стала как бы его собственностью. По вечерам он часто ходил в собор, чтобы дополнить свои знания церковной музыки, беседуя с регентом и органистом. В классе церковного красноречия он поражал профессоров и слушателей пламенностью и убежденностью своих проповедей.
– Его призвание – проповедовать, – говорили в саду. – В нем воскрес пламенный дух апостолов. Он, быть. может, новый святой Бернард или Боссюэт! Как знать, что выйдет из этого юноши!
Больше всего Габриэль увлекался историей собора и архиепископов, правивших им. В нем проснулась наследственная любовь всех Луна к этой громаде, которая была их вечной матерью. Но он не обожал ее слепо, как вся его семья. Ему хотелось знать, как все происходило в действительности, хотелось проверить по книгам смутные рассказы отца, походившие скорее на легенды, чем на историческую правду.
Прежде всего его внимание было привлечено хронологией толедских архиепископов, этой цепью знаменитых людей, святых, воинов писателей, князей, за именами которых стояло число, как за именами королей каждой династии. Было время, когда они были настоящими монархами Испании. Готские короли со своим двором играли чисто декоративную роль; их возводили на престол и смещали, смотря по надобности. Испания была теократической республикой, и действительным главой её был толедский архиепископ.
Габриэль разделял на группы этот нескончаемый список знаменитых прелатов.
Прежде всего святые, апостолы героической поры христианства, епископы, которые были так же бедны, как их прихожане ходили босиком, спасались от римских преследований и преклоняли, наконец, свою голову перед палачом, с радостной надеждой, что они возвеличат свое учение, жертвуя своею жизнью. Таковы были святой Евгений, Меланцио, Пелагио, Патруно и другие, терявшиеся в тумане старинных преданий.
Затем шли архиепископы времени готов, прелаты-монархи, которые властвовали над завоевателями, благодаря своему духовному превосходству над победоносными варварами. Им помогала власть чудес, которыми они устрашали суровых воинов. Архиепископ Монтано, который жил под одним кровом с своей женой, возмущенный поднявшимся против него ропотом, положил горящие угли под свое священническое платье в то время как служил мессу, и не обжегся, доказав этим чудом чистоту своей жизни. Сан-Идлефонсо, не довольствуясь писанием книт против еретиков, добился того, что ему явилась святая Леокадия и оставила в его руках кусок своего плаща. На его долю выпала потом еще большая честь: сама Пресвятая Дева спустилась к нему с неба, чтобы надеть ему на плечи ризу, шитую её собственными божественными руками. Много лет спустя, Сигберт имел дерзость надеть эту ризу, за что лишен был сана и отлучен от церкви. Единственные книги, которые появлялись в то время, были написаны толедскими прелатами. Они сочиняли законы, они возвели в короли Вамлу, они устроили заговор против жизни Эгики, и совещания, которые происходили в базилике святой Леокадии, были политическими собраниями, на которых трон занимала митра, а королевская корона была у ног архиепископа.
Мусульманское вторжение снова обрекло толедских архиепископов на смиренную жизнь. То, что было во времена римского владычества, конечно, не повторилось более и прелатам не приходилось бояться за свою жизнь: мусульмане не умножали число мучеников и не насиловали верований побежденных. Все толедские церкви остались во власти мозарабских христиан за исключением собора, превращенного в главную мечеть. Но католики были бедны и постоянные войны между сарацинами и христианами, а также притеснения, которыми мавры отвечали на варварство, сопровождавшее обратное завоевание христианами мавританских земель, затрудняли служение церкви. К этому времени относятся неведомые имена Циксила, Элипандо и Вистремиро, того Вистремиро, которого святой Евлогий называл «факелом святого духа и светочем Испании», но о котором история даже не упоминает. Если самого святого Евлогия предали мученической казни в Кордове, то этим он обязан неистовству своего религиозного пыла. Что касается Бенито, француза по происхождению, его приемника на архиепископском престоле, то он не желал уступать своим предшественникам в святости и поэтому прежде чем прибыть в Толедо, постарался, чтобы в одной из церквей у него на родине сама Пресвятая Дева принесла ему новое облачение.
Вскоре после того в XI веке на сцену выступили воинствующие архиепископы, прелаты в кольчугах, вооруженные топорами о двух лезвиях, «конквистадоры», которые, предоставляя служение месс смиренным каноникам, сами садились на боевых коней и считали, что недостаточно служили Господу, если в течение года им не удавалось прибавить к церковному достоянию несколько деревень и несколько гор. Первыми из них были французы, монахи знаменитого монастыря Клюни, посланные в сагагунский монастырь аббатом Гюго; они первые стали называться «донами» в знак своей сузеренской власти. Благочестивая веротерпимость прежних епископов, которые среди полной мозарабской свободы поддерживали дружеские отношения с арабами и евреями, сменилась жестоким фанатизмом победоносных христиан. Как только архиепископ дон Бернардо занял толедский престол, он тотчас же воспользовался отсутствием Альфонса VI, чтобы нарушить королевские обязательства. В силу торжественного договора, подписанного королем, главная мечеть должна была оставаться во власти мавров. Но архиепископ, подчинив своему влиянию королеву, сделал ее своей сообщницей; однажды ночью, в сопровождении клира и рабочих, он ворвался в мечеть и освятил ее; на следующий день, когда сарацины пришли молиться, обращая лица к восходящему солнцу, оказалось, что храм превращен в католический собор… Архиепископ дон Мартин предводительствовал войсками в походе против андалузских мавров; он завоевывал земли и участвовал, сопровождая Альфонса VIII, в аларкосской битве… Знаменитый архиепископ дон Родриго написал хронику Испании, наполнив ее чудесами, и сам созидал исторические события, проводя больше времени на коне, чем в соборе; в битве Лас Навас он подал пример храбрости, бросившись первый в бой. После победы король даровал ему двадцать деревень и между прочим Талаверу де ла Реина. Дон Санчо, сын дона Хайме Арагонского и брат королевы Кастильской больше ценил свое звание войскового начальника, чем свою толедскую архиепископскую митру; узнав о приближении мавров, он выступил навстречу им в мартосские равнины, ринулся в битву и был убит врагами, которые отрезали ему руки и насадили его голову на пику… Дон Хиль де Альборноз, знаменитый кардинал отправился в Италию, спасаясь от дона Педро Жестокого и, будучи очень умелым вождем, – вновь завоевал земли пап, убежавших в Авиньон… Дон Гутьере III воевал против мавров при доне Хуане II. Дон Альфонсо де Акуния сражался при Энрико IV во время гражданских войн. Этот ряд прелатов, ставших государственными людьми и воинами, богатых и могущественных, как монархи, завершился кардиналом Мендоцца, который участвовал в битве при Торо, в завоевании Гренады и потом правил этой страной; такой же воинственностью отличался Хименес де Циснерос, который, не найдя более мавров на полуострове, переправился через море и двинулся на Оран, потрясая крестом, превращенным в оружие для наступления.
Орлов сменили прелаты, напоминавшие скорее домашних птиц. После архиепископов в железных кольчугах потянулся длинный ряд архиепископов, любивших роскошь и богатство; их воинственный дух проявлялся только в интригах; они вели вечные процессы с городами, с корпорациями и с частными лицами, ограждая огромные богатства, собранные их предшественниками. Более щедрые из них, как например Тгвера, воздвигали дворцы, покровительствовали художникам, Греко, Беругвете и другим, и таким образом положили в Толедо начало возрождению, представлявшему как бы отголосок возрождения итальянского. Скупые, как например Квирога, сокращали расходы церкви, привыкшей к роскоши; они становились банкирами королей, одалживали миллионы дукатов австрийским монархам, которые хотя и владели огромной империей, в пределах которой никогда не заходило солнце, но все же нищенствовали, когда запаздывали суда из Америки.
Собор был вполне произведением своих архиепископов. Все они оставили на нем свой отпечаток. Самые сильные духом, самые воинственные создали остов собора, эту каменную гору и деревянную чащу, составлявшую скелет здания; более развитые, те, которые жили в эпоху утонченного вкуса, соорудили резные решетки, порталы, представлявшие настоящее кружево из камня, обогатили собор картинами и драгоценными камнями, превратившими ризницу в хранилище истинных сокровищ. Постройка гигантского собора длилась около трех веков. Когда сооружены были стены и колонны, готическое искусство находилось в первобытном периоде своего развития. В течение следующих двух с половиною веков готика сильно подвинулась вперед и ход её развития ясно обозначился в архитектуре собора. Подножия колонн были грубой работы, без всяких украшений; колонны устремлялись вверх со строгой простотой и своды покоились на капителях готического стиля, не достигнувшего еще цветистости позднейшей эпохи. Но верхняя часть, построенная двумя веками позже, окна с их многоцветными стрельчатыми дугами, свидетельствовали о пышности искусства, достигнувшего своего апогея.
В двух концах трансцепта ясно намечались успехи архитектуры за те века, в течение которых сооружался собор. Дверь Часов, называвшаяся также Праздничной дверью, с её первобытной скульптурой, с её торжественной холодностью, с её тяжеловесными сценами сотворения мира в медальоне посредине, представляла полную противоположность двери другого конца, так называемой Львиной двери, построенной двести лет спустя, радостной и величественной, как вход во дворец, уже обнаруживавшей чувственную смелость возрождения, которая торопилась вытеснить строгость христианской архитектуры: ручка двери была сделана в виде голой сирены, свернувшей свой хвост.
Собор, весь из молочно-белого камня, привезенного из каменоломен около Толедо, поднимался стройно и целостно от подножия колонн до самых сводов. Этот нежный камень был тот же, который употреблялся для архитектонических украшений; другой камень, еще более нежный, служил для постройки сводов. Извне контрфорсы и перекидные арки, брошенные в пространство, как мосты, были из твердого гранита и составляли как бы твердый щит, который века покрыли золотистым налетом. Щит этот поддерживал и защищал воздушность внутренних сооружений.
Внутри собора представлены были образцы всех стилей, процветавших на полуострове. Самые старые двери являли первобытную наивную готику; дверь Прощения, так же как Львиная дверь, были яркими образцами цветущей готики. Арабская архитектура представлена была своими изящными подковообразными кругами в трифориуме, обходившим за главным алтарем всю хоровую часть церкви: это было произведение Циснероса, который жег мусульманские книги, но ввел мавританский стиль в христианские церкви. Даже стиль барокко представлен был знаменитым прорезом Тамэ, в своде за главным алтарем.
В свободное время от занятий Габриэль бродил в соборе до вечера. Он любил заходить за главный алтарь; это было самое темное и самое тихое место во всей церкви. Там почивало в гробницах прошлое Испании. В королевской часовне за дверью, которую оберегали два подбоченившихся каменных воина, кастильские монархи спали в своих могилах, на которых стояли в молитвенных позах статуи в золотых доспехах.
Семинарист любил останавливаться также перед часовней Сант Его и смотреть во внутрь через решетки трех стрельчатых сводов. В глубине, святой в одежде странника, подняв в руке меч, топтал нечестивцев копытами своей лошади. Большие раковины и красные щиты, украшенные серебряными полумесяцами, покрывали белые стены до верха. Отец Габриэля считал эту часовню своею собственностью. Это была, по его словам, часовня семейства Луна и, как над ним ни смеялись, он все-таки верил, что коннетабль дон Альваро и супруга его донья Хуана Пиментель, лежавшие в своих монументальных гробницах, его славные предки. На гробнице супруги стояли в углах четыре коленопреклоненных монаха из черного мрамора, и созерцали благородную даму, лежавшую на мавзолее. А. гробница несчастного кастильского коннетабля охранялась четырьмя рыцарями Сант Его, которые, завернувшись в орлеанские плащи, стерегли своего начальника, погребенного с отрубленной головой в каменной гробнице готической формы. Габриэль вспоминал о том, что отец его рассказывал про статую дон Альваро; когда-то статуя эта была бронзовая и когда в часовне служили обедню, то в минуту дароприношения статуя приводилась в движение посредством скрытой пружины; она подымалась и стояла на коленях до конца службы. По одним сведениям Изабелла Кастильская потребовала уничтожения этого театрального эффекта, нарушавшего благоговение молящихся; по словам других, автомат был разбит взбунтовавшимися солдатами, врагами коннетабля. Снаружи часовня Луна со своими большими укрепленными башнями походила на крепость, отделенную от собора.
Но хотя родители Габриэля считали эту часовню своею, все же его более привлекала часовня святого Идлефонсо, где находилась гробница кардинала Альборноза. Из всего прошлого собора Габриэля более всего восхищала романтическая фигура этого воинствующего прелата, любителя литературы, испанца по рождению, итальянца по своим победам. Кардинал почивал в богатой мраморной гробнице, которой года придали особый блеск и янтарную мягкость. Невидимая рука веков, стирая лицо лежащей фигуры, сплюснула нос, что придало воинственному архиепископу выражение монгольской жестокости. Четыре льва оберегали его прах. Все в этом человеке было необычайно, даже его смерть. Его труп, привезенный из Италии в Испанию при пении молитв, несли на плечах целые толпы: они сбежались за индульгенциями, обещанными папой. Это возвращение умершего на родину длилось несколько месяцев: добрый кардинал подвигался медленно, переносимый из церкви в церковь; перед ним несли Распятие, украшающее еще теперь его часовню, и он разливал на коленопреклоненные толпы ароматы своего набальзамированного тела. Для дона Хиля дель Альборноз ничто не было невозможным. Он являл собой как бы меч апостола, вернувшийся в мир, чтобы вновь насадить веру. Спасаясь от дона Педро Жестокого, он укрылся в Авиньоне вместе с другими, более знаменитыми беглецами. Там тогда жили папы, изгнанные из Рима народом, который в своем средневековом бреду мечтал восстановить по зову Риенци древнюю консульскую республику. Но дону Хилю не могла прийтись по душе жизнь при веселом провансальском дворе. Он носил под рясой кольчугу, как полагалось толедскому архиепископу и за неимением мавров, жаждал сразиться с еретиками. Он отправился в Италию с поручением собрать там приверженцев церкви и принять начальство над ними. Его войско составилось из европейских искателей приключений и из итальянских бандитов; он опустошил много деревень, истребил много городов от имени своего повелителя папы и вскоре авиньонские изгнанники смогли вновь утвердиться на римском престоле. После этих походов, которые вернули папам половину Италии, кардинал разбогател как король и основал в Болонье знаменитую «испанскую коллегию». Папа, знавший о его грабительских набегах, потребовал от него счетов. Тогда гордый дон Хиль предстал перед папой с повозкой, нагруженный ключами и замками.
– Это ключи от городов и крепостей, которые я покорил папской власти, – надменно сказал он. – Вот мои счета.
Габриэль относился к кардиналу Альборнозо с тем восторгом, который люди слабой воли часто питают к военной доблести. Ему было особенно отрадно, что такая гордость духа и такая храбрость проявились именно у служителя церкви:
«Если бы в наш маловерный век, – думал он, – нашлись такие люди, они подняли бы католичество на прежнюю высоту!»
Часто бывая в соборе, Габриэль особенно восхищался решеткой главного алтаря, дивной работой Вилальпандо, её листвой из темного золота и черноватыми, местами побелевшими прутьями. Проводники и нищие объясняли эти белые пятна тем, что решетка была серебряная, но что каноники нарочно выкрасили ее в черное, чтобы ее не украли наполеоновские солдаты. В глубине святилища сверкал мягким блеском главный алтарь из старинного темного золота: под его ажурным балдахином изображены были разные сцены страстей Господних. Золото струилось вдоль белых стен, отмечая сверкающими линиями соединение камней. Под покровом резных стрельчатых сводов стояли гробницы древнейших кастильских королей, а также гробница великого кардинала Мендоцца.
Вдоль всей обшивки стен вокруг алтаря изображен был безмолвный оркестр готических ангелов в строго спадающих с плеч ризах, со сложенными крыльями; они играли на лютнях и на флейтах. Между колоннами статуи святых епископов чередовались с изображениями различных исторических или легендарных лиц. С одной стороны возвышалась статуя доброго магометанина Абу Валида, увековеченного в христианском храме за его веротерпимость, с другой стороны, стоял таинственный пастух из Лас Навас, который научил христиан идти путем победы, а потом исчез как посланник Божий. Он представлял собой жалкую фигуру крестьянина с плоским лицом, с грубым капюшоном на голове. Справа и слева решетки, как свидетели былой пышности, возвышались две кафедры из драгоценного мрамора и резной бронзы.
Габриэль бросил взгляд на хоры, восторгаясь изумительными креслами, на которых восседали каноники. Он радостно мечтал о том времени, когда и у него будет там свое кресло. Идя дальше, он останавливался перед огромной фреской, изображавшей святого Кристобала; фреска была столь же уродлива, как и внушительна, гигант занимал всю стену и казался, благодаря своему росту, единственным достойным обитателем собора.
Кадеты военной академии, рассматривая гиганта, опирающегося на пальму, похожую на метлу, измеряли саблей его щиколотки и высчитывали, сколько «саблей» во всей фигуре святого. Эта бесцеремонность будущих воинов очень возмущала семинариста.
Иногда утром Габриэль заходил в мозарабскую часовню и внимательно слушал службу, которую там свершали на старинный лад, так, как в средние века. На стенах изображены были в красках сцены завоевания Орана знаменитым кардиналом Циснеросом. Семинарист, слушая однообразное пение мозарабских священников, вспоминал столкновения, которые при Альфонсо VI происходили между римской литургией и толедской, т.-е. между иностранным и национальным культом. Верующие, чтобы закончить вечный спор, обратились к «суду Божиему». Король избрал бойца за Рим, а жители Толедо поручили защиту готического культа мечу Хуана Руидза, владевшего замком на берегах Писуэрги. Победа выпала на долю готической литургии, которая доказала свое превосходство тем, что прекрасно владела мечом. Но, вопреки ясно обнаружившейся воле Господней, римский культ постепенно вытеснил старый, и мозарабская литургия сохранялись во всей своей неприкосновенности только в одной часовне.
Вечером, когда после окончания службы, закрывали собор, Габриэль отправлялся к звонарю. Мариано, сын звонаря, был одних лет с семинаристом и дружил с ним, ценя его ученость. Он служил проводником Габриэлю, когда они забирались на чердак собора. Взяв ключ, открывавший двери на своды, они проникали вдвоем в это таинственное место, куда от времени до времени попадали только рабочие, производившие работы в соборе.
Сверху собор казался некрасивым и лишенным всякой оригинальности. В первое время своды оставались открытыми, огражденные только воздушными перилами. Но дожди сильно попортили своды, грозя полным разрушением; каноники покрыли тогда собор кровлей из серых кирпичей, придававшей храму вид магазина или большего жилого дома. Верхушки перекидных арок как бы стыдились показываться над такой уродливой крышей; контрфорсы вдавались во внутрь и терялись между плоскими постройками служебных зданий, прислоненных к собору; башенки лестниц прятались за щитом из уродливых кирпичей.
Два друга, скользя по выступам, позеленевшим от дождя, шли вдоль наружного края собора. Ноги их путались в диких травах, которые росли в расщелинах между камнями. При их приближении стаи птиц вылетали из этих крошечных лесов. Выступы скульптурных украшений служили убежищем для гнезд. Каждое углубление камня становилось маленьким озером, куда стекала дождевая вода и куда слетались птицы, чтобы утолить жажду. Иногда на верхушке перекидной арки виднелась какая-нибудь большая черная птица, казавшаяся в своей неподвижности странным скульптурным украшением: на самом деле это была просто ворона, гладившая себе крылья клювом на солнце. Для тех, кто смотрел на нее снизу, она казалась не больше мухи.
Своды производили на Габриэля каждый раз подавляющее впечатление. Никак нельзя было представить себе, что под крышей собора ютится столько жизни. Когда, много лет спустя, Габриэль увидел кулисы театра, он вспомнил своды своего собора. Мальчики ходили среди сгнивших балок, поддерживавших крыши, по узким дорожкам между насыпями, которые вздымались на полу, под крышей точно белые мыльные пузыри. Местами перед ними зияли провалы, через которые видна была внутренность церкви на головокружительной глубине, провалы эти похожи были на вертикальные бойницы или на узкие отверстия колодцев, в глубине их проходили по плитам церкви люди, на вид не больше муравьев. В эти отверстия проходили веревки от больших паникадил, а также золоченая цепь, на которой висело распятие над главным алтарем. Сквозь огромные переплеты видны были в полутьме ржавые зубчатые колеса, рукояти и канаты, похожие на какие то забытые орудия пытки. Это была скрытая механика церковных представлений и все эти приспособления служили для поднятия огромного балдахина над плащаницей во время страстной недели.
В полосах света между балками плясали атомы пыли, которая в течение веков собиралась на сводах толстым слоем. Вековые сети паутины качались на ветру как кисейные веера. Шаги мальчиков пугали в далеких углах крыс, которые бросались бежать от ужаса. В самых темных углах летали черные птицы, спускавшиеся в собор ночью через отверстия сводов. Глаза филинов сверкали в темноте фосфорическим блеском. Летучия мыши, испуганные светом, принимались неловко летать и задевали крыльями лица пришельцев.
Габриэлю было восемнадцать лет, когда он лишился отца. Старый садовник умер спокойно, довольный тем, что вся его семья состоит на службе при соборе и что таким образом традиции семьи Луна не нарушены. Томас, старший сын, занял должность отца еще при его жизни. Эстабан был сначала певчим и помощником пономаря, а потом произведен был в «силенциария», наблюдающего за тишиной в храме, и получил, вместе с деревянным шестом, жалованье в шесть реалов в день; это был предел его желаний. Относительно же младшего сына садовник был уверен, что в нем растет будущий отец церкви и что на небесах ему предназначено место по правую руку от Всевышнего.
Габриэль приобрел в семинарии ту суровость духа, которая превращает служителя церкви в воина, и интересы церкви были ему ближе, чем события в родной семье. Смерть отца не произвела поэтому на него сильного впечатления. Его тревожили более важные политические события.