Читать другие книги
- Необыкновенное приключение некоего Ганса Пфааля Читать онлайн
- Страдания юного Вертера Читать онлайн
- Голем Читать онлайн
- Падение дома Ашеров Читать онлайн
- Приключения Саида Читать онлайн
- Всего лишь скрипач Читать онлайн
- Дон Кихот Читать онлайн
- Свидание Читать онлайн
- Снежная королева Читать онлайн
- Красное и черное Читать онлайн
- Принцесса на горошине Читать онлайн
- Отелло Читать онлайн
- Легенда об Уленшпигеле Читать онлайн
Ce grand malheur de ne pouvoir être seul1.
Хорошо сказано об одной немецкой книге: «er lasst sich nicht lesen» – она не позволяет себя прочесть. Есть тайны, которые не позволяют себя рассказывать. Каждую ночь люди умирают в своих постелях, стискивая руки духовников и жалобно глядя им в глаза, – умирают с отчаянием в сердце и конвульсиями в глотке, из-за чудовищных тайн, которые не разрешают, чтобы их открыли. Время от времени, увы, совесть человеческая обременяет себя такой ужасной тяжестью, которая может быть сброшена только в могиле. Таким образом, преступление остается неразоблаченным.
Не так давно, октябрьским вечером, я сидел у большого окна в кофейне Д. в Лондоне. Несколько месяцев я был болен, но теперь выздоравливал и находился в том счастливом состоянии духа, прямо противоположном ennui2 – когда все чувства обострены, с умственного взора спадает завеса – αχλυς ος πριν επηεν3 – и наэлектризованный интеллект настолько же возвышается над своим обычным состоянием, насколько живой и ясный ум Лейбница превосходит нелепую и пошлую риторику Горгия4. Существовать уже было наслаждением, и я извлекал удовольствие из многих явлений, служащих обыкновенно источником страдания. Я относился ко всему со спокойным, но настойчивым интересом. С самого обеда с сигарой в зубах и газетой на коленях я благодушествовал, читая объявления, рассматривая разношерстную публику в кофейне или поглядывая сквозь закопченные стекла на улицу.
Это одна из главных улиц города, и прохожие сновали по ней целый день. К вечеру толпа увеличилась, а когда зажглись фонари, мимо дверей кофейни потекли два сплошных, непрерывных потока публики. Мне никогда еще не случалось наблюдать ее с этой точки в этот час вечера, и шумное море человеческих голов возбуждало во мне восхитительное по своей новизне волнение. В конце концов я занялся исключительно улицей, не обращая внимания на то, что происходило в ресторане.
Сначала мои наблюдения имели абстрактный, обобщающий характер. Я рассматривал толпу в целом. Вскоре, однако, я занялся деталями и стал с величайшим интересом разглядывать бесконечно разнообразные фигуры, костюмы, манеры, походку, ли́ца и их выражение.
Большинство прохожих имели самодовольный вид деловых людей и, по-видимому, думали только о том, как бы пробраться сквозь толпу. Они хмурились, перебегали глазами с одного предмета на другой и, когда их толкали, не выказывали признаков нетерпения, а поправляли одежду и спешили дальше. Другие, их тоже было много, отличались беспокойными движениями и раскрасневшимися лицами; они жестикулировали и рассуждали сами с собой, точно чувствовали себя тем более одинокими, чем гуще была толпа. Наткнувшись на кого-нибудь, они останавливались, умолкали, но жестикулировали еще оживленнее и с рассеянной и неестественной улыбкой дожидались, пока встречный пройдет. Получив толчок, они раскланивались с виноватым видом. За исключением отмеченных мною черт, эти две обширные группы не представляли собой ничего особенного. Одежда их была, что называется, приличная, и только. Это были, без сомнения, дворяне, купцы, стряпчие, промышленники, спекулянты – эвпатриды и обыватели, – люди праздные и люди занятые собственными делами, ведущие их на свой страх и риск. Они не особенно интересовали меня.
В глаза бросалась группа клерков, и я заметил в ней два разряда. Одни – младшие писари сомнительных фирм, молодые господа в узких сюртуках, в блестящих сапогах, с напомаженными волосами и надменным выражением губ. Если бы не известная юркость, которую за неимением лучшего термина можно назвать «канцелярской развязностью», эти господа показались бы мне точной копией того, что считалось верхом хорошего тона год или полтора тому назад. Они донашивали барское платье: лучшего определения этому классу, кажется, не придумаешь.
Старшие клерки солидных фирм тоже имели вполне определенную физиономию. Их легко было узнать по черным или темно-коричневым брюкам и сюртукам, сидевшим удобно и ловко, большим солидным башмакам, белым галстукам и жилетам, толстым чулкам или гетрам. У всех намечалась лысина, а правое ухо как-то странно оттопыривалось вследствие привычки закладывать за него перо. Я заметил, что они снимали или надевали шляпы непременно обеими руками и носили часы на коротенькой золотой цепочке старинного образца. Эти люди представляли собой аффектацию респектабельности, если такая бывает.
Было тут много шикарных господ, в которых я без труда узнавал карманников, наводняющих большие города. Я с большим любопытством рассматривал этих франтов и удивлялся, как могут настоящие джентльмены принимать их за равных себе – огромные манжеты и вид необычайного чистосердечия выдавали карманников с головой.
Еще легче узнать игроков, которых я тоже заметил немало. Их одежда отличалась разнообразием, от костюма шулера с бархатным жилетом, фантастическим галстуком, золотыми цепочками и филигранными пуговицами до невиннейшего пасторского костюма, менее всего дающего повод к подозрениям. Но все они отличались темным цветом лица, тусклыми, мутными глазами и бледными, плотно сжатыми губами. Были еще две черты, по которым я безошибочно узнавал игроков: намеренно тихий голос и склонность большого пальца отклоняться под прямым углом от остальных. В компании с этими субъектами я нередко замечал людей, несколько отличавшихся от них манерами, но, несомненно, птиц того же полета. Все это были господа, кормящиеся собственной изобретательностью. Они атакуют публику двумя батальонами: денди и военных. Отличительные черты первых – улыбка и длинные кудри, вторых – мундиры и хмурые лица.
Спускаясь по ступеням так называемой порядочности, я находил все более и более мрачные темы для размышлений. Были тут евреи-разносчики со сверкающими ястребиными глазами и печатью подлого унижения на лицах, стиравшей всякое другое выражение; наглые профессиональные нищие, злобно ворчавшие на бедняков, которых отчаяние выгнало ночью на улицу за подаянием; жалкие, изможденные инвалиды, на которых смерть уже наложила руку, – они пробирались неверными шагами сквозь толпу, с мольбой заглядывая каждому встречному в лицо, точно стараясь найти случайное утешение, последнюю надежду; скромные девушки, которые в поздний час возвращались после долгой работы в свое безотрадное жилище, уклоняясь скорее со слезами, чем с негодованием от уличных нахалов, столкновения с которыми они не могли избежать; продажные женщины всех сортов и возрастов (красавицы в расцвете женственности, напоминающие статую, описанную Лукианом, – снаружи паросский мрамор, внутри – грязь; отвратительные прокаженные в лохмотьях; сморщенные, раскрашенные ведьмы в бриллиантах, готовые на все, чтобы казаться молодыми; девочки с не созревшими еще формами, но уже весьма искусные в приемах своего гнусного ремесла, пожираемые жаждой сравниться со старшими в порочности); пьяницы, бесчисленные и неописуемые, иные в лохмотьях, шатающиеся, бормочущие что-то нечленораздельное, с разбитыми лицами и мутными глазами, иные в целом, хотя и грязном платье, с не то нахальными, не то застенчивыми манерами, толстыми чувственными губами и добродушными красными лицами, иные в костюмах, когда-то щегольских и даже теперь хорошо вычищенных, идущие твердой походкой, но ужасно бледные, с дикими красными глазами, дрожащими пальцами, которыми они судорожно хватались за что попадется; затем пирожники, носильщики, чернорабочие, трубочисты, шарманщики, бродяги с учеными обезьянами, продавцы уличных песен и исполнители этих песен, оборванные ремесленники и изнуренные работники, – все это стремилось мимо беспорядочной массой, терзавшей слух своим гвалтом и резавшей глаза своей пестротой.
По мере того как ночь прибывала, прибывал и мой интерес, потому что менялся не только характер толпы (ее лучшие черты исчезали с удалением наиболее порядочных элементов, а худшие выступали ярче по мере того, как поздний час выманивал всякий сброд из его логовищ), но и лучи газовых фонарей, сначала слабые в борьбе с угасающим днем, теперь разгорелись и озаряли все предметы ярким дрожащим светом. Все было мрачно и все сияло, как эбеновое дерево, с которым сравнивают слог Тертуллиана5.
Странные световые эффекты приковали мое внимание к отдельным лицам, и хотя этот рой светлых призраков проносился мимо окна так быстро, что я успевал бросить лишь мимолетный взгляд на каждую отдельную фигуру, но благодаря особенному душевному состоянию я мог, казалось мне, прочесть, едва взглянув, историю долгих лет.
Прильнув к стеклу, я рассматривал толпу, как вдруг мне бросилась в глаза физиономия дряхлого старика лет шестидесяти пяти или семидесяти, поразившая и поглотившая мое внимание совершенно особенным выражением. Никогда я не видывал ничего подобного. Помню, у меня мелькнула мысль, что Ретц, если бы он был жив, предпочел бы эту физиономию тем измышлениям собственной фантазии, в которых он пытался воплотить дьявола. Когда я попробовал проанализировать это выражение, в голове моей поднялся хаотический рой смутных представлений об исключительной силе ума, об осторожности, скаредности, скупости, хладнокровии, злости, кровожадности, торжестве, веселье, паническом ужасе, глубоком, безнадежном отчаянии. Меня охватило странное волнение, возбуждение, очарование. «Какая безумная история, – подумал я, – написана в этом сердце!» Мне захотелось во что бы то ни стало получше рассмотреть этого человека, узнать о нем что-нибудь. Накинув пальто, схватив шляпу и палку, я выбежал на улицу и, проталкиваясь сквозь толпу, попытался догнать старика, который уже исчез из виду. Мне удалось это, хотя и не без труда, и я пошел за ним почти по пятам, но осторожно, чтобы не привлечь его внимания.
Теперь мне нетрудно было изучить его наружность. Он был небольшого роста, очень худощав и, по-видимому, чрезвычайно слаб. Одежда на нем была грязная и оборванная; но белье, хоть и засаленное, – тонкого полотна, в чем я смог убедиться, когда старик попал в полосу яркого света, и, если только зрение не обмануло меня, я заметил сквозь прореху в его наглухо застегнутом и сильно подержанном roquelaure6 блеск алмазов и кинжала. Эти наблюдения усилили мое любопытство, и я решился следовать за незнакомцем, куда бы он ни пошел.
Была уже ночь, над городом навис густой влажный туман, вскоре разрешившийся частым крупным дождем. Эта перемена погоды оказала странное действие на толпу, которая разом заволновалась: в одну минуту над ней вырос целый лес зонтиков. Шум, гвалт и суматоха удесятерились. Я же не обращал особого внимания на дождь: застарелая лихорадка, таившаяся в моем организме, заставляла меня находить удовольствие в сырости, правда очень опасное. Повязав шею носовым платком, я продолжил путь.
В течение получаса старик пробирался в толпе, а я следовал за ним по пятам, опасаясь потерять его из виду. Он ни разу не обернулся и потому не мог заметить меня. Наконец мы свернули на другую улицу, тоже людную, но все же менее запруженную народом. Тут мне бросилась в глаза перемена в манерах старика – он пошел медленнее и не так уверенно, как раньше. Он то и дело пересекал улицу, по-видимому, без всякой цели, а толпа была все еще настолько плотной, что в такие минуты мне приходилось следовать за ним вплотную.
Улица была узкая и длинная, старик плелся по ней целый час, а толпа тем временем редела; наконец прохожих осталось не больше, чем их бывает у парка на Бродвее в полдень: так велика разница между населенностью Лондона и самого многолюдного из американских городов. Следующий поворот привел нас к скверу, ярко освещенному и кипевшему жизнью. Незнакомец обрел прежний вид. Голова его опустилась на грудь, глаза из-под нахмуренных бровей дико сверкали на тех, кто преграждал ему путь. Он упорно шел вперед. Но, к моему удивлению, обойдя сквер, старик повернулся и пошел в обратном направлении. Удивление мое возросло, когда он повторил этот маневр несколько раз. Один раз, быстро обернувшись, старик чуть было не заметил меня.
Прошел еще час, и прохожие уже не так теснили нас, как раньше. Дождь усиливался, стало холодно, часть публики разошлась по домам. С жестом нетерпения старик свернул в переулок, довольно пустынный. Он пустился по нему с проворством, которого я никак не ожидал от столь немолодого человека, и бежал с четверть мили, так что я едва поспевал за ним. Через несколько минут мы очутились на большом шумном рынке. Старик, очевидно, знал тут все ходы и выходы; прежнее спокойствие вернулось к нему, и он пустился бесцельно бродить среди торговцев и покупателей.
Мы провели здесь часа полтора, и мне стоило большого труда следовать за стариком, оставаясь при этом незамеченным. К счастью, на мне были резиновые галоши, так что я мог двигаться бесшумно. Старик не заметил меня. Он переходил из лавки в лавку, ничего не спрашивал, вообще не говорил ни слова и смотрел на предметы диким, блуждающим взглядом. Я все больше и больше удивлялся его поведению и решил не расставаться с ним, пока не удовлетворю свое любопытство.
Часы на башне пробили одиннадцать, и рынок быстро опустел. Какой-то лавочник, запирая ставни, толкнул локтем старика, и по его телу пробежала дрожь. Он поспешил на улицу, окинул ее беспокойным взглядом и с невероятной быстротой помчался по безлюдным кривым переулкам.
В конце концов мы выбрались на ту же улицу, откуда начали свой путь, – где находилась кофейня Д. Но теперь вид улицы изменился. Газовые фонари светили так же ярко, но дождь лил как из ведра и прохожих почти не было. Старик побледнел. Он сделал несколько нерешительных шагов по улице, еще недавно кишевшей народом, затем с тяжелым вздохом повернул к реке и, поблуждав по переулкам, вышел наконец к одному из театров.
Представление только что закончилось, и публика валила из дверей. Старик перевел дух, точно набирая воздуху, прежде чем нырнуть в толпу; я заметил, что глубокая тоска, отражавшаяся на его лице, как будто рассеялась. Он снова опустил голову на грудь и имел теперь такой же вид, как в ту минуту, когда я впервые увидел его. Я обратил внимание на то, что он направился туда же, куда шла основная масса публики, но решительно не мог понять его странного поведения.
По мере того как мы шли, толпа редела и к старику возвращались прежняя нерешительность и тревога. Некоторое время он упорно следовал за кучкой каких-то гуляк, но и они мало-помалу разбрелись, и на узкой и темной улице их осталось всего трое. Старик остановился и задумался, потом быстрыми шагами направился на окраину города.
Мы пришли наконец в грязнейший квартал Лондона, где все носило отпечаток самой отчаянной нищеты и самого закоренелого порока. При тусклом свете редких фонарей перед нами предстали огромные, ветхие, изъеденные червями деревянные дома, грозившие вот-вот рухнуть и разбросанные в таком беспорядке, что между ними едва можно было пробраться. Каменья, вывороченные из изрытой мостовой, валялись среди густой травы. Ужасный смрад доносился из заваленных мусором канав. Повсюду царило отчаяние. Но по мере того, как мы шли, вокруг нас пробуждались звуки человеческой жизни, и вскоре мы были окружены толпами самых последних подонков лондонского населения. И снова дух старика вспыхнул как лампа, готовая угаснуть. Снова он пошел легко и твердо. Внезапно, повернув за угол, мы увидели яркий свет и остановились перед загородным храмом Невоздержности, дворцом дьявола Джина.
Время близилось к рассвету, но жалкие пьяницы толпами входили и выходили в ярко освещенную дверь. С глухим криком радости старик пробрался в кабак и, приняв прежний вид, стал расхаживать в толпе посетителей взад и вперед без всякой видимой цели. Вскоре, однако, в дверях началась давка – хозяин решил запереть свое заведение. На лице странного существа, за которым я следил так упорно, промелькнуло что-то более мучительное, чем само отчаяние. Но он не стал медлить и с безумной энергией снова устремился к сердцу могучего Лондона. Долго и быстро бежал он, а я следовал за ним вне себя от удивления, решив во что бы то ни стало продолжать наблюдения.
Пока мы бежали, взошло солнце, и когда мы достигли главной улицы этого многолюдного города, – улицы, где находится кофейня Д., – на ней уже царила толчея и суматоха почти такая же, как вчера вечером. В ежеминутно возрастающей давке я упорно следовал за стариком. Но он, как и раньше, бесцельно бродил по улице и целый день оставался среди людского водоворота. Когда же вечерние тени снова легли на город, я, смертельно усталый, остановился перед бродягой и устремил на него пристальный взгляд. Он не заметил меня и продолжал свое странствие, а я, оставив погоню, погрузился в размышления.
– Этот старик, – сказал я наконец, – прообраз и воплощение черного преступления. Он не в силах оставаться один. Он человек толпы. Бесполезно гнаться за ним: я больше ничего не узнаю о нем и его делах. Худшее сердце в мире – книга более гнусная, чем «Hortulus Animae»7, и, может быть, мы должны возблагодарить Бога за то, что «er lasst sich nicht lesen».












